|
Кирсанов поэт стихиВсе стихи Семена КирсановаЗеркала — на стене. Зеркала — на столе. У тебя в портмоне, в антикварном старье. Не гляди! Отвернись! Это мир под ключом. В блеск граненых границ кто вошел — заключен. Койка с кучей тряпья, тронный зал короля — всё в себя, всё в себя занесли зеркала. Руку ты подняла, косу ты заплела — навсегда, навсегда скрыли их зеркала. Смотрят два близнеца, друг за другом следя. По ночам — без лица, помутнев как слюда, смутно чувствуют: дверь, кресла, угол стола,— пустота! Но не верь: не пусты зеркала! Никакой ретушер не подменит лица, кто вошел — тот вошел жить в стекле без конца. Жизни точный двойник, верно преданный ей, крепко держит тайник наших подлинных дней. Кто ушел — тот ушел. Время в раму втекло. Прячет ключ хорошо это злое стекло. Даже взгляд, и кивок, и бровей два крыла — ничего! Никого не вернут заркала!— Сколько раз я тебя убеждал: не смотри в зеркала так часто! Ведь оно, это злое зеркало, отнимает часть твоих глаз и снимает с тебя тонкий слой драгоценных молекул розовой кожи. И опять все то же. Ты все тоньше. Пять ничтожных секунд протекло, и бескровно какая-то доля микрона перешла с тебя на стекло и легла в его радужной толще. А стекло — незаметно, но толще. День за днем оно отнимает что-то у личика, и зато увеличиваются его семицветные грани. Но, может, в стекле ты сохранней? И оно как хрустальный альбом с миллионом незримо напластанных снимков, где то в голубом, то в зеленом приближаешься или отдаляешься ты? Там хранятся все твои рты, улыбающиеся или удивляющиеся. Все твои пальцы и плечи — разные утром и вечером, когда свет от лампы кладет на тебя свои желтые лапы... И все же начала ты убывать. Зачем же себя убивать? Не сразу, не быстро, но верь: отражения — это убийства, похищения нас. Как в кино, каждый час ты все больше в зеркальном своем медальоне и все меньше во мне, отдаленней... Но —в зеркалах не исчезают ничьи глаза, ничьи черты. Они не могут знать, не знают неотраженной пустоты. На амальгаме от рожденья хранят тончайшие слои бесчисленные отраженья как наблюдения свои. Так хлорвиниловая лента и намагниченная нить беседы наши, споры, сплетни, подслушав, может сохранить. И с зеркалами так бывает... (Как бы свидетель не возник!) Их где-то, может, разбивают, чтоб правду выкрошить из них? Метет история осколки и крошки битого стекла, чтоб в галереях в позах стольких ложь фигурировать могла. Но живопись — и та свидетель. Сорвать со стен ее, стащить! Вдруг, как у Гоголя в «Портрете», из рамы взглянет ростовщик? ...В серебряной овальной раме висит старинное одно,— на свадьбе и в дальнейшей драме присутствовало и оно. За пестрой и случайной сменой сцен и картин не уследить. Но за историей семейной оно не может не следить. Каренина — или другая, Дориан Грей — или иной,— свидетель в раме, наблюдая, всегда стоял за их спиной. Гостям казалось: все на месте, стол с серебром на шесть персон. Десятилетья в том семействе шли, как счастливый, легкий сон. Но дело в том, что эта чинность в глаза бесстыдно нам лгала. Жизнь притворяться наловчилась, а правду знали зеркала. К