Стихи каменные цветы


Каменный цветок.О самоцветах и не только. ~ Поэзия (Авторская песня)


Самоцветы  с детства манили  в сказках Бажова ,
его книга  долгое время была  настольной.Засыпала 
с ней и все каникулы не  расставалась.
А в нашем оперном театре я была на  премьере балета
"Каменный  цветок"...Правда мне  тогда  было  совсем немного лет
но помню все ,особенно гримерки  и уставшие ножки  балерин в  пуантах.
Бабушка работала в костюмерной и я с удовольствием
бегала среди всех этих змеек, огневушек-поскакушек, горных 
мастеров и   Данилы-мастера с Настенькой...Вспоминая это
сказочное время, нашла вот эту  чудесную песенку Валерия
Ярушина "Каменный цветок"... а своими  стихами  дополнила
тему.

"Малахит"
Эми Шток.

Полечи мое сердце, Камень,
Сочных трав в изумрудье ярком.
Полечи мою чакру, Парень,
Успокой на груди подарком.

Дед Бажов тебя в сказках холил,
То пилил тебя, то обтачивал,
То Хозяйке Горы - в неволю,
Где кололи тебя, да гор`ячили.

Сколько силы в тебе магической,
Сколько радости и тепла,
Малахит мой аюрведический,
Русский дар из страны добра.

Сворожи на чертовку жуткую,
Чтобы кто посмотрел - пропал,
Чтоб шальная - с гусями-утками
Я летала на Ведьмин Бал.

Чтоб от ветра шептались волосы,
Чтобы пьяная – от любви,
Чтобы юбки летели в полымя,
Отмоли меня, отмоли!

Изумрудный уральский шарик -
Третий глаз... помоги, не сглазь.
Защити от судьбы , сударик!
Отслужу , не ударю в грязь…

26.06.14г.

Этот удивительный камень способствует пониманию
языка зверей и птиц,помимо этого, малахит дает возможность наладить отношения с окружающими людьми. Данный минерал также избавляет от перепадов настроения, помогает легче справиться с пережитым стрессом.Идеально подходит Тельцам, можно носить и всем остальным
знакам кроме  Рака и Девы.

www.chitalnya.ru

Светлана ЛЕОНТЬЕВА. КАМЕННЫЙ ЦВЕТОК. Стихи

 

Светлана ЛЕОНТЬЕВА

КАМЕННЫЙ ЦВЕТОК

 

* * *

…И будет снег. Его тугих рогож

не перечесть, путей не счесть холстинных.

И будет снег, пока ты не придёшь,

окутывать леса, дома, долины.

Когда миры и звёзды, посмотри,

все выбежали встретить непогоду,

и красногрудой песни снегири

ветрам тягучим и полям в угоду.

Всем хватит снега, лишь подставь ладонь

и вспомни за неспешным разговором,

как тонок слух, лишь только ветку тронь,

польются песни князя Святогора!

Там под землёй, в её пахучей мгле

под этим снегом в одиночку, в россыпь,

былинные среди глухих полей

богатырей лежат святые кости.

Ока моя! Всевечная река!

Снегов расшиты снежные рубахи:

по вороту соцветья василька

и крестиком по рукаву на взмахе!

О, белый снег – во льды, канаву, грязь,

перед тобой, запорошив ресницы,

мне на колени так хотелось пасть

и, словно в храме истово молиться!

Пока ты здесь над нами, над людьми,

пока снега мелькают, льются, светят,

пока ты любишь, этот смертный мир

в порыве каждом и в строках бессмертен!

 

* * *

Сердце из камня – любимого сердце,

сердце с холодным огнём.

Дождь камень точит, искрят громовержцы,

звёзды разнежились в нём.

Перецелую его я устами,

словом пытаясь ожечь.

О, как надёжно ты, сердце из камня,

как тяжела твоя речь!

Фраза за фразой, строка за строкою,

далее вновь тишина.

Сколько в морозном мерцанье покоя,

каждая жилка видна!

Сердце из камня – ты детская сказка,

крепь ты, основа основ,

бродит в тебе ледяная закваска,

город вишнёво-лилов.

Судьбы поломаны. Годы разбиты.

Солнце в полнеба. Друзья

где-то поодаль, одно ты в зените –

камень залог бытия.

О, как мне сладко от хищных просторов,

снежных утёсов и глыб!

Не разобьют твоё сердце ни ссоры,

ни отголоски обид.

Данте круги разойдутся в трехперстье,

хрустнет земельная ось.

Нет, ни несчастье – не можем быть вместе,

счастье – не можем, быть врозь!

 

* * *

Чудо природы – коварство и сила,

детской забавы зелёный цветок,

каменной розой стволы напоило,

жирный, мясистый, тугой стебелёк.

Кактус да хвощ – вот твои нынче братья.

Камень есть – камень. Уж так суждено.

Сердце твоё простирает объятья,

неистребимо живое оно!

Тянется к этим нехитрым посадкам

с птичьим доверьем, былинной мечтой.

Как это дивно, наверно, и сладко

окаменеть всей своей красотой!

Здравствуй, прообраз твердыни, металла,

пахнущий телом и небом воды!

Дети умчались. Страну разбросало.

Перемололись мукою труды.

Где ты теперь? На руинах руины

камня, бетона, железа, стекла.

Раньше держава была – исполином,

каменной розой была!

Там у вселенной в зазубренной пасти

слишком бездонны, глубоки пути,

пусть вся галактика лопнет на части,

а корневищу расти!

Пламень вдыхать. Расставлять многоточья.

И воскрешать всех времён языки.

А по утрам тихо взламывать почву,

выжив судьбе вопреки!

 

* * *

Пустыню жёлтым цветом выжег

бесцельный ветер без тебя…

Кто может быть ещё так ближе,

родней, чем матери дитя?

…И я всё-всё об этом знала.

Но шла. Больничных серых стен

на свете много! От вокзала

повдоль дворов, где смрад и тлен.

Направо площадь. Женщин стайка

сидят в приёмной. Сколько их?

Четыре? Восемь? Сосчитай-ка,

простор вселенский, всех – таких…

Где вперемежку боль и жалость,

где в кучу – женское тряпьё.

О, как оно б не называлось

вот это действо – всё враньё!

До непорочного зачатья,

до тропок яблочных в росе

не дорасти нам, не домчаться.

Такие грешные мы все!

…Упёрты ноги в жёсткий короб.

Куда лететь? Кому в плечо

теперь поплакать? Небо, город

и даже вся земля – не в счёт!

Всем неродившимся, убитым

не на войне, в наш русский час –

такой богатый, пряный, сытный

наш общий хор, наш общий глас!

В котомочку кладу конфеты,

игрушки, что-то там ещё

не для того, чтоб взяли это,

не взяли, тоже хорошо.

А для того, чтоб в запределье,

где только день, где белый плёс,

чтоб вас любили, в самом деле,

хоть Дед Мазай, хоть Дед Мороз…

 

* * *

Грешная! Не стелена соломка –

упаду. А рядом город был.

И  душа – подобие ребёнка,

не отдам я душу на распыл!

И однажды вечером в поклоне

встану перед батюшкой Отцом!

Грешная… Иконы, о, иконы!

На одной из них – моё лицо!?

Всё в слезах, на лбу венец терновый…

Грешная! Куда в калашный ряд?

И дорогу вижу,  путь сановный,

каблуки по камушкам звенят.

А в руках цветы и снова – лето.

Песни, музыка, стихи, цветы.

И народ ликует всей планетой

от моей прекрасной чистоты.

Я тянусь руками и губами…

Вдруг – удар в затылок, меркнет свет…

Долетел в меня последний камень,

опоздавший на десяток лет.

 

* * *

– О, надо же! – Иссохшими губами

шепчу тебе библейскими словами:

– Спасибо милый то, что бросил камень,

и по нему вся жизнь моя стекает!

И, сделав круг, к тебе спешит опять:

– О, брось меня, как зёрнышко, взрастать,

о, брось меня, как небо всё – светать!

 

Я, через высь, стремлю к тебе «спасибо»!

За то, что ты меня когда-то выбрал

из всей толпы, страны, из всех галактик,

из всех вулканов, где чадящий кратер!

Из всех частиц, искрящихся молекул,

что мимо не прошёл и не проехал,

за нежность – за твою и за мою!

И за икону ту, где Матерь Божья!

Я на коленях – скошена – стою!

И город весь в меня втеснён, вморожен,

и свет скользит по лицам, окнам, ликам!

Ты царь один – по отчеству Великий,

на все просторы Азии крещён!

 

Изрёк: «Пройдёт и это!» – Соломон,

на камне том, что бросил ты в меня,

есть та же надпись в списке бытия,

на статуэтках из песка и глины,

на деревянных куполах рябины

в осенних блёсках жёлтого огня!

 

Ты бросил камень?

Нет, вплеснул в меня!

Он занял место, где душа – по краю!

Откуда боль душевная стекает.

Вниз по тропе, за полем – все поля,

за сном – все сны, они тебя спалят,

как сфинкс, который крыльями низложен,

как Азии дворцы, царёва ложа.

Минует время – час, неделя, год.

Лжёт Соломон о том, что

«Всё пройдёт…».

 

* * *

Улух Хуртуях – это камень, три метра

его высота, а глаза человечьи,

дожди обтесали, огладили ветры,

и сузилось время в резное колечко.

И было густое – как ложка в сметане,

и словно гудело истоком и выше

и вновь с высоты до истока. Пока не

увидятся дудки шершавых камышин.

И слово отдельно от губ.

                                        А дыханье

отдельно от неба над жирной рекою.

О, счастье какое – история камня,

безбрежие камня – о, счастье какое!

И как ты посмел прорасти в эту почву

и каменным сердцем стучаться в живое,

под тонкой, под шёлковой что под сорочкой –

любовь, как ранение в грудь ножевое.

Понять не дано. Всё правдивое ложно.

Лишь бабочку вижу на белом сугробе!

Когда из кафе мы выходим. О, можно ль

ещё побеждённее быть, сумасбродней?

Разбитое сердце – на мелкую галку,

растёрто в песок, но искрится, искрится!

Улух Хуртуях из снегов в полушалке,

похожем на крылья покинутой птицы.

На том языке, что не спутать с игрою,

на мёртвой латыни, на здешнем хакасском,

о, как мы могли удержаться с тобою

и с каменной этой горы не сорваться?

