Стихи бродского август


NEWSru.com :: Земфира представила свою первую за пять лет новую песню

Земфира представила свою первую за пять лет новую песню - "Джозеф", переделав стихи Бродского и посвятив ее ему же
Zemfira – Официальный сайт

Российская рок-певица Земфира, прервавшая свою концертную деятельность ради написания новых песен и нового альбома, представила свою первую за последние пять лет новую композицию.

Это песня "Джозеф" на стихотворение Иосифа Бродского. Вернее, не "на", а "по мотивам" его стансов "Новые стансы к Августе", посвященных Марине Басмановой ("М.Б."), и стихотворения "Румянцевой победам". Оба произведения нобелевского лауреата датированы 1964-м годом.

Земфира взяла часть строф из стансов, немного переделала их под себя, большую часть выкинула, кое-что добавила туда из "Румянцевой победам" и посвятила новое произведение самому Иосифу Бродскому, чье имя по-англ. звучит как "Джозеф".

Эту композицию Земфира впервые представила публике еще в начале 2018 года, а затем певица исполняла ее на своих концертах, в том числе на фестивале Пикник "Афиши" в начале августа.

В тексте песни "Джозеф", приведенном ниже, зачеркнуты оригинальные слова из стансов Бродского, не подошедшие по какой-то причине певице. А те, на которые Земфира их заменила, выделены подчеркиванием.

- Друг Бродского: это просто фрагменты, должна быть какая-то смысловая связь

Земфира выпустила новую песню "Джозеф" на стихи Иосифа Бродского ✨ В её создании поучаствовал российский электронный музыкант Mujuice, обложку оформили Рената Литвинова и дизайнер Гоша Рубчинский.

Слушайте новинку на Яндекс.Музыке: https://t.co/jv4bpsXR2e pic.twitter.com/bom3i1Vll8

— Яндекс.Музыка (@yandexmusic) 3 сентября 2018 г.

(Первая строфа стансов Бродского взята почти целиком)

Во вторник начался сентябрь.
Дождь лил всю ночь.
Все птицы улетели прочь.
Лишь я так одинок и храбр,
Что даже не смотрел им вслед.
Пустынный Холодный небосвод разрушен,
Дождь стягивает стягивал просвет.
Мне юг не нужен.

(Дальше Земфира вставила строки из стихотворения "Румянцевой победам")

Простите ж, если что не так
(Без сцен, стенаний),
Благословил меня коньяк
На риск признаний.
Вы все претензии - к нему.
Нехватка хлеба,
И я зажевываю тьму.
Храни Вас небо.

(Кстати, эта вставка двусмысленно выглядит и как извинения певицы перед поэтом Бродским... Затем Земфира возвращается к IX строфе "Новых стансов к Августе", выбросив из нее первые две строки, а затем еще и последние три с половиной)

Друг Полидевк, тут все слилось в пятно.
Из уст моих не вырвется стенанье.
Вот я стою в распахнутом пальто,
И мир течет в глаза сквозь решето,
Сквозь решето непониманья.
Я глуховат. Я, Боже, слеповат.
Не слышу слов, и ровно в двадцать ватт
Горит луна. Пусть так. По небесам
Я курс не проложу меж звезд и капель.
Пусть эхо тут разносит по лесам
Не песнь, а кашель.

(Далее Земфира берет XI строфу, также основательно ее переработав и отбросив все, что не нужно)

Да, И сердце рвется все сильней к тебе,
И оттого оно - все дальше,
И в голосе моем все больше фальши.
Но ты ее сочти за долг судьбе,
За долг судьбе, не требующей крови
И ранящей иглой тупой.
А если ты улыбку ждешь - постой!
Я улыбнусь. Улыбка над собой
Могильной долговечней кровли
И легче дыма над печной трубой.
Я улыбнусь улыбкой над собой!

Друг Бродского: это просто фрагменты, должна быть какая-то смысловая связь

Председатель совета Фонда создания музея Иосифа Бродского Михаил Мильчик в интервью радиостанции "Говорит Москва" отметил, что выбранные для песни произведения Бродского не очень хорошо сочетаются.

"Моя оценка носит субъективный характер. Мне не понравилось. Дело не в том, что там нет яркого музыкального образа, с моей точки зрения, но и в том, что там в одной песне использованы фрагменты из разных стихов Бродского. Такое может быть в принципе, но тогда должна быть какая-то смысловая связь. Мне кажется, что ее здесь нет. Это просто фрагменты, соединенные одним исполнителем и одной мелодией. Но любой артист, художник может ошибаться в чем-то. Это субъективное мнение. Кому-то это чрезвычайно понравилось, и слава богу", - отметил он.

Мильчик, друживший с Иосифом Бродским, также считает, что слушателю, не знакомому с оригинальными произведениями, будет трудно разобрать текст в песне: "Там в самой манере исполнения теряются слова. Когда знаешь произведение, их нетрудно узнать. Но если слушатель не знает произведения или забыл, то узнать их довольно трудно".

В записи сингла "Джозеф", первой официально изданной композиции Земфиры с 2013 года, принимали участие электронный музыкант Mujuice, гитарист группы "Обе две" Дмитрий Емельянов, а также Стив Уэтсон и Майк Хиллиер.

Обложку оформляли Гоша Рубчинский и Рената Литвинова.

www.newsru.com

Новые стансы к Августе — Бродский. Полный текст стихотворения — Новые стансы к Августе

М. Б.

I

Во вторник начался сентябрь.
Дождь лил всю ночь.
Все птицы улетели прочь.
Лишь я так одинок и храбр,
что даже не смотрел им вслед.
Пустынный небосвод разрушен,
дождь стягивает просвет.
Мне юг не нужен.

II

Тут, захороненный живьем,
я в сумерках брожу жнивьем.
Сапог мой разрывает поле,
бушует надо мной четверг,
но срезанные стебли лезут вверх,
почти не ощущая боли.
И прутья верб,
вонзая розоватый мыс
в болото, где снята охрана,
бормочут, опрокидывая вниз
гнездо жулана.

III

Стучи и хлюпай, пузырись, шурши.
Я шаг свой не убыстрю.
Известную тебе лишь искру
гаси, туши.
Замерзшую ладонь прижав к бедру,
бреду я от бугра к бугру,
без памяти, с одним каким-то звуком,
подошвой по камням стучу.
Склоняясь к темному ручью,
гляжу с испугом.

IV

Что ж, пусть легла бессмысленности тень
в моих глазах, и пусть впиталась сырость
мне в бороду, и кепка — набекрень —
венчая этот сумрак, отразилась
как та черта, которую душе
не перейти —
я не стремлюсь уже
за козырек, за пуговку, за ворот,
за свой сапог, за свой рукав.
Лишь сердце вдруг забьется, отыскав,
что где-то я пропорот: холод
трясет его, мне в грудь попав.

V

Бормочет предо мной вода,
и тянется мороз в прореху рта.
Иначе и не вымолвить: чем может
быть не лицо, а место, где обрыв
произошел?
И смех мой крив
и сумрачную гать тревожит.
И крошит темноту дождя порыв.
И образ мой второй, как человек,
бежит от красноватых век,
подскакивает на волне
под соснами, потом под ивняками,
мешается с другими двойниками,
как никогда не затеряться мне.

VI

Стучи и хлюпай, жуй подгнивший мост.
Пусть хляби, окружив погост,
высасывают краску крестовины.
Но даже этак кончиком травы
болоту не прибавить синевы…
Топчи овины,
бушуй среди густой еще листвы,
вторгайся по корням в глубины!
И там, в земле, как здесь, в моей груди
всех призраков и мертвецов буди,
и пусть они бегут, срезая угол,
по жниву к опустевшим деревням
и машут налетевшим дням,
как шляпы пу’гал!

VII

Здесь на холмах, среди пустых небес,
среди дорог, ведущих только в лес,
жизнь отступает от самой себя
и смотрит с изумлением на формы,
шумящие вокруг. И корни
вцепляются в сапог, сопя,
и гаснут все огни в селе.
И вот бреду я по ничьей земле
и у Небытия прошу аренду,
и ветер рвет из рук моих тепло,
и плещет надо мной водой дупло,
и скручивает грязь тропинки ленту.