гостям — в обычной милой роли, к нему — с улыбкой, как жена, но к зеркалу — гримаса боли не раз была обращена. К итогу замкнутого быта в час панихиды мы придем. Но умерла или убита — кто выяснит,— каким путем? И как он выглядит, преступник (с платком на время похорон), кто знает, чем он вас пристукнет: обидой, лаской, топором? Но трещина, изломом призмы рассекшая овал стекла, как подпись очевидца жизни минувшее пересекла. И тускло отражались веки в двуглавых зеркальцах монет. Все это спрятано навеки... Навеки, думаете? Нет!—Все это в прошлом, прочно забытом. Время его истекло. И зеркало гаснет в чулане забитом. Но вот что: тебя у меня отнимает стекло. Нас подло крадут отражения. Разве в этой витрине не ты? Разве вон в том витраже не я? Разве окно не украло твои черты, не вложило в прозрачную книгу? Довольно мелькнуть секунде, ничтожному мигу — и вновь слистали тебя. Окна моют в апрельскую оттепель, — переплеты прозрачных книг. Что в них хранится? И дома — это ведь библиотеки, где двойник на каждой странице: то идет, то поник. Это страшно, поверь! Каждая дверь смеет иметь свою тень. Тысячи стен обладают тобою. Оркестр на концерте тебя отражает каждою медной и никелевой трубою. Столовый нож, как сабля наголо, нагло сечет твой рот! Все тебя здесь берет — и когда-нибудь отберет навеки. И такую, как ты, уже не найдешь ни на одной из планет. Как это было мною сказано?— «И тускло отражались веки в двуглавых зеркальцах монет. Все это спрятано навеки... Навеки, думаете? Нет!» Все в нашей власти, в нашей власти. И в антикварный магазин войдет магнитофонный мастер, себя при входе отразив. Он изучал строенье трещин, он догадался, как постичь мир отражений, засекреченный в слоях невидимых частиц. Там — среди редкостей витрины, фарфора, хрусталя, колец — заметит он овал старинный, вглядится, вспомнит наконец пятно, затерянное в детстве, завещанное кисеей, где, как пропавшая без вести, она исчезла... Где ж ее глаза, открывшиеся утром (но их закрыть не преминут), и где последняя минута, где предыдущих пять минут? Ему тогда сказали: — Выйди!— И повторили: — Выйди прочь!— Кто ж, кроме зеркала, увидел то, что случилось в эту ночь? — С изъяном зеркальце, учтите. — А, с трещиной... Предупрежден. — Вы редкости, я вижу, чтите... Домой, под проливным дождем домой, где начат трудный опыт, где блики в комнате парят, где ждет, как многоглазый робот, с рентгеном схожий аппарат; где, зайчиком отбросив солнце, всю душу опыту отдаст живущий в вечном эдисонстве и одиночестве — фантаст.— Но путь испытателя крут, особенно если беретесь за еще не изведанный труд. Сначала — гипотеза, нить... Но не бойтесь гипотез! Лучше жить в постоянных ушибах, спотыкаясь, ища... Но однажды сквозь мусор ошибок выглянет ключ. Возможно, что луч, ложась на стекло под углом, придает составным особый уклон, и частицы встают, как иглы ежа: каждая — снимок, колючий начес световых невидимок. Верно ли? Спорно ли? Просто, как в формуле: n2 = 1 + (4 pi N e2)/K ? (Эн квадрат равняется единице плюс дробь, где числитель четыре пи эн е квадрат, а знаменатель некое К?)