 

* * *

У Донны Анны домик через мост,

там ахи, охи, возгласы и просьбы,

у Донны Анны Каменный есть гость!

А нынче я к тебе шагаю в гости.

Ты позвонил мне сам.

                             Закат был ал,

от ветра рамы будто бы дрожали…

Я – Каменная гостья! О, ты ждал,

когда взметнутся крылья рыжей шали.

И я в твой мир входила – руки, грудь.

Я слышала, как рассыпался гравий,

как билась мысль,

                       и как слагался путь

из этой снежной, невозможной яви!

О, наших звёзд умерших благодать!

Рассыпанные в небе изумруды!

Я – Каменная гостья! Обнимать

и целовать тебя я буду в губы!

Шептать слова безумно, горячо.

Да сколько можно было притворяться?

А этот город словно бы не в счёт,

домов окаменевших, улиц панцирь…

Родной! Дыханье, слышу, прервалось

твоё, моё… Миры поверглись в хаос,

змеились косы рыжие волос,

с твоею сединой соприкасаясь.

И в час, когда отодвигая прядь,

своею поперхнусь я правдой, ложью ль,

мою ты землю удержать не сможешь.

Я попытаюсь обе удержать!

 

* * *

Окинешь взглядом, как чужой, – окаменею!

О, поле белое моё, ветра наотмашь!

Направо – город, фонари, дома, аллеи,

налево прошлое моё – Перун да Мокошь.

Я не хотела, чтобы так – держать всю землю,

я не хотела, чтобы так – врастать корнями.

Где целый век со мной разлук –

                                             прошла неделя,

во мне клокочет, душу рвёт благое пламя.

Ни коммунальный быт – плита, тазы, соседи,

ни шопоточек по углам, верёвка, мыло.

Была живою я! Смотри! Сквозь сны и бредни

я руки гладила твои, тебя любила.

О, нет, не надо в этот путь с одним билетом.

Окаменеть всегда легко, обратно трудно.

А камень во поле, в тугой воронке света,

под ним кружит Венера, Марс, пророк и Будда.

Он раскачал весь этот мир –

                                       не остановишь!

Он плыл, сиял, он пел, он жил тобою.

Весь – сопричастие, весь – пыл, товарищ, кореш,

прогретый солнцем добела. И он был – мною!

Змея, обвив стальную грудь, желтела брюхом,

и путник шёл и вопрошал, где смерть таится?

И в этом мире глухоты была я слухом,

и в бесполётной зоне я взвивалась птицей!

Блажен твой дар, блажен твой дух, блаженно пламя –

цвести лугам, расти полям допрежь остылым,

когда запел в груди моей оживший камень

с такой щемящею, живой, как вопли силой!

 

* * *

Камень, что темней тишины,

камень, что светлее белил,

у твоей в три обхвата стены

плач мой, словно бы птица парил!

Денно-нощно сквозная тень,

кружевная, как будто соль,

так о чём мне молиться теперь,

отгонять мне какое из зол?

Гравий, стёкла да битый кирпич,

листья жухлые, семена,

ничего не осталось, не кличь!

Это рухнула плача стена.

Ей фундамент прогрызла слеза.

О, хрустальная ты моя!

За стеною базар, вокзал,

да река, да в глуби полынья.

Да жемчужные стаи рыбёх,

что на нерест спешат косяком!

Не жалею своих я ног,

на руинах пляшу босиком…

Все страдания истолку

в пух, песок да в муку, труху,

колыбельную я строку

подарю твоему стиху.

Белый свет, как же он-то мог

быть привязанным к этой слезе?

Оказалось, сквозь дым и чох

на её он держался гвозде!

На оси, что похожа на клич,

что насквозь прошла, как стрела!

…Я вдавила последний кирпич,

горстку бросила. И ушла!

 

* * *

Казалось бы, банальные слова

сказал ты мне, что зимний день прекрасен,

казалось бы, и рифма не нова,

что держится на солнечном каркасе.

 

И диск луны. Скрижальные витки.

И наша речь, что связана мотивом!

И башня, где смешались языки

совсем безвредна

                     тем, кто молчаливый!

 

И Вавилон нестрашен,

                                 где миры

растают, словно крошечные льдинки,

где золотые тонкие шары,

где мишура ажурная, снежинки.

 

Твои слова – банальные слова,

но как от них подскакивает сердце!

Когда зима вошла в свои права,

когда зима кусочком мнится в детстве.

 

Мы проживём, как ягоды рябин,

которые зимой целуют птицы.

Нам есть, что вспомнить: город средь равнин,

что не разрушен грозной колесницей!

 

Целёхонький! И башня до небес!

И можжевельник! И компот из вишен!

В твоих словах звучит благая весть,

и в каждом звуке ангел тёплый дышит.
 

* * *

Оно уже почти что шёпот – просто имя,

и ты уже почти что крик мой – стал судьбой!

Как я тебе была верна, мой свет, с другими,

как изменяла я другим, мой свет, с тобой!

 

Мой переход, вот этот мостик – суть пространства,

и ты внутри, в душе, вне времени, вне сна,

как из язычества вошла я в христианство,

отвергнув Велеса, Грифона, птицу Сва.

 

Из предрассудков, жгучей ревности, песочных

воздушных замков, нарисованных часов,

как образ весь по кости позвоночной

произвести – тропа, объятья, кров!

 

Соединить, связать, объять, что невозможно,

два отрицания, две сути, «да» и «нет».

о, как с тобою, свет ты мой, мне было сложно,

а без тебя ещё сложнее, ты мой свет!

 

Итак, про мост: про этот круг, про посох «в руцех»,

про эти буквицы, слетевшие с листа,

чтоб обойдя по кругу землю, вдруг наткнуться

на горстку пепла от сгоревшего моста…

 

* * *

Мой яхонтовый! Близится разгадка,

она томит божественно и сладко,

всё это музыки невидимые звуки

из сломанной гортани, из шкатулки,

из мира, что давным-давно погас!

Но в этом мире, донага раздетом,

свирель играла под прозрачным небом:

штрихи и шёпот, топот, перепляс.

Вчера идём и видим на витрине

фигурку птицы в нашем магазине

на площади, где Горький в полный рост,

фигурку птицы – чибис, зяблик, дрозд,

глаза, клюв, пёрышки пушистые и хвост,

а под гортанью ягод алых горсть.

О, я-то знаю, сердце мне не рань,

как чудотворно сломана гортань!

Тебе не больно, трижды больно мне,

глядящей мира словно бы извне!

Так звуки, что погасли, из миров

летят других – и это есть любовь!

Иди вослед! Рыдай, но всё ж иди!

Томительно, но сладко там, в груди,

и узнавай поэтов всех времён,

и мальчика, что светом ослеплён,

глухого пастыря, седого рыбака,

разбитое сердечко у цветка.

И ветку оголённую, что ток,

в пустых ладонях осени листок.

И ничего другого, кроме той

фигурки птицы, как и мы, простой,

что пела ослику, бездонный день подряд,

который вёз Христа в священный град!

 

* * *

Белым-бело. О, дом родной, о, поле!

И, смертным, нам один небесный пласт!

И я – берёза, ель в одном наборе,

и я торю себе шершавый наст.

Ещё закат желтеет за лесами,

тяну я руки – веточек сильней,

и мы с тобой двуногими корнями

хватаемся за землю, так верней…

И неоглядней. Слишком накипело,

срывает ветер шаль с тяжёлых круч.

О, гладкое берёзовое тело,

о, мой характер, словно ель колюч!

Ты девушке в кафе, что в белой блузке,

шепнёшь на ухо: «Чай двойной, с вином!».

Моя ладонь в твоей ладони узкой,

белым-бело за ветреным окном.

Белым-бело. И наши близко тени,

слова понятны, как зерно в горсти,

я чувствую такое же томленье,

как дерево, которому цвести,

Которому раскидывать весною

пушистые, зелёные листы,

иголочки колючие канвою,

о, как в природе помыслы просты!

И все мы вместе дышим в атмосферу

дома и люди, горы, море, лес.

Кладу за щёку я монетку, чтобы верил

ты в дерево на поле, что чудес…

И в эту ночь под лунным синим светом,

и в это утро, что луне под стать.

Нам всем держать огромную планету,

ветвями, как руками, обнимать…

 

* * *

Изменчив облик города. Все окна –

окно в Европу! И везде сквозняк.

Поток машин к восьми настолько плотный,

не пробки, нет, а суетный столбняк!

А ближе к новогодним дням витрины

из сонма красок, шариков, огней…

Хурма с востока, с Азий мандарины,

листы салата из оранжерей.

Когда внутри и площади, и крыши,

и гроздья птиц – пытаются спастись.

Когда мы в небо звёздное надышим

закат Европы ободочком вниз.

Мы вместе все – деревья, люди, звери,

дома и гнёзда, норы, водоём,

в моём ты сердце расцветёшь потерей,

а я находкой обернусь в твоём!

О, город мой, родной мой, мой учитель,

тебе я, хоть и надо, не совру!

Зубчатый кремль весь доверху прочитан,

лишь воробей сигает по двору.

Ему спою я оду – сирый, вёрткий,

зерно клюющий, смёрзшийся кусок,

ты помнишь, назывался город – Горький,

а, впрочем, воробей-то – не знаток…

И мамонты в музее – шерсть да бивни,

и мёртвый узел мезозойских грёз.

Вон то кафе, куда мы заходили,

и дерево – всё мокрое от слёз,

так, нарыдавшись, он уснёт до вёсен,

не объяснившись никому, ни в чём,

весь в снежном пухе, что отливом в просинь,

что на любовь, как все мы, обречён!

 

* * *

Вороны ли, галки следы на снегу

оставили мне – запятые, крючки ли…

О чём-то кричали, о чём-то просили.

Я речи не знаю, понять не могу.

Ох, если б умела (когтистая пядь

глаголей и язей – увы мне, увы мне! –

кипящее варево знаков и линий)

на птичьих наречьях моих понимать!

Но мне не сбежать от людского чутья,

но мне не уйти от людского уюта.

А клёкот и пенье колышутся смутно

в гортани, как совесть, как высший судья.

О, птица, что в сердце багряном внутри!

Прошу, не погибни во мне, как в болоте,

на доброе дело зови и смотри,

чтоб врать я не смела под небом в полёте!

Свиваясь и плача под камнем в клубок

и грудку сбивая в подталом сугробе,

чтоб птица и я, я и птица –

                                               мы обе

в железный попасть не сумели силок!