VIII

Да, здесь как будто вправду нет меня,
я где-то в стороне, за бортом.
Топорщится и лезет вверх стерня,
как волосы на теле мертвом,
и над гнездом, в траве простертом,
вскипает муравьев возня.
Природа расправляется с былым,
как водится. Но лик ее при этом —
пусть залитый закатным светом —
невольно делается злым.
И всею пятернею чувств — пятью —
отталкиваюсь я от леса:
нет, Господи! в глазах завеса,
и я не превращусь в судью.
А если на беду свою
я все-таки с собой не слажу,
ты, Боже, отруби ладонь мою,
как финн за кражу.

IX

Друг Полидевк, тут все слилось в пятно.
Из уст моих не вырвется стенанье.
Вот я стою в распахнутом пальто,
и мир течет в глаза сквозь решето,
сквозь решето непониманья.
Я глуховат. Я, Боже, слеповат.
Не слышу слов, и ровно в двадцать ватт
горит луна. Пусть так. По небесам
я курс не проложу меж звезд и капель.
Пусть эхо тут разносит по лесам
не песнь, а кашель.

X

Сентябрь. Ночь. Все общество — свеча.
Но тень еще глядит из-за плеча
в мои листы и роется в корнях
оборванных. И призрак твой в сенях
шуршит и булькает водою
и улыбается звездою
в распахнутых рывком дверях. Темнеет надо мною свет.
Вода затягивает след.

XI

Да, сердце рвется все сильней к тебе,
и оттого оно — все дальше.
И в голосе моем все больше фальши.
Но ты ее сочти за долг судьбе,
за долг судьбе, не требующей крови
и ранящей иглой тупой.
А если ты улыбку ждешь — постой!
Я улыбнусь. Улыбка над собой
могильной долговечней кровли
и легче дыма над печной трубой.

XII

Эвтерпа, ты? Куда зашел я, а?
И что здесь подо мной: вода? трава?
отросток лиры вересковой,
изогнутый такой подковой,
что счастье чудится,
такой, что, может быть,
как перейти на иноходь с галопа
так быстро и дыхания не сбить,
не ведаешь ни ты, ни Каллиопа.

www.culture.ru

Иосиф Бродский. Январский "Август".: luckyed — LiveJournal

Дамы и господа!
24-го мая 2018-го года исполнилось 78 лет Иосифу Бродскому. Он не нуждается в перечислении регалий из Википедии и прочих "титулярных" складов. Достаточно имени для поражённых словом.

В день рождения поговорим о смерти.

В книге Соломона Волкова "Диалоги с Иосифом Бродским" поражает глубина мышления поэта.

Ощущаешь себя аквариумом, стоящим на океанском берегу.

При этом реальность переплетена с мистикой. Случайность ли?

Не нам судить.



В 10-ой главе, посвящённой Ахматовой, читаем:

Волков: Мы начали говорить о памяти. Оглядываясь назад, вы делите свою жизнь на

какие-то периоды?

Бродский: Я думаю, нет.
             

Волков: Вы никогда не говорили себе: раз в три года или, может быть, в пять лет

со мной случается то-то, такое-то время года для меня благоприятно?

Бродский: Вы знаете, я уже не помню, когда и что со мной произошло. Сбился со

счета. Я не знаю точно: произошло нечто, скажем, в 1979 году или в 1969-ом? Все

это уже настолько позади, да? Жизнь очень быстро превращается в какой-то Невский

проспект. В перспективе которого все удаляется чрезвычайно стремительно. И

теряется - уже навсегда.
             

Волков: Дело в том, что Ахматова цикличности в своей жизни, повторяемости

каких-то дат придавала огромное значение. В частности, помню, что август

считался зловещим месяцем:

"Опять подошли "незабвенные даты",

И нет среди них ни одной не проклятой".

Бродский: У Анны Андреевны дела с памятью обстояли гораздо лучше. Качество

памяти было у нее поразительное. О чем бы вы ее ни спросили, она всегда без

большого напряжения называла год, месяц, дату. Она помнила, когда кто умер или

родился. И действительно, определенные даты были для нее очень важны. Лично я

таким вещам никогда не придавал какого бы то ни было значения. Помню, что два

или три раза существенные неприятности в моей жизни начинались к концу января.

Но это было чистое совпадение...

           

Иосиф Бродский умер в возрасте 55-ти лет в Нью-Йорке 28 января 1996-го года.         

А за неделю до смерти отправил издателю последнее и одно из самых таинственных своих стихотворений "Август".

Эхо ахматовского страшного месяца. Подведение итогов, прощание, грусть, предчувствия...

             

Маленькие города, где вам не скажут правду.

Да и зачем вам она, ведь все равно - вчера.

Вязы шуршат за окном, поддакивая ландшафту,

известному только поезду. Где-то гудит пчела.
                           

Сделав себе карьеру из перепутья, витязь

сам теперь светофор; плюс впереди река.

И разница между зеркалом, в которое вы глядитесь,

и теми, кто вас не помнит, тоже невелика.

                                       

Запертые в жару, ставни увиты сплетнею

или просто плющом, чтоб не попасть впросак.

Загорелый подросток, выбежавший в переднюю,

у вас отбирает будущее, стоя в одних трусах.

                                                       

Поэтому долго смеркается. Вечер обычно отлит

в форму вокзальной площади, со статуей и т. п.,

где взгляд, в котором читается "Будь ты проклят"

прямо пропорционален отсутствующей толпе.
         

"Август" одно из многих стихотворений Бродского, выученных мною наизусть.

Невозможно запомнить столь сложные тексты, даже проговаривая их многократно, не понимая смысла, скрытого за словами.

Чаще всего подсознание само выстраивает сюжеты, не обязательно совпадающие с тем, о чём писал Бродский, или с чьими-то расшифровками.

Здесь, безусловно, сказалось то, что стихотворение последнее, предсмертное. Короткое прощание поэта с героями, темами, мотивами, жизнью.

 

"Маленькие города", некогда "гордившиеся присутствием на карте", с обманчивым светом фар бьюика и скисшим молоком смерти.

Вязы, на мгновение оторвавшиеся от окон спальни Варвары Андреевны из посвящения Чехову. И гудение пчёл уходящего времени.
   

"Жужжащее, как насекомое,

время нашло, наконец, искомое

лакомство в твердом моем затылке."

         
Но всё вчера, вчера.

       

Поэт, неоднократно обвиняемый в том, что "сделал себе карьеру из перепутья", ссылки,  изгнания, и сам к концу жизни ставший одиноким светофором.

"Плюс впереди река." Стикс рядом. Поэт слышит его мёртвое звучание.

           
"Это -- точней -- первый крик молчания..."

                 

Где толпы почитателей? Помнят ли, запомнят? В зеркале пусто. Сплетни, слухи, зависть. И некоторые из нелюбимых им современных российских поэтов "в одних трусах", загорелые, как с картин Дейнеки, только и ждут удобного момента, чтобы "отобрать будущее".

                 
Бродский остро ощущает наступление сумерек.
Вечер. Вокзальная площадь. Статуя. "Одному тирану", себе, времени? В темноте не различить.

                     

"Встань в свободную нишу и, закатив глаза,

смотри, как проходят века, исчезая за

углом, и как в паху прорастает мох

и на плечи ложится пыль -- этот загар эпох.

Кто-то отколет руку, и голова с плеча

скатится вниз, стуча."

       

Подходит к перрону последний поезд. Нет провожающих толп. Не спасут ни клятвы, ни проклятия. За ту реку отправляются в одиночестве.
       
Всё вышесказанное - мои личные фантазии. У каждого свой Бродский.

Учить наизусть его стихи, путаясь в словах и смыслах и постепенно выплывая к свету, истинное наслаждение, дамы и господа.

luckyed.livejournal.com

Возвращение — Журнальный зал

О последнем стихотворении Иосифа Бродского

Об авторе

Антон Желнов родился в 1981 году в Нижнем Тагиле. Окончил факультет журналистики МГУ. Тема дипломной работы: “Иосиф Бродский и Пушкин. Соотношение культурных парадигм”. Публиковался в “НГ-Ex libris”.

 

Август

Маленькие города, где вам не скажут правду.
Да и зачем вам она, ведь все равно — вчера.
Вязы шуршат за окном, поддакивая ландшафту,
известному только поезду. Где-то гудит пчела.

Сделав себе карьеру из перепутья, витязь
сам теперь светофор; плюс, впереди — река.
И разница между зеркалом, в которое вы глядитесь,
и теми, кто вас не помнит, тоже невелика.