Покроет серебристый иней поверхность света и теней, пучки могущественных линий заставит он скользить по ней. Еще туманно, непонятно, но калька первая снята, сейчас начнут смещаться пятна, возникнут тени и цвета, И — неудачами не сломлен, в таинственнейшей темноте он осторожно, слой за слоем, начнет снимать виденья те, которым не было возврата, и, зеркало зачаровав, заставит возвращаться к завтра давно прошедшее вчера! Границы тайны расступаются, как в сказке «Отворись, Сезам!». Смотрите, видите? Вот — пальцы, к глазам прижатые, к слезам. Вот — женское лицо померкло измученностью бледных щек, а зеркало — мгновенно, мельком взгляд ненавидящий обжег. Спиною к зеркалу вас любят, вас чтут, а к зеркалу лицом ждут вашей гибели, и губят, и душат золотым кольцом. Он видит мальчика в овале, себя он вспомнил самого, как с ним возились, целовали спиною к зеркалу — его. Лицом к нему — во всем помеха, но как избавиться, как сбыть? И вновь видение померкло. Рука с постели просит пить... Но мы не будем увлекаться сюжетом детективных книг, а что дадут вместо лекарства — овал покажет через миг... И вдруг на воскрешенной ртути мольба уже ослабших рук и стон: — Убейте, четвертуйте, дитя оставьте жить!— И вдруг, как будто нет другого средства — не отражать!— сорвется вниз, ударится звенящем сердцем об угол зеркало... И жизнь в бесчисленных зловещих сценах себя недаром заперла! Тут был не дом, тут был застенок,— и это знали зеркала. Все вышло! С неизбежной смертью угроз, усмешек, слез, зевот — ушло все прежнее столетье! А отраженье — вот — живет... На улице темно, ненастно, нет солнца в тусклой вышине. Отвозят бедного фантаста в дом на Матросской Тишине.—А тебя давно почему-то нет. Но разве жалоба зеркало тронет? В какой же витрине тонет твой медленный шаг, твои серьги в ушах, твой платочек, наброшенный на голову? И экрану киношному, наглому дано право и власть тебя отобрать из других и вобрать. А меня обобрать, обокрасть. И у блеска гранитных камней есть такое же право. Право, нет, ты уже не вернешься ко мне, как прежде, любя. Безнадежная бездна, какой ты подверглась! Фары машин, как желтые половцы, взяли тебя в полон. Полированная поверхность колонн обвела тебя вокруг себя. Не судьба мне с тобою встретиться. Но осталось еще на столе карманное зеркальце, где твое сверкало лицо, где клубилась волос твоих путаница. Зеркальный кружок из-под пудреницы меньше кофейного блюдца. В нем еще твои губы смеются, мутный еще от дыханья, пахнет твоими духами, руками твоими согрет! Но секрет отражений ведь найден. Тот фантаст оказался прав: сколько вынуто было зеркал из оправ и разгадано! Значит, можно по слоику на день тебя себе возвращать, хоть по глазу, по рту, по витку со лба, какой перед зеркальцем свесился. Слоик снял — и ты смотришь так весело! Снял еще — слезы льются со щек. Что случилось тогда, когда слезы? Серьезное что-то? Ты угрюма — с чего? Вдруг взглянула задумчиво. Снял еще — ты меня будто любишь. А сейчас выжимаешь из тубы белую пасту на щетку. Вот рисуешь себе сердцевидные губы и лицо освежаешь пушком. Можно жить и с зеркальным кружком, если полностью нету. Так, возьмешь безделицу эту — и она с тобой может быть... — А может быть, пещеры, скалы, дворцы Венеций и Гренад, жизнь, что историки искали, в себе, как стенопись, хранят? Быть может, сохранили стены для нас, для будущих времен, на острове Святой Елены как умирал Наполеон? И в крепости Петра и Павла, где смертник ночь провел без сна, ничто для правды не пропало, и расшифровки ждет стена? А «Искры» ленинской страница засняла между строк своих над ней склонившиеся лица в их выражениях живых? Как знать? Окно дворца Растрелли еще свидетелем стоит январским утром при расстреле? А может быть, как сцены битв вокруг Траяновой колонны — картины стачек и труда и Красной гвардии колонны несет фабричная труба? И может быть, в одной из комнат не в силах потолок забыть, что Маяковский1 в пальцах комкал, что повторял?.. И может быть, валун в пустыне каменистой, куда под стражей шли долбить,— партсбор барачных коммунистов запечатлел?.. И может быть, на стеклах дачи подмосковной свой френч застегивает тень того, чей взгляд беспрекословный тревожит память по сей день? Но, может, и подземный митинг прочнее росписей стенных еще живет под гром зениток на арках мраморно-стальных? Все может быть!.. Пора открытий не кончилась. Хотите скрыть от отражений суть событий,— зеркал побойтесь, не смотрите: они способны все открыть.—Стой, застынь, не сходи со стекла, умоляю! Как ты стала мала и тускла! Часть лица начинает коверкаться. Кончились отражения зеркальца — оно прочтено до конца. Пустая вещица! Появилась на ней продавщица ларька, наклоняясь над вещами... И в перчатке — твоя, на прощанье, рука... — Зеркала — на стене. Зеркала — на столе. Мир погасших теней в равнодушном стекле, В равнодушн rupoem.ru Все стихи Семёна КирсановаК вечеру
Покроет серебристый иней поверхность света и теней, пучки могущественных линий заставит он скользить по ней.