Славянская вязь на крылах поутру…

Уже не боюсь, что попортится шкура,

покуда живительна литература,

то я никогда, ни за что не умру!

 

* * *

Языковых культур стрела летит и отливает сталью,

повсюду бьют колокола с такой щемящею печалью,

где от страданий заходясь и от бездушнейших усилий,

метался у обрыва пласт, как Ярославны плач в Путивле!

Сжать кулаки и молча лечь на эти травы и упиться

вот этой рифмой «сечь и речь» над недодуманной страницей.

За что тебя, мой русский слог, мои азы, мои глаголы,

вогнать мечтают под сапог татаро-новые монголы?

Живым хотят похоронить, засыпать грязью замогильной,

быть ли тебе, или не быть, спекаясь в обожжённом тигле?

И длится снова бой с утра на речках Калке и на Пьяне,

Араб-шаха-Музаффара до самой выбрался Рязани!

Соотношенье сил пьянит! Нет ни малейшего сомненья,

что княжий будет медный щит хранить ворота, где селенье.

О, не могу не думать я о днях языковой культуры,

о вырубленных – пни на пнях – словах внутри литературы,

об этой бездне роковой, утратившей омегу, феты,

что выгрызли под трын-травой всекнижные личинки-черви!

Забудешь речь – судьбу примнёшь, забьют летящие каменья!

И потеряешь ни за грош все песни озера Ильменя.

Прочь, палачи! Язык народ свой выстрадал в трудах великих,

Державинских высоких од, Феличьи огненные стыки,

Болот Мазурских – тьма и лёд нас учит: велика потеря!

Там до сих пор заря встаёт, вселенную размахом меря.

От Вавилонской башни тень тем не грозит, кто безъязычный,

и, не согнувшим нам колен, её оплакивать публично!

Как горе личное, своё – её погибшие руины,

что не приемлет забытьё, ни четверти, ни половины!

Язык наш русский – крепость нам. Вам не прогрызть её бетоны,

где слово каждое, что храм, всё в куполах, снегах, объёмах!

Итак, про корни. Корневища! Что в наших прадедах, что в нас,

когда разгульный ветер свищет, и ноутбука смотрит глаз.

И разгулялась паутина, жизнь социальная в сетях.

И эта мина тоже мимо! Проворен рыжий аргамак!

О, русский наш! О, наш могучий! Певучий наш, дремучий лес!

Рукопожатие, поручик, ваш-благородие и честь!

Ты черепки все склеил. Птица так детскою своей слюной

гнездо скрепляет, мастерица, под крышей раннею весной!

И в гулких черепах органа, в мазурке оркестровых ям,

один ты есть, наш богоданный, как путь на небо к облакам!

Ты на скрижалях мирозданья – подпорка, кит, атлантов слон,

тобой утешу я страданья, как это было испокон!

 

* * *

…Иду на ощупь. Никому не лгу.

Когда в одном лице пространство, время.

Ещё следы я вижу на снегу.

Иду на ощупь! Я – зародыш, семя.

Я – ручеёк. И всюду благодать:

античная эпоха и Египет.

О, мама дорогая, мне впадать

в твой океан, что в параллелепипед!

Пока познанья дерево во мне

пускает корни, поднимает ветви,

и кружится клубок в веретене

моей, при жизни, маскою бессмертья.

Есть мастера, не покладая рук

по дереву выстругивают лики,

умельцы есть такие – сердца стук

выпиливают из словесной муки.

О, воск податливый! На крылья и на грудь

оплавившийся, мой смутив рассудок,

солнцестояния высвечивая суть,

пунктиром означает первопуток!

Мой золотой, серебряный век мой,

до сумасшествия во мне вы наследили!

Когда я ранней брезжу Византией,

захлёбываясь детскою слезой.

И я от эволюции людской –

генетики участница. Я с теми,

кто с Аввакумом ринулся  в раскол,

босая, сирая. Хоть  я – зародыш, семя!

Скафандры прочь! Я скоро выхожу

в открытый, слёзный, звёздный, вещий космос,

о, пощади! Конечно, страшно – жуть,

конечно, свет, ромашки, птицы, росы!

Скорей зажмурюсь я во весь экран

и засмеюсь, что вылетит, мол, птичка,

и не пропал никто, никто не пан,

лишь по-емейлу мне напишут в личку:

про пустоту, про сгустки, облака,

про этот лист – в слезах,

про куст сирени.

Всё это – за секунду до рывка,

до моего рожденья за мгновенье!

 

* * *

Итак, я родилась на три кило

в простой семье, уральской, многодетной,

и даже в дни бессмертья своего

я оставалась той же, прежней, смертной!

И рядом сад ветвился в три окна –

поющий, пышноцветный и жарптичий!

И, спящий, предлагал мне три отличья

цветок, что в колыбели зрел зерна!

Лист прижимал к горячечному лбу,

окрашивая корни золотые,

всей пятернёй мостил он городьбу,

о, как он пел свои слова простые –

твои, мои! Когда с небес – вода!

Но я не знала то, что это – пепел.

Что родилась! Что век в последней трети!

Я думала, что я была всегда!

Наивная! Как птенчик из гнезда.

И чистая! Как белый лист в конверте.

Я всё бы отдала – продлить бессмертье!

И я была бессмертною тогда!

По саду я гуляла без стыда,

вот и сейчас я в платьице гуляю,

на горизонте зреет череда,

чадят нарциссы по дороге к раю.

Я в сизой дымке с головы до пят,

и ангелы в одежде цвета хаки,

мой город детства садом весь объят,

и на верёвке мечутся рубахи.

Взлетают рыбы, птицы в сорок горл

рыдают словно, сердце разрывая,

и возле башни мечется орёл,

и вишен горсть на темечке трамвая!

Устать и лечь. Каренина, прости,

прости, о, Анна, что подвластна мигу!

А перья вечные – они в моей горсти.

Я допишу твою бессмертья книгу!

 

ФАНТАЗИЯ О ЛИЛИТ

Плодоносящий сад! Тропа –

дремучий лес, терновник неохватный,

табличка на двери: «Всех выпускать

и никого не запускать обратно!».

В раю вскипает яблонь белый цвет.

И, лишь проснусь, шмели гудят над рамой,

а над кроватью солнышка портрет,

что вышит молодою моей мамой.

По осени деревья в перелёт

выстраиваясь отшумевшей стайкой,

но улететь не могут! Душу рвёт

прилипший лист к окну. Под детской майкой

синичье сердце бьётся. У ворот

пространство и внезапно, и объёмно,

и журавли – все в небе! Тонок лёд

у нас на речке в двух шагах от дома.

Не спи, покуда этот сон горит,

из мокрых, рыжих глин, как люди, создан!

Не пропусти рождение Лилит,

всю голую, грудей прозрачных гроздья…

Прищёлкивает кромкой языка,

вся пахнет плотью спелой и укропом.

Коснётся кто припухшего соска,

тот не вернётся даже автостопом.

Из мира нег! Из девичьих ли грёз!

– Не отпускай! – так шепчут скользко глины.

Так воспаряет юность, и всерьёз

с деревьями выстраиваясь клином,

названия твердит наперебой –

медовая, из лепестков багряных.

– Умри, Лилит! – В руках гончарных – сбой!

Чтобы явиться в мир мне сей

                                            Светланой!

Мелькает ангел – белое пятно.

И по тропе цветущей вдоль акаций

я окликаю! Но в ответ: темно!

И я не знаю:

                  плакать ли? Смеяться?

 

* * *

Всё для тебя: стремление к азам

и ревности моей повадки зверьи,

и вся Москва, не верит что слезам,

весь Нижний Новгород – и тот слезам не верит!

Он вышел из пожарищ – этот град,

как будто бы из пены Афродита,

в нём столько грёз и дум моих зарыто,

под снегом во все вымахи лопат!

Под снегом, что растает, но с трудом,

и потому есть повод обернуться!

Всё для тебя: и этот в горле ком,

и Волга подо льдом, и посох в «руце»!

И перст и длань. Когда блажен язык!

Вишнёвой косточкой прощёлкают трамваи

по рельсам, по мосту в единый миг.

Я так люблю, что словно погибаю…

Живу тогда, когда уста в уста.

Живу тогда, когда снежинки в раме,

и грудью бьются, как слова с листа.

А Нижний Новгород пропитан весь слезами.

А мы на простынях с тобой лежим.

Разбросаны по книгам без успеха

стихи, как будто спелые коржи,

посыпанные маком и орехом.

Всё для тебя: в росе до пят, в меду

моя строка, как солнце за горами,

пока люблю, руками отведу

за пазухой ласкающие камни,

пока мы вместе каждой запятой

и каждым словом. Ты всё знаешь лучше,

что значит на одной с тобой быть суше –

на этой самой, на одной шестой…

 

* * *

Как на Белую Вежу направился князь Святослав,

эта крепость была неприступна у берега Дона,

соколиный размах, двуединый как будто бы сплав,

так стена высока и в обхвате аршинном огромна.

 

Справа лес. И дубы, что ветвями цеплялись, хоть вой,

раздирали одежду, царапали острые спины.

Возгорались костры. Пахло смрадно пожухлой травой,

на углях допекались куски разносольной дичины.

 

За полями – поля, как за жизнью безмерная жизнь!

Голос был, но отдельно от губ и осиплой гортани.

Крепость пала тогда. И мечи люд хазарский сложил,

серебра принесли да иной много всяческой дани.

 

Соболей и куниц. «Мало, княже, тебе, пощади!».

Стала бурой река, что хазарской напитана кровью.

Только русскому духу несносно томиться в груди,

даже хмель не берёт перед этой великой юдолью.

 

Гончары да горшечники мёды в кувшинах несли,

кузнецы – всякой масти кольчуг наковали колечек.

И метались зарницы от неба до самой земли,

и вопил оглашено под утро израненный кречет.

 

О, земля золотая, как вынести ты всё смогла?

Отчего не распалась на части от боли и гнева?

Коль в хазарское сердце вонзилась литая стрела,

до рассвета звезда в поднебесье тугом шелестела.

 

Повернул Святослав. Крепость взята! Бушует река.

И позвал за собою в бою поредевшие рати.

Князь направил коня. Там, где в Волгу впадает Ока

и никак не расцепит свои ледяные объятья!