Запертые в жару, ставни увиты сплетнею
или просто плющом, чтоб не попасть впросак.
Загорелый подросток, выбежавший в переднюю,
у вас отбирает будущее, стоя в одних трусах.

Поэтому долго смеркается. Вечер обычно отлит
в форму вокзальной площади, со статуей и т.п.,
где взгляд, в котором читается “Будь ты проклят”,
прямо пропорционален отсутствующей толпе.

(Январь 1996)

1

“Август” — единственное стихотворение Иосифа Бродского, датированное 1996 годом. Американский издатель получил его по факсу из университетского городка Саут-Хедли (где Бродский регулярно жил и преподавал в одном из пяти колледжей Массачусетского университета) за неделю до смерти поэта.

Дружный с Бродским на протяжении многих лет Петр Вайль позже в своей статье писал о январском “Августе” как об образце “некой абсолютной поэзии”, о “высочайшей экономии языка” . Й. Херлт в статье “Поэт и сплетни. Об одном мотиве в последнем стихотворении Бродского” признавал за “Августом” право итогового (не только волею судеб) произведения. Тем не менее, на сегодняшний день “Август” остается не до конца разобранным и понятым стихотворением поэта. Особенно если принимать во внимание то, что работа Херлта не публиковалась в России, а ценные упоминания “Августа” Вайлем, даже с учетом выходившей семь лет назад заметки в журнале “Итоги” (“Август в январе”; “Итоги”, № 4, 1997 г.), c 1998 года нигде не выходили, и сегодня даже пытливому читателю трудно их найти. Что касается цитируемого ниже фрагмента Андрея Ранчина из его фундаментального труда “Интертексты Иосифа Бродского”, то это всего лишь короткий фрагмент, раскрывающий (совсем не в полной мере и, по большей части, в сносках) только финальную тему статуи. Есть надежда, что Виктор Куллэ, поэт и автор комментариев готовящегося к выходу специального VIII тома собрания сочинений, уделит особое внимание последнему стихотворению Бродского и даст собственные примечания. Среди прочего, будем ждать объяснений и от превосходного знатока Бродского поэта Льва Лосева (США), заканчивающего собственные комментарии текстов И.Б., которые выйдут двухтомником в серии “Мировая библиотека поэта”.

Сразу хочу оговориться: мы нисколько не настаиваем на однозначности публикуемых ниже выводов. Отказ от односложной интерпретации обусловлен прежде всего самой природой поэзии, корни которой — не четкий выверенный смысл, не формула, но широчайший психологический фон, толчок извне, тональность (суть настроение). Именно фон, предъязык интересует нас в этой работе более всего. Что является фоном данного стихотворения, на какие метафизические высоты поднимается автор? Почему “Август” действительно итоговое произведение? И почему все происходит в последний месяц лета?

2

Обращение к августу столь же характерная для русской поэзии тема, что и пушкинская или баратынская осень. Я вспомнил, по какому поводу / Cлегка увлажнена подушка. / Мне снилось, что ко мне на проводы / Шли по лесу вы друг за дружкой. / Вы шли толпою, врозь и парами, / вдруг кто-то вспомнил, что сегодня / Шестое августа по-старому, / Преображение Господне, — писал в цикле стихов Юрия Живаго Борис Пастернак. В сборнике поэта Инны Лиснянской “Музыка и берег” (2000 г.) одно из стихотворений начинается со строк: Август. Знойная сырость. / Август. Яблочный Спас. / И почему-то сирость / Мимо глядящих глаз. Современные поэты продолжают августовские настроения, в стихах московского поэта Андрея Ланского мы читаем: Август правит свой вечер последний, / и Орфей возвращается в ад. / И прощается с роскошью летней / привокзальный большой циферблат.

Август Бродского также насквозь проникнут темой смерти, однако, как и у обожаемой им Марины Цветаевой, этот месяц несет в себе и неоспоримо важный для Бродского имперский окрас. Полновесным, благосклонным / Яблоком своим имперским, / Как дитя, играешь, август. / Как ладонью, гладишь сердце / Именем своим имперским: / Август-Сердце! (Марина Цветаева, стихотворение 1917 года. “Август — астры”).

Таким образом, август для Бродского не только синонимичен смерти, но и являет собой акт правления, главенства. Это месяц-имя, месяц-император. И действительно, самый величественный и роскошный месяц природы — август — ее венец, пора максимального плодоношения и зрелости. Вероятно, особым образом в эту пору расположены и звезды. Как сказал о падающих в августе звездах поэт: зеркалом вод обманув, заманив/ ширью просторов и золотом нив,/ не отпускает обратно/ тяга земная — тугая сума.1 За пиком, которого достигает в августе природа, неумолимо следует смерть и увядание, наступающие уже воспетой Пушкиным осенью. В августе же мотив смерти проявлен как попытка уйти в зените, загодя, не дожидаясь распада.

3

Маленькие города, где вам не скажут правду.
Да и зачем вам она, ведь все равно — вчера.
Вязы шуршат за окном, поддакивая ландшафту,
известному только поезду. Где-то гудит пчела.

“Маленькие города” в последнем произведении Иосифа Бродского, безусловно, наделены неявными, но чертами возлюбленного отечества (взять хотя бы такую реалию, как подросток в передней или вокзальная площадь со статуей), куда и совершает гипотетическое путешествие поэт. В стихотворении 82-го года “Келломяки” Бродский касался этой темы: В маленьких городках узнаешь людей/ не в лицо, но по спинам длинных очередей;/ и населенье в субботу выстраивалось гуськом,/ как караван в пустыне за сах. песком… В “Августе” отчетливо доносится эхо тех же российских городков, связанных у Бродского не только с воспоминаниями о возлюбленной (“Келломяки”) и глубинно-личными переживаниями, но с изолированностью этих мест от городов больших. В последнем стихотворении, однако, маленькие города простираются куда дальше России, становясь своеобразной метафорой того, что твоя жизнь всегда где-то в стороне от тебя самого или большое затерянное место на карте. Виктор Куллэ в частном разговоре справедливо подметил, что “маленькие города” — собирательный образ и провинциальных уголков России, и маленьких университетских городов Новой Англии (США), и дорогих для поэта мест в принципе. Умалчивание правды, исходя из расширенного контекста, принимает значение не столько российской привычки к заблуждениям и лжи и пуританских нравов Новой Англии (правду не говорит профессор, прохожий, местный рабочий), сколько затерянности и забвения самой жизни вообще.

4

Размышляя о динамике стихотворения Бродского, осмелюсь сказать, что “Август” — кинематографичное стихотворение. Если в основе своей стихи Бродского тяготели к изобразительной, априори застывшей во времени форме, то в “Августе” автор пускается в повествование, факт совершающийся, но не свершившийся. От этого необыкновенное движение с использованием принципа монтажа, где “сопоставление двух монтажных кусков не сумма, а произведение” (Сергей Эйзенштейн). Бродский играет именно на сопоставлении: “Вязы шуршат за окном, поддакивая ландшафту, известному только поезду. Где-то гудит пчела”. Сразу обнаруживаем параллельность одновременно нескольких действий: поезд сотрясает ландшафт, от этого шуршат и “поддакивают” вязы, где-то гудит пчела. В принципе, описание нетрудно принять и за законченное полотно, но способ реорганизации времени и динамика — кино и походит скорее на рассказ, чем на стихотворение. Причем, рассказ с осознанной ориентацией на прозу лучших образцов русской литературы.

Последние недели жизни Бродский, как мы знаем из статей ближайшего окружения (Лев Лосев, Петр Вайль), зачитывался прозой Пушкина. Ее он приводил в пример современным прозаикам, выделяя “Историю села Горюхина” и “Египетские ночи”. В статье “Вслед за Пушкиным”2 Петр Вайль пишет: “Бродский безудержно восхищался “Историей села Горюхина” и несколько раз повторял, что хотя бы эту вещь — “не говоря о всем А.С.” — следует читать как инструкцию по ясности и внятности нынешним русским прозаикам”. В продолжении Вайль приводит следующую мысль Бродского: “Радостно воспринятый метод потока сознания, наложившись на русский синтаксис с его тяготением к уходящим в никуда сложноподчиненным предложениям, — дал результаты удручающие”. И далее: “Несколько раз Бродский повторял, что проза Пушкина (в сложившемся грамматическом соблазне. — А.Ж.) действует “отрезвляюще””.

Столь резко проявившаяся страсть к прозе главного отечественного поэта стала предзнаменованием того, что Бродский невольно закончит свой поэтический путь в пушкинской традиции. В “Августе” он перенял “горюхинскую” ностальгическую тональность, сжатую до предела форму эмоциональных характеристик, перенос тяжести от “качественных” слов-описаний на динамику действия и, безусловно, русские картины.

5

Здесь нужно отметить и неожиданный факт возвращения Иосифа Александровича к своим ранним стихам, где романтический пафос еще опережал проявленный позже дух классики. Противопоставление романтики и классики — старый камень преткновения и споров литературоведов. Между тем, существуют психологические черты-признаки обеих традиций. Классический стиль предполагает нейтральную просодию, лишенную всякой экскламации, интонационной неровности, надрывности. Ему присущи риторизм, выраженная рациональность, умствование, логическая продуманность. Романтический стиль, напротив, эмоционален, напряжен. Его приметы — трагизм, герметичность, усложненность содержания, темнота смысла. Иосиф Бродский строил свои стихи, пользуясь лексикой “Августа”, “на перепутье”, лишь порой поддаваясь полностью овладевающему им чувству романтика или классика. В “Августе” — равновесие двух начал, усиливающееся нотой повествовательности, ролью рассказчика. За счет этого — восхитительная языковая и эмоциональная плотность, та самая, как писал Вайль, “абсолютная поэзия”, “смысловая и музыкальная нагрузка на каждую букву”.

6

Сделав себе карьеру из перепутья, витязь
сам теперь светофор; плюс, впереди — река.
И разница между зеркалом, в которое вы глядитесь,
и теми, кто вас не помнит, тоже невелика.

“Перепутье” из первой строчки является скрытой глубоко личной авторской отсылкой к Пушкину. В упомянутой выше статье Вайль вспоминает один из телефонных разговоров с Бродским периода декабря 95-го — января 96-го, в котором автор “Августа”, говоря о пушкинской дуэли, отмечает сильное изменение поэта с начала 30-х годов. По мнению Бродского, у Пушкина изменился сам взгляд на литературу и жизнь. Пушкин стал настоящим, с точки зрения традиции, классиком: жизнь и литература отныне существовали порознь и романтический поступок в виде дуэли выглядел элементом тавтологии, самоповтора. В конце разговора Бродский произнес: “Он был на перепутье, и светофор там не стоял”. Позже, по словам Вайля, нечто схожее, но уже проецируемое на самого лирического героя, он обнаружил в последнем стихотворении Бродского. После этого “Август” выглядит итогом и завершением русской поэтической традиции с вечным противостоянием романтического и классического мироощущений. Тем, что поэт “из перепутья”, примиряются не только полярные традиции, но и все конфликты абсурдности бытия.

Значителен и важен в стихотворении образ “зеркала”. В эссе “Набережная неисцелимых” Бродский пишет: “Безжизненные по природе, гостиничные зеркала потускнели еще сильнее, повидав столь многих. Они возвращают тебе не тебя самого, а твою анонимность… Ибо здесь ты сам — последнее, что хочется видеть”3. Не в Венеции, а в предсмертном взгляде на себя со стороны зеркало возвращает смотрящему не столько анонимность, сколько забвение, размытость. По прошествии стольких прожитых в изгнании лет, стольких внутренних и внешних изменений, забвение и потеря очертаний — главная ловушка для человека, приравненная к памяти тех, кто не помнит.

7

Запертые в жару, ставни увиты сплетнею
или просто плющом, чтоб не попасть впросак.
Загорелый подросток, выбежавший в переднюю,
у вас отбирает будущее, стоя в одних трусах.

В последних двух строках наблюдается уже явная перекличка с пушкинским стихотворением “Вновь я посетил” со строками: “Здравствуй, племя младое, незнакомое”. В некотором роде “Август” — большая аллюзия на “Вновь я посетил”, ибо мотив и тональность стихотворений едины. Практически едины и пейзажи: оба возвращения происходят на лоне природы. Подросток, как и “племя младое, незнакомое”, — суть ее проявление. Бродский делает особый акцент на отождествлении естества природы и человека: подросток представляется “загорелым”, “выбежавшим”, “в одних трусах”. Перед нами — дыхание жизни, поглощающее старость: с ее опытом, признанием и, в конечном итоге, будущим. От этого — “долго смеркается”. Закат и наступление вечера продлены во времени, уплотнены перспективой вечности. Вспоминается Ахматова: И голос вечности зовет / C неодолимостью нездешней, / И над цветущею черешней / Сиянье легкий месяц льет. В этом любимом Бродским стихотворении Ахматовой помимо “черешни” и “легкого месяца” присутствуют: ветхие скворешни, изумрудная чаща, дорога, стволы, аллея, царскосельский пруд. У “Августа” Бродского мы видели схожие пасторальные перечисления. Но в финале стихотворения поэт резко меняет виды, интонацию, усложняет размер и ритм, вводя математическую терминологию и излюбленные образы площади, статуи и толпы.

Поэтому долго смеркается. Вечер обычно отлит
в форму вокзальной площади, со статуей и т.п.,
где взгляд, в котором читается “Будь ты проклят”,
прямо пропорционален отсутствующей толпе.

Мы предполагаем, что данный заключительный фрагмент повествует о предсмертном прибывании в пункт назначения — Россию. В “смеркающемся вечере” — гипотетическое путешествие заканчивается вокзалом с характерной деталью советской эпохи — статуей вождя. “А площади перед вокзалами! С их фонтанами и статуями Вождя, с их лихорадочной суматохой машин и тумбами афиш, с их проститутками, обколовшейся молодежью, нищими, алкашами, рабочими-мигрантами; с их такси и приземистыми шоферами, громогласно зазывающими вас на немыслимых наречиях”, — пишет в эссе “Место не хуже любого” Бродский. Выдержку из этой работы приводит и крупный исследователь Бродского Андрей Ранчин4. В своем труде “Интертексты Иосифа Бродского” он опровергает трактовку статуи в виде памятника Поэту, настаивая на однозначной ассоциации вокзала, прежде всего у автора самого стихотворения. Ранчин предлагает наиболее явное и очевидное прочтение: статуя и проклятие принадлежат вождю, власти. Прямая пропорциональная зависимость их с пустотой вокруг объяснена тем, что в этом проклятии и вездесущности темных сил нет места людям: они попросту разошлись. Развивая мысль Ранчина, добавим, что коль скоро масштаб проклятия пропорционален, т.е. равнозначен масштабу толпы, которой, как мы видим, нет, то проклятия и власти, соответственно, тоже не существует.

В своем возвращении поэт застает “свободный” город, если угодно — абсолютный, несуществующий. В нем нет адресатов власти — толпы, а значит, обессиленной делает поэт и самую власть. Проклятие и зло как характерные символы бытия выглядят неживыми и экзистенциально забвенными на фоне отсутствия. Так прорисовывается самый важный и характерный для Бродского всех возрастов сквозной мотив небытия, при помощи которого поэт декламирует свои размышления о важности человеческой свободы, абсолютной, никем не ущемленной воли.

При версии изречения проклятия не статуей, а человеком (неважно, кому оно адресовано) прямая пропорциональная зависимость оного с отсутствием и пустотой, в любом случае, сводит счеты к нулю, подчеркивая тем самым свободу (что есть для Бродского безлюдье), опустевшее пространство, небытие, ставящее в растерянность иерархию самой реальности.

Таким образом, трагическое, но успокоенное созерцание поэта, его превосходящие все вокруг трезвость и забвение приводят к тому, что чаще всего видит человек, находясь в дальней разлуке, — к вокзалу. Со строк “поэтому долго смеркается” речь Бродского достигает кульминации, статичности, максимальной напряженности. Идея о свободе и воле человека, его потенциале, — главных ценностях бытия — декларируется в главных итоговых строчках, становясь метафизическим наследством, которое оставляет поэт всем живущим.

 

1 М. Амелин, сборник стихотворений “Конь Горгоны”; М.: “Время”, 2003. С. 27.

2 Иосиф Бродский: труды и дни; М.: “Независимая газета”, 1998. С. 24—28.

3 Сочинения Иосифа Бродского. Т. 7; Санкт-Петербург: “Пушкинский фонд”, 2001. С. 14.