 

* * *

…Я словно сплю и не могу проснуться.

И проступают медленно слова

цветами орхидеи и настурций.

История вращает жернова.

Так вот он где – Семирамиды сад!

И вот они террасы и колонны!

Они мне снятся, высоко парят,

в одной системе кровеносной сон мой

с курганами желтеющих пустынь,

с оазисами слюдяных обломков.

А рядом парк! В фонтан монетку кинь

и к снам моим ты попадёшь за кромку,

за ту черту, границу, рамку, за

упругий шаг. Века ушли! Остались

вот этот свисший над водой розан,

вот этот с дёрном сросшийся багрянец!

И шорох гравия, как будто бы сейчас,

о, нет, не верь, тысячелетьем раньше,

взлетала птица райская, смеясь

над нашим миром, полным лжи и фальши…

А правда где?

                   Я только слышу гул.

И вижу холм из глины рыжей, ила.

…Моих библейских ты коснёшься скул

там, севернее города Эль-Хилла!

«Вот что осталось, – скажешь ты, – от нас!».

Я на динаре свой увижу профиль.

И я проснусь!

                    Уже в который раз

мы будем целоваться и пить кофе.

 

* * *

Вот ветка с яблоком поникла у воды,

я пробираюсь к ней сквозь сны и дебри!

Мне вслед кричат ребята: «Не ходи!»

А я иду – на мне футболка, кепи.

О, как бы мне хотелось победить!

О, как хотелось быть во всём мне первой!

Как бьётся сердце! Тесно как в груди!

А я хватаю ветвь рукою левой,

но всё равно иду! Дыханье рвёт

азарт девичий, словно очумела.

Срываю я китайки алый плод,

кладу в корзину по-хозяйски смело.

А где-то там, в глуби, где расписной

томится лучик, птица звонко плачет:

точь-в-точь младенец! Белой пеленой

окутан сад, лишь зеленеют дачи.

Так детство проходило. Впереди

иные времена, но с прежней верой

томится птица, и звенят в груди

прогретые под солнцем стратосферы!

Когда вскипает райским цветом сад

весь обнажённый, нежный, без утайки,

я жду, когда на ветках зарябят

между листов наливисто китайки.

…И вьются осы. Я их не боюсь.

И ставлю лестницу у самого забора.

Смеётся сердце, пропадает грусть

и видно далеко до косогора.

Бездонный день, и нет у ночи дна,

и никогда не кончится свобода!

Полна корзина, жизнь моя полна,

как эта синь и воздух небосвода!

 

* * *

Твои стихи я помню наизусть,

их пыл понятен, прелесть их близка мне,

я ни вином и музыкой упьюсь,

упьюсь твоими нынче я стихами.

 

В наш не простой, в губительный наш век

они мне пищи и питья дороже.

Жив не единым хлебом человек

и не одним он бытием встревожен.

 

Прильну губами я к твоим стихам,

прижму к груди я книгу, как ребёнка.

Исчезнет всё. И сёстрам по серьгам,

что раздала. И выпадет гребёнка.

 

Лишь мельница, где камни и листва,

и где плотина пенится, рокочет,

вращать не перестанет жернова

ни днём, где солнце, и ни жаркой ночью.

 

Моя душа, как мельница, едва

почувствует твои – их цвет и запах,

вдыхая богоданные слова,

рождает новые в невиданных размахах.

 

И оглашая криком поле, лес,

и, впитывая каждой порой вечность,

вздымает на Голгофу тяжкий крест

исконно русский и восьмиконечный.

 

Что в это время чувствует народ,

пока свеченье слова не погасло?

Я – запах хлеба,

                   твоя мама – мёд,

а старики и дети –

                      привкус масла.

 

Твои стихи – им манна, что с небес,

они её лелеют, насыщаясь

водой и хлебом, чудом из чудес,

так исчезают мор, болезни, хаос!

 

Не зря стихи я пела наизусть

на сцене, в зале и в библиотеке,

и проходили страхи, горесть, грусть

в любом, кто слушал стих твой, человеке!

 

* * *

Когда мои стихи во тьме найдут

на дальней полке, пыль с неё сдувая,

или в авоське, разрывая грунт,

иль в интернете под звонки трамвая.

Вишнёвой косточкой на блюдце под трухой

плевков, окурков, шелухи и пепла,

и золотом подкованной блохой

что в повести Лескова, время тепля,

колебля свет и оттеняя гроздь,

все пятьдесят оттенков в  цвете сером,

мои стихи, что одинокий гость,

невеста, что пришла в наряде белом.

Миллиардером, что сошёл с ума,

все раздарил и доллары, и евро.

Стихи нужны! Я не нужна сама,

что я ни выпила бы и чего б ни съела,

хоть голым королём, в мехах ли, без,

не зная день какой, не помня даты.

С моим стихом и умерший – воскрес,

с моим стихом и ёжики – крылаты.

Стихи – вода, и хлеб, и явь, и миф,

они – и плоть, и кровь, и провиденье,

затопчут сердце каблуками рифм

и выбросят собакам на съеденье!

Дурманом, словно льдинка на устах,

дымком костра, сгоревшего во чреве,

без покаяния, мольбы и без креста,

в обнимку с музыкой, в едином с ней напеве!

И крикнут: «Прорвались!». Сладчайший яд

во слове каждом, что сильней кинжала.

…Вот уж тогда они заговорят,

сквозь сотни лет, что время их настало!

 

* * *

Когда в судьбу ворвался ты мою,

был вечер. Ветер. Снег бесспорно белый.

Я – не учитель, глобус не пропью,

но почему тот миг я проглядела?

И девочку – она совсем дитя,

она была в коричневых чулочках,

и скатерть – всю в узорах и кистях.

Мне надо было взять поставить точку

ещё тогда! А не затем, когда

мы вышли из кафе, поцеловались.

И в небе хищная зажглась звезда

в пятиконечном, золотом овале.

И были мне тогда стихи твои

нужны, как хлеб! И птица голосила.

И так хотелось мне твоей любви,

как в книгах – безупречной и красивой.

Мечтала, о, святая простота!

А в окнах отражалась смутно, зыбко

сошедшая как будто бы с холста,

Джоконды безраздельная улыбка!

И если вместе всё соединить:

меня, тебя, географа и глобус,

и этот холст, и эту гладь и зыбь,

и поместить в отъехавший автобус,

и по кольцу отправить, по шоссе

от площади, мощёной и безлюдной,

вдоль набережной, что во всей красе

в полночный час – глухой и беспробудный,

предстанет вдруг. Тогда наверняка

ни точкой обойдусь, а многоточьем!

Ты обнимаешь. И твоя рука

вползает мне под платье, под сорочку,

расстегивает пуговку, крючок,

распахивает сердце моё настежь!

Читай стихи, любимый мой дружок!

Уймись, простор! Ты зренье моё застишь!

Фонарь. Аптека. Остановка. Мы.

И пахнет ветер новизной утопий,

цветами пахнет, тмином край зимы.

Мне всё равно, кто этот глобус пропил…

 

* * *

В Рождество Христово ангел прилетел,

в Рождество Христово прямо в Вифлеем!

Может из Ростова, может из Москвы,

был он птицей вольной – пёрышки совы,

крылья золотые, в клюве часослов,

песнопенье слышу, час настал волхвов!

А в хлеву промозглом тихо мальчик спит,

крыша протекает – ненадёжный щит…

Маленький, рождённый в тишине благой,

щурится он сонно. Я люблю его!

Ко груди прижать бы! Божий сын, живи!

Кутала бы ножки детские Твои.

Ветер плачет в щелях, дверь сорвал с петель.

…Быть твоею дщерью суждено теперь.

Там в углу, в соломе овцы хлеб жуют,

пуповину к телу примотали в жгут.

Буйволы, ягнята, лошади, волы,

голуби да сойки, дятлы да орлы.

– Люди! Где тут прячут тайну тайн?

– В яслях!

Развевает ангел, словно пепел, страх!

Мордой тёплой козлик тычется в ладонь,

в водорослях звёзды вьются, как дюгонь.

Тоненькие стебли, дудки да камыш.

Люди, люди едут.

Ты людей простишь.

Даже тех, кто после в огненные дни

прокричат, рыдая, дерзкое: «Распни!».

В злобный час Иудин, в тяжкий день суда

мир в пустом сосуде, в хрупких чашах льда.

Ты его спасаешь здесь, теперь, сейчас,

там в хлеву, в сарае всех спасаешь нас.

И горит над миром – ни прикрытый, нет,

всем от бед защита – твой Христовый свет!

 

denliteraturi.ru

Стихотворение «Каменный цветок (по мотивам сказа П.П. Бажова).», поэт Natha

Каменный цветок (по мотивам сказа П.П. Бажова).

* Автор фотографии - Сергей Прихидько

 

«В змеиный праздник набирает силу

Цветок из камня, что в горе растет.

И если смертный чудо то найдет-

Покажется свет белый враз немилым…»

 

Так травница шептала сиротинке,

Леча его отваром чабреца.

Гора виднелась с ветхого крыльца,

Вела к ней чуть заметная тропинка…

 

Уж зажили рубцы от порки жёсткой,

За недосмотр Данилы– пастуха.

Чуть не довел приказчик до греха,

Худое тельце истязая хлестко…

 

По малахиту мастер жил в селенье -

Послушен камень был в его руках.

Старел Прокопьич, да не мог никак

Мальчишку себе выбрать в подмастерье.

 

Не отличался мастер добрым нравом-

Парнишкам часто уши надирал.

Но дрогнула душа, как увидал

Глаз меткий в этом мальчике курчавом.

 

Старик Даниле стал отцом родимым -

Парнишка вырос, опыт перенял.

Все у станка точильного стоял-

Желанием горел неутомимым.

 

Хотелось юноше всего сильнее

На чаше выточить живой цветок.

Опять был передвинут свадьбы срок,

Катюша становилась все грустнее...

 

Рука смела, в ней силушка играет,

Плывет по чаше тоненький листок,

Каемкою резною черенок -

Данила же по лесу всё блуждает.

 

Все травы к чаше мастер примеряет-

Багульник скромный, да дурман – трава…

Мелькнула в дымке ящерка резва -

Горы хозяйка в гости зазывает.

 

Не удержало юношу поверье -

Спустился он в змеиную гору.

Как очутился снова на бугру

Не помнил.Завладело им затменье.