4 “На пиру Мнемозины”: интертексты Иосифа Бродского; М.: НЛО, 2001. С. 283.

magazines.gorky.media

Иосиф Бродский «Новые стансы к Августе»

Во вторник начался сентябрь.
Дождь лил всю ночь.
Все птицы улетели прочь.
Лишь я так одинок и храбр,
что даже не смотрел им вслед.
Пустынный небосвод разрушен,
дождь стягивает просвет.
Мне юг не нужен.

II

Тут, захороненный живьём,
я в сумерках брожу жнивьём.
Сапог мой разрывает поле
(бушует надо мной четверг),
но срезанные стебли лезут вверх,
почти не ощущая боли,
а прутья верб,
вонзая розоватый мыс
в болото, где снята охрана,
бормочут, опрокидывая вниз
гнездо жулана.

III

Стучи и хлюпай, пузырись, шурши.
Я шаг свой не убыстрю.
Известную Тебе лишь искру
гаси, туши.
Замёрзшую ладонь прижав к бедру,
бреду я от бугра к бугру,
без памяти, с одним каким-то звуком,
подошвой по камням стучу.
Склоняясь к тёмному ручью,
гляжу с испугом.

IV

Что ж, пусть легла бессмысленности тень
в моих глазах, и пусть впиталась сырость
мне в бороду, и кепка — набекрень —
венчая этот сумрак, отразилась,
как та черта, которую душе
не перейти —
я не стремлюсь уже
за козырёк, за пуговку, за ворот,
за свой сапог, за свой рукав.
Лишь сердце вдруг забьётся, отыскав,
что где-то я пропорот. Холод
трясёт его, мне в грудь попав.

V

Бормочет предо мной вода,
и тянется мороз в прореху рта.
Иначе и не вымолвить: чем может
быть не лицо, а место, где обрыв
произошёл?
И смех мой крив
и сумрачную гать тревожит.
И крошит темноту дождя порыв.
И образ мой второй, как человек,
бежит от красноватых век,
подскакивает на волне
под соснами, потом под ивняками,
мешается с другими двойниками,
как никогда не затеряться мне.

VI

Стучи и хлюпай. Жуй подгнивший мост.
Пусть хляби, окружив погост,
высасывают краску крестовины.
Но даже этак кончиком травы
болоту не прибавить синевы...
Топчи овины,
бушуй среди густой ещё листвы.
Вторгайся по корням в глубины
и там, в земле, как здесь, в моей груди
всех призраков и мертвецов буди.
И пусть они бегут, срезая угол,
по жниву к опустевшим деревням
и машут налетевшим дням,
как шляпы пугал.

VII

Здесь на холмах, среди пустых небес,
среди дорог, ведущих только в лес,
жизнь отступает от самой себя
и смотрит с изумлением на формы,
шумящие вокруг. И корни
вцепляются в сапог, сопя,
и гаснут все огни в селе.
И вот бреду я по ничьей земле
и у Небытия прошу аренду.
И ветер рвёт из рук моих тепло,
и плещет надо мной водой дупло,
и скручивает грязь тропинки ленту.

VIII

Да, здесь как будто вправду нет меня.
Я где-то в стороне, за бортом.
Топорщится и лезет вверх стерня,
как волосы на теле мёртвом,
и над гнездом, в траве простёртом,
вскипает муравьёв возня.
Природа расправляется с былым,
как водится. Но лик её при этом,
пусть залитый закатным светом,
невольно делается злым.
И всею пятернёю чувств — пятью
отталкиваюсь я от леса:
нет, Господи! в глазах завеса,
и я не превращусь в судью.
А если — на беду свою —
я всё-таки с собой не слажу,
Ты, Боже, отруби ладонь мою,
как финн за кражу.

IX

Друг Полидевк, тут всё слилось в пятно.
Из уст моих не вырвется стенанье.
Вот я стою в распахнутом пальто,
и мир течёт в глаза сквозь решето,
сквозь решето непониманья.
Я глуховат. Я, Боже, слеповат.
Не слышу слов, и ровно в двадцать ватт
горит луна. Пусть так. По небесам
я курс не проложу меж звёзд и капель.
Пусть эхо тут разносит по лесам
не песнь, а кашель.

X

Сентябрь. Ночь. Всё общество — свеча.
Но тень ещё глядит из-за плеча
в мои листы и роется в корнях
оборванных. И призрак твой в сенях
шуршит и булькает водою,
и улыбается звездою
в распахнутых рывком дверях.

XI

Темнеет надо мною свет.
Вода затягивает след.

Да, сердце рвётся всё сильней к тебе,
и оттого оно — всё дальше.
И в голосе моём всё больше фальши.
Но ты её сочти за долг судьбе,
за долг судьбе, не требующей крови
и ранящей иглой тупой.
А если ты улыбку ждёшь — постой!
Я улыбнусь. Улыбка над собой
могильной долговечней кровли
и легче дыма над печной трубой.

XII

Эвтерпа, ты? Куда зашёл я, а?
И что здесь подо мной: вода, трава,
отросток лиры вересковой,
изогнутый такой подковой,
что счастье чудится, —
такой, что, может быть,
как перейти на иноходь с галопа
так быстро и дыхания не сбить,
не ведаешь ни ты, ни Каллиопа.

www.askbooka.ru

Иосиф Бродский - Новые стансы к Августе: читать стих, текст стихотворения поэта классика на РуСтих

М. Б.

I

Во вторник начался сентябрь.
Дождь лил всю ночь.
Все птицы улетели прочь.
Лишь я так одинок и храбр,
что даже не смотрел им вслед.
Пустынный небосвод разрушен, [1]
дождь стягивает просвет.
Мне юг не нужен.

II

Тут, захороненный живьем,
я в сумерках брожу жнивьем.
Сапог мой разрывает поле,
бушует надо мной четверг,
но срезанные стебли лезут вверх,
почти не ощущая боли.
И прутья верб,
вонзая розоватый мыс
в болото, где снята охрана,
бормочут, опрокидывая вниз
гнездо жулана.

III

Стучи и хлюпай, пузырись, шурши.
Я шаг свой не убыстрю.
Известную тебе лишь искру
гаси, туши.
Замерзшую ладонь прижав к бедру,
бреду я от бугра к бугру,
без памяти, с одним каким-то звуком,
подошвой по камням стучу.
Склоняясь к темному ручью,
гляжу с испугом.

IV

Что ж, пусть легла бессмысленности тень
в моих глазах, и пусть впиталась сырость
мне в бороду, и кепка — набекрень —
венчая этот сумрак, отразилась
как та черта, которую душе
не перейти —
я не стремлюсь уже
за козырек, за пуговку, за ворот,
за свой сапог, за свой рукав.
Лишь сердце вдруг забьется, отыскав,
что где-то я пропорот: холод
трясет его, мне в грудь попав.

V

Бормочет предо мной вода,
и тянется мороз в прореху рта.
Иначе и не вымолвить: чем может
быть не лицо, а место, где обрыв
произошел?
И смех мой крив
и сумрачную гать тревожит.
И крошит темноту дождя порыв.
И образ мой второй, как человек,
бежит от красноватых век,
подскакивает на волне
под соснами, потом под ивняками,
мешается с другими двойниками,
как никогда не затеряться мне.

VI

Стучи и хлюпай, жуй подгнивший мост.
Пусть хляби, окружив погост,
высасывают краску крестовины.
Но даже этак кончиком травы
болоту не прибавить синевы…
Топчи овины,
бушуй среди густой еще листвы,
вторгайся по корням в глубины!
И там, в земле, как здесь, в моей груди
всех призраков и мертвецов буди,
и пусть они бегут, срезая угол,
по жниву к опустевшим деревням
и машут налетевшим дням,
как шляпы пу’гал!

VII

Здесь на холмах, среди пустых небес,
среди дорог, ведущих только в лес,
жизнь отступает от самой себя
и смотрит с изумлением на формы,
шумящие вокруг. И корни
вцепляются в сапог, сопя,
и гаснут все огни в селе.
И вот бреду я по ничьей земле
и у Небытия прошу аренду,
и ветер рвет из рук моих тепло,
и плещет надо мной водой дупло,
и скручивает грязь тропинки ленту.

VIII

Да, здесь как будто вправду нет меня,
я где-то в стороне, за бортом.
Топорщится и лезет вверх стерня,
как волосы на теле мертвом,
и над гнездом, в траве простертом,
вскипает муравьев возня.
Природа расправляется с былым,
как водится. Но лик ее при этом —
пусть залитый закатным светом —
невольно делается злым.
И всею пятернею чувств — пятью —
отталкиваюсь я от леса:
нет, Господи! в глазах завеса,
и я не превращусь в судью.
А если на беду свою
я все-таки с собой не слажу,
ты, Боже, отруби ладонь мою,
как финн за кражу.