 

 

Несбыточны мечты невесты дивной -

Данил навеки потерял покой.

И проклятой змеиною тропой

Был в лоно уведен скалы массивной.

 

Тропинка, что вела к горе змеиной,

Уж поросла колючею травой.

Погиб Данилушка, или живой?

Еще одной он жертвой стал невинной.

poembook.ru

Сказка Каменный цветок - Павел Бажов, читать онлайн

Время чтения: 43 мин.

Не одни мраморски на славе были по каменному-то делу. Тоже и в наших заводах, сказывают, это мастерство имели. Та только различка, что наши больше с малахитом вожгались, как его было довольно, и сорт - выше нет. Вот из этого малахиту и выделывали подходяще. Такие, слышь-ко, штучки, что диву дашься: как ему помогло.

Был в ту пору мастер Прокопьич. По этим делам первый. Лучше его никто не мог. В пожилых годах был.

Вот барин и велел приказчику поставить к этому Прокопьичу парнишек на выучку.

- Пущай-де переймут все до тонкости.

Только Прокопьич, - то ли ему жаль было расставаться со своим мастерством, то ли еще что, - учил шибко худо. Все у него с рывка да с тычка. Насадит парнишке по всей голове шишек, уши чуть не оборвет да и говорит приказчику:

- Не гож этот... Глаз у него неспособный, рука не несет. Толку не выйдет.

Приказчику, видно, заказано было ублаготворять Прокопьича.

- Не гож, так не гож... Другого дадим... - И нарядит другого парнишку.

Ребятишки прослышали про эту науку... Спозаранку ревут, как бы к Прокопьичу не попасть. Отцам-матерям тоже не сладко родного дитенка на зряшную муку отдавать, - выгораживать стали свои-то, кто как мог. И то сказать, нездорово это мастерство, с малахитом-то. Отрава чистая. Вот и оберегаются люди.

Приказчик все ж таки помнит баринов наказ - ставит Прокопьичу учеников. Тот по своему порядку помытарит парнишку да и сдаст обратно приказчику.

- Не гож этот... Приказчик взъедаться стал:

- До какой поры это будет? Не гож да не гож, когда гож будет? Учи этого...

Прокопьич, знай, свое:

- Мне что... Хоть десять годов учить буду, а толку из этого парнишки не будет...

- Какого тебе еще?

- Мне хоть и вовсе не ставь, - об этом не скучаю...

Так вот и перебрали приказчик с Прокопьичем много ребятишек, а толк один: на голове шишки, а в голове - как бы убежать. Нарочно которые портили, чтобы Прокопьич их прогнал. Вот так-то и дошло дело до Данилки Недокормыша. Сиротка круглый был этот парнишечко. Годов, поди, тогда двенадцати, а то и боле. На ногах высоконький, а худой-расхудой, в чем душа держится. Ну, а с лица чистенький. Волосенки кудрявеньки, глазенки голубеньки. Его и взяли сперва в казачки при господском доме: табакерку, платок подать, сбегать куда и протча. Только у этого сиротки дарованья к такому делу не оказалось. Другие парнишки на таких-то местах вьюнами вьются. Чуть что - на вытяжку: что прикажете? А этот Данилко забьется куда в уголок, уставится глазами на картину какую, а то на украшенье, да и стоит. Его кричат, а он и ухом не ведет. Били, конечно, поначалу-то, потом рукой махнули:

- Блаженный какой-то! Тихоход! Из такого хорошего слуги не выйдет.

На заводскую работу либо в гору все ж таки не отдали - шибко жидко место, на неделю не хватит. Поставил его приказчик в подпаски. И тут Данилко не вовсе гож пришелся. Парнишечко ровно старательный, а все у него оплошка выходит. Все будто думает о чем-то. Уставится глазами на травинку, а коровы-то - вон где! Старый пастух ласковый попался, жалел сиротку, и тот временем ругался:

- Что только из тебя, Данилко, выйдет? Погубишь ты себя, да и мою старую спину под бой подведешь. Куда это годится? О чем хоть думка-то у тебя?

- Я и сам, дедко, не знаю... Так... ни о чем... Засмотрелся маленько. Букашка по листочку ползла. Сама сизенька, а из-под крылышек у ней желтенько выглядывает, а листок широконький... По краям зубчики, вроде оборочки выгнуты. Тут потемнее показывает, а середка зеленая-презеленая, ровно ее сейчас выкрасили... А букашка-то и ползет...

- Ну, не дурак ли ты, Данилко? Твое ли дело букашек разбирать? Ползет она - и ползи, а твое дело за коровами глядеть. Смотри у меня, выбрось эту дурь из головы, не то приказчику скажу!

Одно Данилушке далось. На рожке он играть научился - куда старику! Чисто на музыке какой. Вечером, как коров пригонят, девки-бабы просят:

- Сыграй, Данилушко, песенку.

Он и начнет наигрывать. И песни все незнакомые. Не то лес шумит, не то ручей журчит, пташки на всякие голоса перекликаются, а хорошо выходит. Шибко за те песенки стали женщины привечать Данилушку. Кто пониточек починит, кто холста на онучи отрежет, рубашонку новую сошьет. Про кусок и разговору нет, - каждая норовит дать побольше да послаще. Старику пастуху тоже Данилушковы песни по душе пришлись. Только и тут маленько неладно выходило. Начнет Данилушко наигрывать и все забудет, ровно и коров нет. На этой игре и пристигла его беда.

Данилушко, видно, заигрался, а старик задремал по малости. Сколько-то коровенок у них и отбилось. Как стали на выгон собирать, глядят - той нет, другой нет. Искать кинулись, да где тебе. Пасли около Ельничной... Самое тут волчье место, глухое... Одну только коровенку и нашли. Пригнали стадо домой... Так и так - обсказали. Ну, из завода тоже побежали - поехали на розыски, да не нашли.

Расправа тогда, известно, какая была. За всякую вину спину кажи. На грех еще одна-то корова из приказчичьего двора была. Тут и вовсе спуску не жди. Растянули сперва старика, потом и до Данилушки дошло, а он худенький да тощенький. Господский палач оговорился даже.

- Экой-то, - говорит, - с одного разу сомлеет, а то и вовсе душу выпустит.

Ударил все ж таки - не пожалел, а Данилушко молчит. Палач его вдругорядь - молчит, втретьи - молчит. Палач тут и расстервенился, давай полысать со всего плеча, а сам кричит:

- Я тебя, молчуна, доведу... Дашь голос... Дашь! Данилушко дрожит весь, слезы каплют, а молчит. Закусил губенку-то и укрепился. Так и сомлел, а словечка от него не слыхали. Приказчик, - он тут же, конечно, был, - удивился:

- Какой еще терпеливый выискался! Теперь знаю, куда его поставить, коли живой останется.

Отлежался-таки Данилушко. Бабушка Вихориха его на ноги поставила. Была, сказывают, старушка такая. Заместо лекаря по нашим заводам на большой славе была. Силу в травах знала: которая от зубов, которая от надсады, которая от ломоты... Ну, все как есть. Сама те травы собирала в самое время, когда какая трава полную силу имела. Из таких трав да корешков настойки готовила, отвары варила да с мазями мешала.

Хорошо Данилушке у этой бабушки Вихорихи пожилось. Старушка, слышь-ко, ласковая да словоохотливая, а трав, да корешков, да цветков всяких у ней насушено да навешено по всей избе. Данилушко к травам-то любопытен - как эту зовут? где растет? какой цветок? Старушка ему и рассказывает.

Раз Данилушко и спрашивает:

- Ты, бабушка, всякий цветок в наших местах знаешь?

- Хвастаться, - говорит, - не буду, а все будто знаю, какие открытые-то.

- А разве, - спрашивает, - еще не открытые бывают?

- Есть, - отвечает, - и такие. Папору вот слыхал? Она будто цветет на

Иванов день. Тот цветок колдовской. Клады им открывают. Для человека вредный. На разрыв-траве цветок - бегучий огонек. Поймай его - и все тебе затворы открыты. Воровской это цветок. А то еще каменный цветок есть. В малахитовой горе будто растет. На змеиный праздник полную силу имеет. Несчастный тот человек, который каменный цветок увидит.

- Чем, бабушка, несчастный?

- А это, дитенок, я и сама не знаю. Так мне сказывали. Данилушко у

Вихорихи, может, и подольше бы пожил, да приказчиковы вестовщики углядели, что парнишко маломало ходить стал, и сейчас к приказчику. Приказчик Данилушку призвал да и говорит:

- Иди-ко теперь к Прокопьичу - малахитному делу обучаться. Самая там по тебе работа.

Ну, что сделаешь? Пошел Данилушко, а самого еще ветром качает. Прокопьич поглядел на него да и говорит:

- Еще такого недоставало. Здоровым парнишкам здешняя учеба не по силе, а с такого что взыщешь - еле живой стоит.

Пошел Прокопьич к приказчику:

- Не надо такого. Еще ненароком убьешь - отвечать придется.

Только приказчик - куда тебе, слушать не стал;

- Дано тебе - учи, не рассуждай! Он - этот парнишка - крепкий. Не гляди, что жиденький.

- Ну, дело ваше, - говорит Прокопьич, - было бы сказано. Буду учить, только бы к ответу не потянули.

- Тянуть некому. Одинокий этот парнишка, что хочешь с ним делай, - отвечает приказчик.

Пришел Прокопьич домой, а Данилушко около станочка стоит, досочку малахитовую оглядывает. На этой досочке зарез сделан - кромку отбить. Вот Данилушко на это место уставился и головенкой покачивает. Прокопьичу любопытно стало, что этот новенький парнишка тут разглядывает. Спросил строго, как по его правилу велось:

- Ты это что? Кто тебя просил поделку в руки брать? Что тут доглядываешь? Данилушко и отвечает:

- На мой глаз, дедушко, не с этой стороны кромку отбивать надо. Вишь, узор тут, а его и срежут. Прокопьич закричал, конечно:

- Что? Кто ты такой? Мастер? У рук не бывало, а судишь? Что ты понимать можешь?

- То и понимаю, что эту штуку испортили, - отвечает Данилушко.

- Кто испортил? а? Это ты, сопляк, мне - первому мастеру!.. Да я тебе такую порчу покажу... жив не будешь!