IX

Друг Полидевк, тут все слилось в пятно.
Из уст моих не вырвется стенанье.
Вот я стою в распахнутом пальто,
и мир течет в глаза сквозь решето,
сквозь решето непониманья.
Я глуховат. Я, Боже, слеповат.
Не слышу слов, и ровно в двадцать ватт
горит луна. Пусть так. По небесам
я курс не проложу меж звезд и капель.
Пусть эхо тут разносит по лесам
не песнь, а кашель.

X

Сентябрь. Ночь. Все общество — свеча.
Но тень еще глядит из-за плеча
в мои листы и роется в корнях
оборванных. И призрак твой в сенях
шуршит и булькает водою
и улыбается звездою
в распахнутых рывком дверях.

Темнеет надо мною свет.
Вода затягивает след.

XI

Да, сердце рвется все сильней к тебе,
и оттого оно — все дальше.
И в голосе моем все больше фальши.
Но ты ее сочти за долг судьбе,
за долг судьбе, не требующей крови
и ранящей иглой тупой.
А если ты улыбку ждешь — постой!
Я улыбнусь. Улыбка над собой
могильной долговечней кровли
и легче дыма над печной трубой.

XII

Эвтерпа, ты? Куда зашел я, а?
И что здесь подо мной: вода? трава?
отросток лиры вересковой,
изогнутый такой подковой,
что счастье чудится,
такой, что, может быть,
как перейти на иноходь с галопа
так быстро и дыхания не сбить,
не ведаешь ни ты, ни Каллиопа.

1964
____________________
[1] «Холодный небосвод разрушен» — в книге «Новые стансы к Августе» (1983)

rustih.ru

Иосиф Бродский, стихи ( Август..)

Иосиф Бродский, стихи ( Август..)

1 сентября 1939 года

День назывался “первым сентября”.
Детишки шли, поскольку – осень, в школу.
А немцы открывали полосатый
шлагбаум поляков. И с гудением танки,
как ногтем – шоколадную фольгу,
разгладили улан.
Достань стаканы
и выпьем водки за улан, стоящих
на первом месте в списке мертвецов,
как в классном списке.
Снова на ветру
шумят березы и листва ложится,
как на оброненную конфедератку,
на кровлю дома, где детей не слышно.
И тучи с громыханием ползут,
минуя закатившиеся окна.

Читайте также: как устроен человек в этом сером мире

Август

Маленькие города, где вам не скажут правду.
Да и зачем вам она, ведь всё равно – вчера.
Вязы шуршат за окном, поддакивая ландшафту,
известному только поезду. Где-то гудит пчела.

Сделав себе карьеру из перепутья, витязь
сам теперь светофор; плюс, впереди – река,
и разница между зеркалом, в которое вы глядитесь,
и теми, кто вас не помнит, тоже невелика.

Запертые в жару, ставни увиты сплетнею
или просто плющом, чтоб не попасть впросак.
Загорелый подросток, выбежавший в переднюю,
у вас отбирает будущее, стоя в одних трусах.

Поэтому долго смеркается. Вечер обычно отлит
в форму вокзальной площади, со статуей и т. п.,
где взгляд, в котором читается “Будь ты проклят”,
прямо пропорционален отсутствующей толпе.

Ах, улыбнись, ах, улыбнись, во след махни рукой

Ах, улыбнись, ах, улыбнись, во след махни рукой
Недалеко за цинковой рекою
Ах, улыбнись, в оставленных домах,
Я различу на лицах твой взмах.
Не далеко за цинковой рекою
Где стекла дребезжат наперебой,
И в полдень нагреваются мосты,
Тебе уже не покупать цветы.
Ах, улыбнись, в оставленных домах,
Где ты живешь средь вороха бумаг
И запаха увянувших цветов,
Мне не найти оставленных следов.
Я различу на улице твой взмах.
Как хорошо в оставленных домах
Любить одних и находить других.
Из комнат бесконечно дорогих
Любовью умолкающей дыша,
На век уйти куда-нибудь спеша.
Ах, улыбнись, ах, улыбнись, во след махни рукой.
Когда на миг все люди замолчат,
Не далеко за цинковой рекой
Твои шаги на целый мир звучат.
Останься на нагревшемся мосту,
Роняй цветы в ночную пустоту,
Когда река блестит из темноты,
Всю ночь несёт в Голландию цветы.

 

Бабочка

I

Сказать, что ты мертва?
Но ты жила лишь сутки.
Как много грусти в шутке
Творца! едва
могу произнести
“жила” – единство даты
рожденья и когда ты
в моей горсти
рассыпалась, меня
смущает вычесть
одно из двух количеств
в пределах дня.

II

Затем, что дни для нас –
ничто. Всего лишь
ничто. Их не приколешь,
и пищей глаз
не сделаешь: они
на фоне белом,
не обладая телом,
незримы. Дни,
они как ты; верней,
что может весить
уменьшенный раз в десять
один из дней?

III

Сказать, что вовсе нет
тебя? Но что же
в руке моей так схоже
с тобой? и цвет –
не плод небытия.
По чьей подсказке
и так кладутся краски?
Навряд ли я,
бормочущий комок
слов, чуждых цвету,
вообразить бы эту
палитру смог.

IV

На крылышках твоих
зрачки, ресницы –
красавицы ли, птицы –
обрывки чьих,
скажи мне, это лиц,
портрет летучий?
Каких, скажи, твой случай
частиц, крупиц
являет натюрморт:
вещей, плодов ли?
и даже рыбной ловли
трофей простерт.

V

Возможно, ты – пейзаж,
и, взявши лупу,
я обнаружу группу
нимф, пляску, пляж.
Светло ли там, как днем?
иль там уныло,
как ночью? и светило
какое в нем
взошло на небосклон?
чьи в нем фигуры?
Скажи, с какой натуры
был сделан он?

VI

Я думаю, что ты –
и то, и это:
звезды, лица, предмета
в тебе черты.
Кто был тот ювелир,
что, бровь не хмуря,
нанес в миниатюре
на них тот мир,
что сводит нас с ума,
берет нас в клещи,
где ты, как мысль о вещи,
мы – вещь сама.

VII

Скажи, зачем узор
такой был даден
тебе всего лишь на день
в краю озер,
чья амальгама впрок
хранит пространство?
А ты лишаешь шанса
столь краткий срок
попасть в сачок,
затрепетать в ладони,
в момент погони
пленить зрачок.

VIII

Ты не ответишь мне
не по причине
застенчивости и не
со зла, и не
затем, что ты мертва.
Жива, мертва ли –
но каждой божьей твари
как знак родства
дарован голос для
общенья, пенья:
продления мгновенья,
минуты, дня.

IX

А ты – ты лишена
сего залога.
Но, рассуждая строго,
так лучше: на
кой ляд быть у небес
в долгу, в реестре.
Не сокрушайся ж, если
твой век, твой вес
достойны немоты:
звук – тоже бремя.
Бесплотнее, чем время,
беззвучней ты.

X

Не ощущая, не
дожив до страха,
ты вьешься легче праха
над клумбой, вне
похожих на тюрьму
с ее удушьем
минувшего с грядущим,
и потому
когда летишь на луг
желая корму,
приобретает форму
сам воздух вдруг.

XI

Так делает перо,
скользя по глади
расчерченной тетради,
не зная про
судьбу своей строки,
где мудрость, ересь
смешались, но доверясь
толчкам руки,
в чьих пальцах бьется речь
вполне немая,
не пыль с цветка снимая,
но тяжесть с плеч.

XII

Такая красота
и срок столь краткий,
соединясь, догадкой
кривят уста:
не высказать ясней,
что в самом деле
мир создан был без цели,
а если с ней,
то цель – не мы.
Друг-энтомолог,
для света нет иголок
и нет для тьмы.

XIII

Сказать тебе “Прощай”?
как форме суток?
есть люди, чей рассудок
стрижет лишай
забвенья; но взгляни:
тому виною
лишь то, что за спиною
у них не дни
с постелью на двоих,
не сны дремучи,
не прошлое – но тучи
сестер твоих!

XIV

Ты лучше, чем Ничто.
Верней: ты ближе
и зримее. Внутри же
на все сто
ты родственна ему.
В твоем полете
оно достигло плоти;
и потому
ты в сутолоке дневной
достойна взгляда
как легкая преграда
меж ним и мной.