Пошумел так-то, покричал, а Данилушку пальцем не задел. Прокопьич-то, вишь, сам над этой досочкой думал - с которой стороны кромку срезать. Данилушко своим разговором в самую точку попал. Прокричался Прокопьич и говорит вовсе уж добром:

- Ну-ко, ты, мастер явленый, покажи, как по-твоему сделать?

Данилушко и стал показывать да рассказывать:

- Вот бы какой узор вышел. А того бы лучше - пустить досочку поуже, по чистому полю кромку отбить, только бы сверху плетешок малый оставить.

Прокопьич знай покрикивает:

- Ну-ну... Как же! Много ты понимаешь. Накопил - не просыпь! - А про себя думает: "Верно парнишка говорит. Из такого, пожалуй, толк будет. Только учить-то его как? Стукни разок - он и ноги протянет".

Подумал так да и спрашивает:

- Ты хоть чей, экий ученый?

Данилушко и рассказал про себя. Дескать, сирота. Матери не помню, а про отца и вовсе не знаю, кто был. Кличут Данилкой Недокормышем, а как отчество и прозванье отцовское - про то не знаю. Рассказал, как он в дворне был и за что его прогнали, как потом лето с коровьим стадом ходил, как под бой попал. Прокопьич пожалел:

- Не сладко, гляжу, тебе, парень, житьишко-то задалось, а тут еще ко мне попал. У нас мастерство строгое. Потом будто рассердился, заворчал:

- Ну, хватит, хватит! Вишь разговорчивый какой! Языком-то - не руками - всяк бы работал. Целый вечер лясы да балясы! Ученичок тоже! Погляжу вот завтра, какой у тебя толк. Садись ужинать, да и спать пора.

Прокопьич одиночкой жил. Жена-то у него давно умерла. Старушка Митрофановна из соседей снаходу у него хозяйство вела. Утрами ходила постряпать, сварить чего, в избе прибрать, а вечером Прокопьич сам управлял, что ему надо.

Поели, Прокопьич и говорит:

- Ложись вон тут на скамеечке!

Данилушко разулся, котомку свою под голову, понитком закрылся, поежился маленько, - вишь, холодно в избе-то было по осеннему времени, - все-таки вскорости уснул. Прокопьич тоже лег, а уснуть не мог: все у него разговор о малахитовом узоре из головы нейдет. Ворочался-ворочался, встал, зажег свечку да и к станку - давай эту малахитову досочку так и сяк примерять. Одну кромку закроет, другую... прибавит поле, убавит. Так поставит, другой стороной повернет, и все выходит, что парнишка лучше узор понял.

- Вот тебе и Недокормышек! - дивится Прокопьич. - Еще ничем-ничего, а старому мастеру указал. Ну и глазок! Ну и глазок!

Пошел потихоньку в чулан, притащил оттуда подушку да большой овчинный тулуп. Подсунул подушку Данилушке под голову, тулупом накрыл:

- Спи-ко, глазастый!

А тот и не проснулся, повернулся только на другой бочок, растянулся под тулупом-то - тепло ему стало, - и давай насвистывать носом полегоньку. У Прокопьича своих ребят не было, этот Данилушко и припал ему к сердцу. Стоит мастер, любуется, а Данилушко знай посвистывает, спит себе спокойненько. У Прокопьича забота - как бы этого парнишку хорошенько на ноги поставить, чтоб не такой тощий да нездоровый был.

- С его ли здоровьишком нашему мастерству учиться. Пыль, отрава, - живо зачахнет. Отдохнуть бы ему сперва, подправиться, потом учить стану. Толк, видать, будет.

На другой день и говорит Данилушке:

- Ты спервоначалу по хозяйству помогать будешь. Такой у меня порядок заведен. Понял? Для первого разу сходи за калиной. Ее иньями прихватило, - в самый раз она теперь на пироги. Да, гляди, не ходи далеко-то. Сколь наберешь - то и ладно. Хлеба возьми полишку, - естся в лесу-то, - да еще к Митрофановне зайди. Говорил ей, чтоб тебе пару яичек испекла да молока в туесочек плеснула. Понял?

На другой день опять говорит:

- Поймай-ко мне щегленка поголосистее да чечетку побойчее. Гляди, чтобы к вечеру были. Понял?

Когда Данилушко поймал и принес, Прокопьич говорит:

- Ладно, да не вовсе. Лови других.

Так и пошло. На каждый день Прокопьич Данилушке работу дает, а все забава. Как снег выпал, велел ему с соседом за дровами ездить - пособишь-де. Ну, а какая подмога! Вперед на санях сидит, лошадью правит, а назад за возом пешком идет. Промнется так-то, поест дома да спит покрепче. Шубу ему Прокопьич справил, шапку теплую, рукавицы, пимы на заказ скатали.

Прокопьич, видишь, имел достаток. Хоть крепостной был, а по оброку ходил, зарабатывал маленько. К Данилушке-то он крепко прилип. Прямо сказать, за сына держал. Ну, и не жалел для него, а к делу своему не подпускал до времени.

В хорошем-то житье Данилушко живо поправляться стал и к Прокопьичу тоже прильнул. Ну, как! - понял Прокопьичеву заботу, в первый раз так-то пришлось пожить. Прошла зима. Данилушке и вовсе вольготно стало. То он на пруд, то в лес. Только и к мастерству Данилушко присматривался. Прибежит домой, и сейчас же у них разговор. То, другое Прокопьичу расскажет да и спрашивает - это что да это как? Прокопьич объяснит, на деле покажет. Данилушко примечает. Когда и сам примется:

"Ну-ко, я..." Прокопьич глядит, поправит, когда надо, укажет, как лучше.

Вот как-то раз приказчик и углядел Данилушку на пруду. Спрашивает своих-то вестовщиков:

- Это чей парнишка? Который день его на пруду вижу... По будням с удочкой балуется, а уж не маленький... Кто-то его от работы прячет...

Узнали вестовщики, говорят приказчику, а он не верит.

- Ну-ко, - говорит, - тащите парнишку ко мне, сам дознаюсь.

Привели Данилушку. Приказчик спрашивает:

- Ты чей? Данилушко и отвечает:

- В ученье, дескать, у мастера по малахитному делу. Приказчик тогда хвать его за ухо:

- Так-то ты, стервец, учишься! - Да за ухо и повел к Прокопьичу.

Тот видит - неладно дело, давай выгораживать Данилушку:

- Это я сам его послал окуньков половить. Сильно о свеженьких-то окуньках скучаю. По нездоровью моему другой еды принимать не могу. Вот и велел парнишке половить.

Приказчик не поверил. Смекнул тоже, что Данилушко вовсе другой стал: поправился, рубашонка на нем добрая, штанишки тоже и на ногах сапожнешки. Вот и давай проверку Данилушке делать:

- Ну-ко, покажи, чему тебя мастер выучил? Данилушко запончик надел, подошел к станку и давай рассказывать да показывать. Что приказчик спросит - у него на все ответ готов. Как околтать камень, как распилить, фасочку снять, чем когда склеить, как полер навести, как на медь присадить, как на дерево. Однем словом, все как есть.

Пытал-пытал приказчик, да и говорит Прокопьичу:

- Этот, видно, гож тебе пришелся?

- Не жалуюсь, - отвечает Прокопьич.

- То-то, не жалуешься, а баловство разводишь! Тебе его отдали мастерству учиться, а он у пруда с удочкой! Смотри! Таких тебе свежих окуньков отпущу - до смерти не забудешь да и парнишке невесело станет.

Погрозился так-то, ушел, а Прокопьич дивуется:

- Когда хоть ты, Данилушко, все это понял? Ровно я тебя еще и вовсе не учил.

- Сам же, - говорит Данилушко, - показывал да рассказывал, а я примечал.

У Прокопьича даже слезы закапали, - до того ему это по сердцу пришлось.

- Сыночек, - говорит, - милый, Данилушко... Что еще знаю, все тебе открою... Не потаю...

Только с той поры Данилушке не стало вольготного житья. Приказчик на другой день послал за ним и работу на урок стал давать. Сперва, конечно, попроще что: бляшки, какие женщины носят, шкатулочки. Потом с точкой пошло: подсвечники да украшения разные. Там и до резьбы доехали. Листочки да лепесточки, узорчики да цветочки. У них ведь - малахитчиков - дело мешкотное. Пустяковая ровно штука, а сколько он над ней сидит! Так Данилушко и вырос за этой работой.

А как выточил зарукавье - змейку из цельного камня, так его и вовсе мастером приказчик признал. Барину об этом отписал:

"Так и так, объявился у нас новый мастер по малахитному делу - Данилко Недокормыш. Работает хорошо, только по молодости еще тих. Прикажете на уроках его оставить али, как и Прокопьича, на оброк отпустить?"

Работал Данилушко вовсе не тихо, а на диво ловко да скоро. Это уж Прокопьич тут сноровку поимел. Задаст приказчик Данилушке какой урок на пять ден, а Прокопьич пойдет да и говорит:

- Не в силу это. На такую работу полмесяца надо. Учится ведь парень. Поторопится - только камень без пользы изведет.

Ну, приказчик поспорит сколько, а дней, глядишь, прибавит. Данилушко и работал без натуги. Поучился даже потихоньку от приказчика читать, писать. Так, самую малость, а все ж таки разумел грамоте. Прокопьич ему в этом тоже сноровлял. Когда и сам наладится приказчиковы уроки за Данилушку делать, только Данилушко этого не допускал:

- Что ты! Что ты, дяденька! Твое ли дело за меня у станка сидеть!

Смотри-ка, у тебя борода позеленела от малахиту, здоровьем скудаться стал, а мне что делается?

Данилушко и впрямь к той поре выправился. Хоть по старинке его Недокормышем звали, а он вон какой! Высокий да румяный, кудрявый да веселый. Однем словом, сухота девичья. Прокопьич уж стал с ним про невест заговаривать, а Данилушко, знай, головой потряхивает:

- Не уйдет от нас! Вот мастером настоящим стану, тогда и разговор будет.

Барин на приказчиково известие отписал:

"Пусть тот Прокопьичев выученик Данилко сделает еще точеную чашу на ножке

для моего дому. Тогда погляжу - на оброк отпустить али на уроках держать. Только ты гляди, чтобы Прокопьич тому Данилке не пособлял. Не доглядишь - с тебя взыск будет"

Приказчик получил это письмо, призвал Данилушку да и говорит:

- Тут, у меня, работать будешь. Станок тебе наладят, камню привезут, какой надо.

Прокопьич узнал, запечалился: как так? что за штука? Пошел к приказчику, да разве он скажет... Закричал только:

"Не твое дело!"

Ну, вот пошел Данилушко работать на ново место, а Прокопьич ему наказывает:

- Ты гляди не торопись, Данилушко! Не оказывай себя.

Данилушко сперва остерегался. Примеривал да прикидывал больше, да тоскливо ему показалось. Делай не делай, а срок отбывай - сиди у приказчика с утра до ночи. Ну, Данилушко от скуки и сорвался на полную силу. Чаша-то у него живой рукой и вышла из дела. Приказчик поглядел, будто так и надо, да и говорит:

- Еще такую же делай!

Данилушко сделал другую, потом третью. Вот когда он третью-то кончил, приказчик и говорит:

- Теперь не увернешься! Поймал я вас с Прокопьичем. Барин тебе, по моему письму, срок для одной чаши дал, а ты три выточил. Знаю твою силу. Не обманешь больше, а тому старому псу покажу, как потворствовать! Другим закажет!

Так об этом и барину написал и чаши все три предоставил. Только барин, - то ли на него умный стих нашел, то ли он на приказчика за что сердит был, - все как есть наоборот повернул.

Оброк Данилушке назначил пустяковый, не велел парня от Прокопьича брать - может-де вдвоем скорее придумают что новенькое. При письме чертеж послал. Там тоже чаша нарисована со всякими штуками. По ободку кайма резная, на поясе лента каменная со сквозным узором, на подножке листочки. Однем словом, придумано. А на чертеже барин подписал: "Пусть хоть пять лет просидит, а чтобы такая в точности сделана была"

Пришлось тут приказчику от своего слова отступить. Объявил, что барин написал, отпустил Данилушку к Прокопьичу и чертеж отдал.

Повеселели Данилушко с Прокопьичем, и работа у них бойчее пошла. Данилушко вскоре за ту новую чашу принялся. Хитрости в ней многое множество. Чуть неладно ударил, - пропала работа, снова начинай. Ну, глаз у Данилушки верный, рука смелая, силы хватит - хорошо идет дело. Одно ему не по нраву - трудности много, а красоты ровно и вовсе нет. Говорил Прокопьичу, а он только удивился:

- Тебе-то что? Придумали - значит, им надо. Мало ли я всяких штук выточил да вырезал, а куда они - толком и не знаю.

Пробовал с приказчиком поговорить, так куда тебе. Ногами затопал, руками замахал:

- Ты очумел? За чертеж большие деньги плачены. Художник, может, по столице первый его делал, а ты пересуживать выдумал!

Потом, видно, вспомнил, что барин ему заказывал, - не выдумают ли вдвоем чего новенького, - и говорит:

- Ты вот что... делай эту чашу по барскому чертежу, а если другую от себя выдумаешь - твое дело. Мешать не стану. Камня у нас, поди-ко, хватит. Какой надо - такой и дам.

Тут вот Данилушке думка и запала. Не нами сказано - чужое охаять мудрости немного надо, а свое придумать - не одну ночку с боку на бок повертишься.

Вот Данилушко сидит над этой чашей по чертежу-то, а сам про другое думает. Переводит в голове, какой цветок, какой листок к малахитовому камню лучше подойдет. Задумчивый стал, невеселый. Прокопьич заметил, спрашивает:

- Ты, Данилушко, здоров ли? Полегче бы с этой чашей. Куда торопиться?

Сходил бы в разгулку куда, а то все сидишь да сидишь.

- И то, - говорит Данилушко, - в лес хоть сходить. Не увижу ли, что мне надо.

С той поры и стал чуть не каждый день в лес бегать. Время как раз покосное, ягодное. Травы все в цвету. Данилушко остановится где на покосе либо на полянке в лесу и стоит, смотрит. А то опять ходит по покосам да разглядывает траву-то, как ищет что.

Людей в ту пору в лесу и на покосах много. Спрашивают Данилушку - не потерял ли чего? Он улыбнется этак невесело да и скажет:

- Потерять не потерял, а найти не могу. Ну, которые и запоговаривали:

- Неладно с парнем.

А он придет домой и сразу к станку, да до утра и сидит, а с солнышком опять в лес да на покосы. Листки да цветки всякие домой притаскивать стал, а все больше из объеди: черемицу да омег, дурман да багульник, да резуны всякие.

С лица спал, глаза беспокойные стали, в руках смелость потерял. Прокопьич вовсе забеспокоился, а Данилушко и говорит:

- Чаша мне покою не дает. Охота так ее сделать, чтобы камень полную силу имел.

Прокопьич давай отговаривать:

- На что она тебе далась? Сыты ведь, чего еще? Пущай бары тешатся, как им любо. Нас бы только не задевали. Придумают какой узор - сделаем, а навстречу-то им зачем лезть? Лишний хомут надевать - только и всего.

Ну, Данилушко на своем стоит.

- Не для барина, - говорит, - стараюсь. Не могу из головы выбросить ту чашу. Вижу, поди ко, какой у нас камень, а мы что с ним делаем? Точим, да режем, да полер наводим и вовсе ни к чему. Вот мне и припало желание так сделать, чтобы полную силу камня самому поглядеть и людям показать.

По времени отошел Данилушко, сел опять за ту чашу, по барскому-то чертежу. Работает, а сам посмеивается:

- Лента каменная с дырками, каемочка резная... Потом вдруг забросил эту работу. Другое начал. Без передышки у станка стоит. Прокопьичу сказал:

- По дурман-цветку свою чашу делать буду. Прокопьич отговаривать принялся. Данилушко сперва и слушать не хотел, потом, дня через три-четыре, как у него какая-то оплошка вышла, и говорит Прокопьичу:

- Ну ладно. Сперва барскую чашу кончу, потом за свою примусь. Только ты уж тогда меня не отговаривай... Не могу ее из головы выбросить.

Прокопьич отвечает:

- Ладно, мешать не стану, - а сам думает: "Уходится парень, забудет. Женить его надо. Вот что! Лишняя дурь из головы вылетит, как семьей обзаведется".

Занялся Данилушко чашей. Работы в ней много - в один год не укладешь. Работает усердно, про дурман-цветок не поминает.

Прокопьич и стал про женитьбу заговаривать:

- Вот хоть бы Катя Летемина - чем не невеста? Хорошая девушка... Похаять нечем.

Это Прокопьич-то от ума говорил. Он, вишь, давно заприметил, что Данилушко на эту девушку сильно поглядывал. Ну, и она не отворачивалась. Вот Прокопьич, будто ненароком, и заводил разговор. А Данилушко свое твердит:

- Погоди! Вот с чашкой управлюсь. Надоела мне она. Того и гляди - молотком стукну, а он про женитьбу! Уговорились мы с Катей. Подождет она меня.

Ну, сделал Данилушко чашу по барскому чертежу. Приказчику, конечно, не сказали, а дома у себя гулянку маленькую придумали сделать. Катя - невеста-то - с родителями пришла, еще которые... из мастеров же малахитных больше. Катя дивится на чашу.

- Как, - говорит, - только ты ухитрился узор такой вырезать и камня нигде не обломил! До чего все гладко да чисто обточено!

Мастера тоже одобряют:

- В аккурат-де по чертежу. Придраться не к чему. Чисто сработано. Лучше не сделать, да и скоро. Так-то работать станешь - пожалуй, нам тяжело за тобой тянуться.

Данилушко слушал-слушал да и говорит:

- То и горе, что похаять нечем. Гладко да ровно, узор чистый, резьба по чертежу, а красота где? Вон цветок... самый что ни есть плохонький, а глядишь на него - сердце радуется. Ну, а эта чаша кого обрадует? На что она? Кто поглядит, всяк, как вон Катенька, подивится, какой-де у мастера глаз да рука, как у него терпенья хватило нигде камень не обломить.

- А где оплошал, - смеются мастера, - там подклеил да полером прикрыл, и концов не найдешь.

- Вот-вот... А где, спрашиваю, красота камня? Тут прожилка прошла, а ты на ней дырки сверлишь да цветочки режешь. На что они тут? Порча ведь это камня. А камень-то какой! Первый камень! Понимаете, первый! Горячиться стал. Выпил, видно, маленько. Мастера и говорят Данилушке, что ему Прокопьич не раз говорил:

- Камень - камень и есть. Что с ним сделаешь? Наше дело такое - точить да резать.

Только был тут старичок один. Он еще Прокопьича и тех - других-то мастеров - учил! Все его дедушком звали. Вовсе ветхий старичоночко, а тоже этот разговор понял да и говорит Данилушке:

- Ты, милый сын, по этой половице не ходи! Из головы выбрось! А то попадешь к Хозяйке в горные мастера...

- Какие мастера, дедушко?

- А такие... в горе живут, никто их не видит... Что Хозяйке понадобится, то они сделают. Случилось мне раз видеть. Вот работа! От нашей, от здешней, на отличку.

Всем любопытно стало. Спрашивают, - какую поделку видел.

- Да змейку, - говорит, - ту же, какую вы на зарукавье точите.

- Ну, и что? Какая она?

- От здешних, говорю, на отличку. Любой мастер увидит, сразу узнает - не здешняя работа. У наших змейка, сколь чисто ни выточат, каменная, а тут как есть живая. Хребтик черненький, глазки... Того и гляди - клюнет. Им ведь что! Они цветок каменный видали, красоту поняли.

Данилушко, как услышал про каменный цветок, давай спрашивать старика. Тот по совести сказал:

Не знаю, милый сын. Слыхал, что есть такой цветок Видеть его нашему брату нельзя. Кто поглядит, тому белый свет не мил станет.

Данилушко на это и говорит:

- Я бы поглядел.

Тут Катенька, невеста-то его, так и затрепыхалась:

- Что ты, что ты, Данилушко! Неуж тебе белый свет наскучил? - да в слезы.

Прокопьич и другие мастера сметили дело, давай старого мастера на смех подымать:

- Выживаться из ума, дедушко, стал. Сказки сказываешь. Парня зря с пути сбиваешь.

Старик разгорячился, по столу стукнул:

- Есть такой цветок! Парень правду говорит: камень мы не разумеем. В том цветке красота показана. Мастера смеются:

- Хлебнул, дедушко, лишка! А он свое:

- Есть каменный цветок!