В горчичном лесу

Гулко дятел стучит по пустым
деревам, не стремясь достучаться.
Дождь и снег, пробивающий дым,
заплетаясь, шумят средь участка.
Кто-то, вниз опустивши лицо,
от калитки, все пуще и злее
от желанья взбежать на крыльцо,
семенит по размякшей аллее.

Ключ вползает, как нитка в ушко.
Дом молчит, но нажатие пальца,
от себя уводя далеко,
прижимает к нему постояльца.
И смолкает усилье в руке,
ставши тем, что из мозга не вычесть,
в этом кольцеобразном стежке
над замочного скважиной высясь.

Дом заполнен безумьем, чья нить
из того безопасного рода,
что позволит и печь затопить,
и постель застелить до прихода —
нежеланных гостей, и на крюк
дверь закрыть, привалить к ней поленья,
хоть и зная: не ходит вокруг,
но давно уж внутри – исступленье.

Все растет изнутри, в тишине,
прерываемой изредка печью.
Расползается страх по спине,
проникая на грудь по предплечью;
и на горле смыкая кольцо,
возрастая до внятности гула,
пеленой защищает лицо
от сочувствия лампы и стула.

Там, за “шторой”, должно быть, сквозь сон,
сосны мечутся с треском и воем,
исхитряясь попасть в унисон
придыханью своим разнобоем.
Все сгибается, бьется, кричит;
но меж ними достаточно внятно
– в этих “ребрах” – их сердце стучит,
черно-красное в образе дятла.

Это всё – эта пища уму:
“дятел бьется и ребра не гнутся”,
перифраза из них – никому
не мешало совсем задохнуться.
Дом бы должен, как хлеб на дрожжах,
вверх расти, заостряя обитель,
повторяя во всех этажах,
что безумие – лучший строитель.

Продержись – все притихнет и так.
Двадцать сосен на месте кошмара.
Из земли вырастает – чердак,
уменьшается втрое опара.
Так что вдруг от виденья куста
из окна – темных мыслей круженье,
словно мяч от “сухого листа”,
изменяет внезапно движенье.

Колка дров, подметанье полов,
топка печи, стекла вытиранье,
выметанье бумаг из углов,
разрешенная стирка, старанье.
Разрешенная топка печей
и приборка постели и сора
– переносишь на время ночей,
если долго живешь без надзора.

Заостря-заостряется дом.
Ставни заперты, что в них стучаться.
Дверь на ключ – предваряя содом:
в предвкушеньи березы участка, —
обнажаясь быстрей, чем велит
время года, зовя на подмогу
каждый куст, что от взора сокрыт, —
подступают все ближе к порогу.

Колка дров, подметанье полов,
нахожденье того, что оставил
на столах, повторенье без слов,
запиранье повторное ставень.
Чистка печи от пепла… зола…
Оттиранье кастрюль, чтоб блестели.
Возвращенье размеров стола.
Топка печи, заправка постели.

 

В деревне Бог живет не по углам

В деревне Бог живет не по углам,
как думают насмешники, а всюду.
Он освящает кровлю и посуду
и честно двери делит пополам.
В деревне Он – в избытке. В чугуне
Он варит по субботам чечевицу,
приплясывает сонно на огне,
подмигивает мне, как очевидцу.
Он изгороди ставит. Выдает
девицу за лесничего. И в шутку
устраивает вечный недолет
объездчику, стреляющему в утку.
Возможность же все это наблюдать,
к осеннему прислушиваясь свисту,
единственная, в общем, благодать,
доступная в деревне атеисту.

В озёрном краю

В те времена, в стране зубных врачей,
чьи дочери выписывают вещи
из Лондона, чьи стиснутые клещи
вздымают вверх на знамени ничей
Зуб Мудрости, я, прячущий во рту,
развалины почище Парфенона,
шпион, лазутчик, пятая колонна
гнилой цивилизации – в быту
профессор красноречия,- я жил
в колледже возле главного из Пресных
Озер, куда из водорослей местных
был призван для вытягиванья жил.

Все то, что я писал в те времена,
сводилось неизбежно к многоточью.
Я падал, не расстегиваясь, на
постель свою. И ежели я ночью
отыскивал звезду на потолке,
она, согласно правилам сгоранья,
сбегала на подушку по щеке
быстрей, чем я загадывал желанье.

 

Волосы за висок

Волосы за висок
между пальцев бегут,
как волны, наискосок,
и не видно губ,
оставшихся на берегу,
лица, сомкнутых глаз,
замерших на бегу
против теченья. Раз-

розненный мир черт
нечем соединить.
Ночь напролет след,
путеводную нить
ищут язык, взор,
подобно борзой,
упираясь в простор,
рассеченный слезой.

Вверх по теченью, вниз –
я. Сомкнутых век
не раскрыв, обернись:
там, по теченью вверх,
что (не труди глаза)
там у твоей реки?
Не то же ли там, что за
устьем моей руки?

Мир пятерни. Срез
ночи. И мир ресниц.
Тот и другой без
обозримых границ.
И наши с тобой слова,
помыслы и дела
бесконечны, как два
ангельские крыла.

 

Вполголоса – конечно, не во весь

Вполголоса – конечно, не во весь –
прощаюсь навсегда с твоим порогом.
Не шелохнется град, не встрепенется весь
от голоса приглушенного.
С Богом!
По лестнице, на улицу, во тьму…
Перед тобой – окраины в дыму,
простор болот, вечерняя прохлада.
Я не преграда взору твоему,
словам твоим печальным – не преграда.
И что он – отсюда не видать.
Пучки травы… и лиственниц убранство…
Тебе не в радость, мне не в благодать
безлюдное, доступное пространство.

Э. Р.

Второе Рождество на берегу

Второе Рождество на берегу
незамерзающего Понта.
Звезда Царей над изгородью порта.
И не могу сказать, что не могу
жить без тебя – поскольку я живу.
Как видно из бумаги. Существую;
глотаю пиво, пачкаю листву и
топчу траву.

Теперь в кофейне, из которой мы,
как и пристало временно счастливым,
беззвучным были выброшены взрывом
в грядущее, под натиском зимы
бежав на Юг, я пальцами черчу
твое лицо на мраморе для бедных;
поодаль нимфы прыгают, на бедрах
задрав парчу.

Что, боги, – если бурое пятно
в окне символизирует вас, боги, –
стремились вы нам высказать в итоге?
Грядущее настало, и оно
переносимо; падает предмет,
скрипач выходит, музыка не длится,
и море все морщинистей, и лица.
А ветра нет.

Когда-нибудь оно, а не – увы –
мы, захлестнет решетку променада
и двинется под возгласы “не надо”,
вздымая гребни выше головы,
туда, где ты пила свое вино,
спала в саду, просушивала блузку,
– круша столы, грядущему моллюску
готовя дно.

А. А. Ахматовой
Закричат и захлопочут петухи

Закричат и захлопочут петухи,
загрохочут по проспекту сапоги,
засверкает лошадиный изумруд,
в одночасье современники умрут.

Запоет над переулком флажолет,
захохочет над каналом пистолет,
загремит на подоконнике стекло,
станет в комнате особенно светло.

И помчатся, задевая за кусты,
невидимые солдаты духоты
вдоль подстриженных по-новому аллей,
словно тени яйцевидных кораблей.

Так начнется двадцать первый, золотой,
на тропинке, красным солнцем залитой,
на вопросы и проклятия в ответ,
обволакивая паром этот свет.

Но на Марсовое поле дотемна
Вы придете одинешенька-одна,
в синем платье, как бывало уж не раз,
но навечно без поклонников, без нас.

Только трубочка бумажная в руке,
лишь такси за Вами едет вдалеке,
рядом плещется блестящая вода,
до асфальта провисают провода.

Вы поднимете прекрасное лицо –
громкий смех, как поминальное словцо,
звук неясный на нагревшемся мосту –
на мгновенье взбудоражит пустоту.

Я не видел, не увижу Ваших слез,
не услышу я шуршания колес,
уносящих Вас к заливу, к деревам,
по отечеству без памятника Вам.

В теплой комнате, как помнится, без книг,
без поклонников, но также не для них,
опирая на ладонь свою висок,
Вы напишите о нас наискосок.