Разошлись гости, а у Данилушки тот разговор из головы не выходит. Опять стал в лес бегать да около своего дурман-цветка ходить, про свадьбу и не поминает. Прокопьич уж понуждать стал:

- Что ты девушку позоришь? Который год она в невестах ходить будет? Того жди - пересмеивать ее станут. Мало смотниц-то?

Данилушко одно свое:

- Погоди ты маленько! Вот только придумаю да камень подходящий подберу

И повадился на медный рудник - на Гумешки-то. Когда в шахту спустится, по забоям обойдет, когда наверху камни перебирает. Раз как-то поворотил камень, оглядел его да и говорит:

- Нет, не тот...

Только это промолвил, кто-то и говорит;

- В другом месте поищи... у Змеиной горки.

Глядит Данилушко - никого нет. Кто бы это? Шутят, что ли... Будто и спрятаться негде. Поогляделся еще, пошел домой, а вслед ему опять:

- Слышь, Данило-мастер? У Змеиной горки, говорю.

Оглянулся Данилушко - женщина какая-то чуть видна, как туман голубенький. Потом ничего не стало.

"Что, - думает, - за штука? Неуж сама? А что, если сходить на Змеиную-то?"

Змеиную горку Данилушко хорошо знал. Тут же она была, недалеко от Гумешек. Теперь ее нет, давно всю срыли, а раньше камень поверху брали.

Вот на другой день и пошел туда Данилушко. Горка хоть небольшая, а крутенькая. С одной стороны и вовсе как срезано. Глядельце тут первосортное. Все пласты видно, лучше некуда.

Подошел Данилушко к этому глядельцу, а тут малахитина выворочена. Большой камень - на руках не унести, и будто обделан вроде кустика. Стал оглядывать Данилушко эту находку. Все, как ему надо: цвет снизу погуще, прожилки на тех самых местах, где требуется... Ну, все как есть... Обрадовался Данилушко, скорей за лошадью побежал, привез камень домой, говорит Прокопьичу:

- Гляди-ко, камень какой! Ровно нарочно для моей работы. Теперь живо сделаю. Тогда и жениться. Верно, заждалась меня Катенька. Да и мне это не легко. Вот только эта работа меня и держит. Скорее бы ее кончить!

Ну, и принялся Данилушко за тот камень. Ни дня, ни ночи не знает. А Прокопьич помалкивает. Может, угомонится парень, как охотку стешит. Работа ходко идет. Низ камня отделал. Как есть, слышь-ко, куст дурмана. Листья широкие кучкой, зубчики, прожилки - все пришлось лучше нельзя, Прокопьич и то говорит - живой цветок-то, хоть рукой пощупать. Ну, как до верху дошел - тут заколодило. Стебелек выточил, боковые листики тонехоньки - как только держатся! Чашку, как у дурман-цветка, а не то... Не живой стал и красоту потерял. Данилушко тут и сна лишился. Сидит над этой своей чашей, придумывает, как бы поправить, лучше сделать. Прокопьич и другие мастера, кои заходили поглядеть, дивятся, - чего еще парню надо? Чашка вышла - никто такой не делывал, а ему неладно. Умуется парень, лечить его надо. Катенька слышит, что люди говорят, - поплакивать стала. Это Данилушку и образумило.

- Ладно, - говорит, - больше не буду. Видно, не подняться мне выше-то, не поймать силу камня. - И давай сам торопить со свадьбой.

Ну, а что торопить, коли у невесты давным-давно все готово. Назначили день. Повеселел Данилушко. Про чашу-то приказчику сказал. Тот прибежал, глядит - вот штука какая! Хотел сейчас эту чашу барину отправить, да Данилушко говорит:

- Погоди маленько, доделка есть.

Время осеннее было. Как раз около Змеиного праздника свадьба пришлась. К слову, кто-то и помянул про это - вот-де скоро змеи все в одно место соберутся. Данилушко эти слова на приметку взял. Вспомнил опять разговоры о малахитовом цветке. Так его и потянуло: "Не сходить ли последний раз к Змеиной горке? Не узнаю ли там чего?" - и про камень припомнил: "Ведь как положенный был! И голос на руднике-то... про Змеиную же горку говорил".

Вот и пошел Данилушко! Земля тогда уже подмерзать стала, снежок припорашивал. Подошел Данилушко ко крутику, где камень брал, глядит, а на том месте выбоина большая, будто камень ломали. Данилушко о том не подумал, кто это камень ломал, зашел в выбоину. "Посижу, - думает, - отдохну за ветром. Потеплее тут". Глядит - у одной стены камень-серовик, вроде стула. Данилушко тут и сел, задумался, в землю глядит, и все цветок тот каменный из головы нейдет. "Вот бы поглядеть!" Только вдруг тепло стало, ровно лето воротилось. Данилушко поднял голову, а напротив, у другой-то стены, сидит Медной горы Хозяйка. По красоте-то да по платью малахитову Данилушко сразу ее признал.

Только и то думает:

"Может, мне это кажется, а на деле никого нет". Сидит - молчит, глядит на то место, где Хозяйка, и будто ничего не видит. Она тоже молчит, вроде как призадумалась. Потом и спрашивает:

- Ну, что, Данило-мастер, не вышла твоя дурман-чаша?

- Не вышла, - отвечает.

- А ты не вешай голову-то! Другое попытай. Камень тебе будет, по твоим мыслям.

- Нет, - отвечает, - не могу больше. Измаялся весь, не выходит. Покажи каменный цветок.

- Показать-то, - говорит, - просто, да потом жалеть будешь.

- Не отпустишь из горы?

- Зачем не отпущу! Дорога открыта, да только ко мне же ворочаются.

- Покажи, сделай милость! Она еще его уговаривала:

- Может, еще попытаешь сам добиться! - Про Прокопьича тоже помянула: -

Он-де тебя пожалел, теперь твой черед его пожалеть. - Про невесту напомнила: - Души в тебе девка не чает, а ты на сторону глядишь.

- Знаю я, - кричит Данилушко, - а только без цветка мне жизни нет. Покажи!

- Когда так, - говорит, - пойдем, Данило-мастер, в мой сад.

Сказала и поднялась. Тут и зашумело что-то, как осыпь земляная. Глядит Данилушко, а стен никаких нет. Деревья стоят высоченные, только не такие, как в наших лесах, а каменные. Которые мраморные, которые из змеевика-камня... Ну, всякие... Только живые, с сучьями, с листочками. От ветру-то покачиваются и голк дают, как галечками кто подбрасывает. Понизу трава, тоже каменная. Лазоревая, красная... разная... Солнышка не видно, а светло, как перед закатом. Промеж деревьев змейки золотенькие трепыхаются, как пляшут. От них и свет идет.

И вот подвела та девица Данилушку к большой полянке. Земля тут, как простая глина, а по ней кусты черные, как бархат. На этих кустах большие зеленые колокольцы малахитовы и в каждом сурьмяная звездочка. Огневые пчелки над теми цветками сверкают, а звездочки тонехонько позванивают, ровно поют.

- Ну, Данило-мастер, поглядел? - спрашивает Хозяйка.

- Не найдешь, - отвечает Данилушко, - камня, чтобы так-то сделать.

- Кабы ты сам придумал, дала бы тебе такой камень, теперь не могу. -

Сказала и рукой махнула. Опять зашумело, и Данилушко на том же камне, в ямине-то этой оказался. Ветер так и свистит. Ну, известно, осень.

Пришел Данилушко домой, а в тот день как раз у невесты вечеринка была. Сначала Данилушко веселым себя показывал - песни пел, плясал, а потом и затуманился. Невеста даже испугалась:

- Что с тобой? Ровно на похоронах ты! А он и говорит:

- Голову разломило. В глазах черное с зеленым да красным. Света не вижу.

На этом вечеринка и кончилась. По обряду невеста с подружками провожать жениха пошла. А много ли дороги, коли через дом либо через два жили. Вот Катенька и говорит:

- Пойдемте, девушки, кругом. По нашей улице до конца дойдем, а по Еланской воротимся.

Про себя думает: "Пообдует Данилушку ветром, - не лучше ли ему станет".

А подружкам что. Рады-радехоньки.

- И то, - кричат, - проводить надо. Шибко он близко живет - провожальную песню ему по-доброму вовсе не певали.

Ночь-то тихая была, и снежок падал. Самое для разгулки время. Вот они и пошли. Жених с невестой попереду, а подружки невестины с холостяжником, который на вечеринке был, поотстали маленько. Завели девки эту песню провожальную. А она протяжно да жалобно поется, чисто по покойнику.

Катенька видит - вовсе ни к чему это: "И без того Данилушко у меня невеселый, а они еще причитанье петь придумали".

Старается отвести Данилушку на другие думки. Он разговорился было, да только скоро опять запечалился. Подружки Катенькины тем временем провожальную кончили, за веселые принялись. Смех у них да беготня, а Данилушко идет, голову повесил. Сколь Катенька ни старается, не может развеселить. Так и до дому дошли. Подружки с холостяжником стали расходиться - кому куда, а Данилушко уж без обряду невесту свою проводил и домой пошел.

Прокопьич давно спал. Данилушко потихоньку зажег огонь, выволок свои чаши на середину избы и стоит, оглядывает их. В это время Прокопьича кашлем бить стало. Так и надрывается. Он, вишь, к тем годам вовсе нездоровый стал. Кашлем-то этим Данилушку как ножом по сердцу резнуло. Всю прежнюю жизнь припомнил. Крепко жаль ему старика стало. А Прокопьич прокашлялся, спрашивает:

- Ты что это с чашами-то?

- Да вот гляжу, не пора ли сдавать?

- Давно, - говорит, - пора. Зря только место занимают. Лучше все равно не сделаешь.

Ну, поговорили еще маленько, потом Прокопьич опять уснул. И Данилушко лег, только сна ему нет и нет. Поворочался-поворочался, опять поднялся, зажег огонь, поглядел на чаши, подошел к Прокопьичу. Постоял тут над стариком-то, повздыхал...

Потом взял балодку да как ахнет по дурман-цветку, - только схрупало.

А ту чашу, - по барскому-то чертежу, - не пошевелил! Плюнул только в середку и выбежал. Так с той поры Данилушку и найти не могли.

Кто говорил, что он ума решился, в лесу загинул, а кто опять сказывал - Хозяйка взяла его в горные мастера.

На деле по-другому вышло. Про то дальше сказ будет.

nukadeti.ru


Смотрите также



© 2011-
www.mirstiha.ru
Карта сайта, XML.