Вы промолвите тогда: “О, мой Господь!
этот воздух запустевший – только плоть
дум, оставивших признание свое,
а не новое творение Твое!”<

Зимним вечером в Ялте

Сухое левантинское лицо,
упрятанное оспинками в бачки,
когда он ищет сигарету в пачке,
на безымянном тусклое кольцо
внезапно преломляет двести ватт,
и мой хрусталик вспышки не выносит;
я жмурюсь – и тогда он произносит,
глотая дым при этом, “виноват”.

Январь в Крыму. На черноморский брег
зима приходит как бы для забавы:
не в состояньи удержаться снег
на лезвиях и остриях атавы.
Пустуют ресторации. Дымят
ихтиозавры грязные на рейде,
и прелых лавров слышен аромат.
“Налить вам этой мерзости?” “Налейте”.

Итак – улыбка, сумерки, графин.
Вдали буфетчик, стискивая руки,
дает круги, как молодой дельфин
вокруг хамсой заполненной фелюги.
Квадрат окна. В горшках – желтофиоль.
Снежинки, проносящиеся мимо…
Остановись, мгновенье! Ты не столь
прекрасно, сколько ты неповторимо.

 

А. А. А.
Когда подойдет к изголовью

1

Когда подойдет к изголовью
смотритель приспущенных век,
я вспомню запачканный кровью,
укатанный лыжами снег,
платформу в снегу под часами,
вагоны – зеленым пятном
и длинные финские сани
в сугробах под Вашим окном,
заборы, кустарники, стены
и оспинки гипсовых ваз,
и сосны – для Вас уже тени,
недолго деревья для нас.

2 (явление стиха)

Не жаждал являться до срока,
он медленно шел по земле,
он просто пришел издалека
и молча лежит на столе.
Потом он звучит безучастно
и тает потом в лесу.

И вот, как тропинка с участка,
выводит меня в темноту.

Коньяк в графине – цвета янтаря

Коньяк в графине – цвета янтаря,
что, в общем, для Литвы симптоматично.
Коньяк вас превращает в бунтаря.
Что не практично. Да, но романтично.
Он сильно обрубает якоря
всему, что неподвижно и статично.

Конец сезона. Столики вверх дном.
Ликуют белки, шишками насытясь.
Храпит в буфете русский агроном,
как свыкшийся с распутицею витязь.
Фонтан журчит, и где-то за окном
милуются Юрате и Каститис.

Пустые пляжи чайками живут.
На солнце сохнут пестрые кабины.
За дюнами транзисторы ревут
и кашляют курляндские камины.
Каштаны в лужах сморщенных плывут
почти как гальванические мины.

К чему вся метрополия глуха,
то в дюжине провинций переняли.
Поет апостол рачьего стиха
в своем невразумительном журнале.
И слепок первородного греха
свой образ тиражирует в канале.

Страна, эпоха – плюнь и разотри!
На волнах пляшет пограничный катер.
Когда часы показывают “три”,
слышны, хоть заплыви за дебаркадер,
колокола костела. А внутри
на муки Сына смотрит Богоматерь.

И если жить той жизнью, где пути
действительно расходятся, где фланги,
бесстыдно обнажаясь до кости,
заводят разговор о бумеранге,
то в мире места лучше не найти
осенней, всеми брошенной Паланги.

Ни русских, ни евреев. Через весь
огромный пляж двухлетний археолог,
ушедший в свою собственную спесь,
бредет, зажав фаянсовый осколок.
И если сердце разорвется здесь,
то по-литовски писанный некролог

не превзойдет наклейки с коробка,
где брякают оставшиеся спички.
И солнце, наподобье колобка,
зайдет, на удивление синичке
на миг за кучевые облака
для траура, а может, по привычке.

Лишь море будет рокотать, скорбя
безлично – как бывает у артистов.
Паланга будет, кашляя, сопя,
прислушиваться к ветру, что неистов,
и молча пропускать через себя
республиканских велосипедистов.

Конец прекрасной эпохи

Потому что искусство поэзии требует слов,
я – один из глухих, облысевших, угрюмых послов
второсортной державы, связавшейся с этой, –
не желая насиловать собственный мозг,
сам себе подавая одежду, спускаюсь в киоск
за вечерней газетой.

Ветер гонит листву. Старых лампочек тусклый накал
в этих грустных краях, чей эпиграф – победа зеркал,
при содействии луж порождает эффект изобилья.
Даже воры крадут апельсин, амальгаму скребя.
Впрочем, чувство, с которым глядишь на себя, –
это чувство забыл я.

В этих грустных краях все рассчитано на зиму: сны,
стены тюрем, пальто; туалеты невест – белизны
новогодней, напитки, секундные стрелки.
Воробьиные кофты и грязь по числу щелочей;
пуританские нравы. Белье. И в руках скрипачей –
деревянные грелки.

Этот край недвижим. Представляя объем валовой
чугуна и свинца, обалделой тряхнешь головой,
вспомнишь прежнюю власть на штыках и казачьих нагайках.
Но садятся орлы, как магнит, на железную смесь.
Даже стулья плетеные держатся здесь
на болтах и на гайках.

Только рыбы в морях знают цену свободе; но их
немота вынуждает нас как бы к созданью своих
этикеток и касс. И пространство торчит прейскурантом.
Время создано смертью. Нуждаясь в телах и вещах,
свойства тех и других оно ищет в сырых овощах.
Кочет внемлет курантам.

Жить в эпоху свершений, имея возвышенный нрав,
к сожалению, трудно. Красавице платье задрав,
видишь то, что искал, а не новые дивные дивы.
И не то чтобы здесь Лобачевского твердо блюдут,
но раздвинутый мир должен где-то сужаться, и тут –
тут конец перспективы.

То ли карту Европы украли агенты властей,
то ль пятерка шестых остающихся в мире частей
чересчур далека. То ли некая добрая фея
надо мной ворожит, но отсюда бежать не могу.
Сам себе наливаю кагор – не кричать же слугу –
да чешу котофея…

То ли пулю в висок, словно в место ошибки перстом,
то ли дернуть отсюдова по морю новым Христом.
Да и как не смешать с пьяных глаз, обалдев от мороза,
паровоз с кораблем – все равно не сгоришь от стыда:
как и челн на воде, не оставит на рельсах следа
колесо паровоза.

Что же пишут в газетах в разделе “Из зала суда”?
Приговор приведен в исполненье. Взглянувши сюда,
обыватель узрит сквозь очки в оловянной оправе,
как лежит человек вниз лицом у кирпичной стены;
но не спит. Ибо брезговать кумполом сны
продырявленным вправе.

Зоркость этой эпохи корнями вплетается в те
времена, неспособные в общей своей слепоте
отличать выпадавших из люлек от выпавших люлек.
Белоглазая чудь дальше смерти не хочет взглянуть.
Жалко, блюдец полно, только не с кем стола вертануть,
чтоб спросить с тебя, Рюрик.

Зоркость этих времен – это зоркость к вещам тупика.
Не по древу умом растекаться пристало пока,
но плевком по стене. И не князя будить – динозавра.
Для последней строки, эх, не вырвать у птицы пера.
Неповинной главе всех и дел-то, что ждать топора
да зеленого лавра.

Любовь

Я дважды пробуждался этой ночью
и брел к окну, и фонари в окне,
обрывок фразы, сказанной во сне,
сводя на нет, подобно многоточью,
не приносили утешенья мне.

Ты снилась мне беременной, и вот,
проживши столько лет с тобой в разлуке,
я чувствовал вину свою, и руки,
ощупывая с радостью живот,
на практике нашаривали брюки
и выключатель. И бредя к окну,
я знал, что оставлял тебя одну
там, в темноте, во сне, где терпеливо
ждала ты, и не ставила в вину,
когда я возвращался, перерыва
умышленного. Ибо в темноте —
там длится то, что сорвалось при свете.
Мы там женаты, венчаны, мы те
двуспинные чудовища, и дети
лишь оправданье нашей наготе.
В какую-нибудь будущую ночь
ты вновь придешь усталая, худая,
и я увижу сына или дочь,
еще никак не названных,— тогда я
не дернусь к выключателю и прочь
руки не протяну уже, не вправе
оставить вас в том царствии теней,
безмолвных, перед изгородью дней,
впадающих в зависимость от яви,
с моей недосягаемостью в ней.

Русский поэт Иосиф Бродский, стихи

two-worlds.ru


Смотрите также



© 2011-
www.mirstiha.ru
Карта сайта, XML.