Еще туманно, непонятно, но калька первая снята, сейчас начнут смещаться пятна, возникнут тени и цвета,
И — неудачами не сломлен, в таинственнейшей темноте он осторожно, слой за слоем, начнет снимать виденья те,
которым не было возврата, и, зеркало зачаровав, заставит возвращаться к завтра давно прошедшее вчера!
Границы тайны расступаются, как в сказке «Отворись, Сезам!». Смотрите, видите? Вот — пальцы, к глазам прижатые, к слезам.
Вот — женское лицо померкло измученностью бледных щек, а зеркало — мгновенно, мельком взгляд ненавидящий обжег.
Спиною к зеркалу вас любят, вас чтут, а к зеркалу лицом ждут вашей гибели, и губят, и душат золотым кольцом.
Он видит мальчика в овале, себя он вспомнил самого, как с ним возились, целовали спиною к зеркалу — его.
Лицом к нему — во всем помеха, но как избавиться, как сбыть? И вновь видение померкло. Рука с постели просит пить...
Но мы не будем увлекаться сюжетом детективных книг, а что дадут вместо лекарства — овал покажет через миг...
И вдруг на воскрешенной ртути мольба уже ослабших рук и стон: — Убейте, четвертуйте, дитя оставьте жить!— И вдруг,
как будто нет другого средства — не отражать!— сорвется вниз, ударится звенящем сердцем об угол зеркало... И жизнь
в бесчисленных зловещих сценах себя недаром заперла! Тут был не дом, тут был застенок,— и это знали зеркала.
Все вышло! С неизбежной смертью угроз, усмешек, слез, зевот — ушло все прежнее столетье! А отраженье — вот — живет...
На улице темно, ненастно, нет солнца в тусклой вышине. Отвозят бедного фантаста в дом на Матросской Тишине.—
1945–1956 45ll.net Кирсанов, Семён Исаакович — ВикипедияВ Википедии есть статьи о других людях с фамилией Кирсанов.
Семён Исаа́кович Кирса́нов (фамилия при рождении — Ко́ртчик; 5 (18) сентября 1906, Одесса, Херсонская губерния, Российская империя — 10 декабря 1972, Москва, СССР) — русский советский поэт, прозаик и журналист, военный корреспондент. По мнению академика Михаила Гаспарова, Кирсанов — создатель рифмованной прозы в русской литературе[5]. Ученик Владимира Маяковского, в молодости — один из последних футуристов. Начиная с 1930-х годов, неоднократно обвинялся критикой в формализме. Склонность к поэтическим экспериментам сделала его творчество многогранным[6]. Жизненные трагедии и драмы (ранняя смерть первой жены, расставание со второй, собственная смертельная болезнь) отразились во многих его произведениях. Оказал значительное влияние на поэтов послевоенного поколения[7]. На стихи Кирсанова написаны песни, в том числе широко известные («У Чёрного моря», «Жил-был я», «Эти летние дожди»), романсы, сюиты, оратория, опера, а также вокальная симфония Дмитрия Шостаковича.[⇨] Детство и юность[править | править код]Родился под именем Самуил Ицекович Кортчик 5 (18) сентября 1906 года в Одессе, в семье Ицека (Исаака Иосифовича) Кортчика и Ханы (Анны Самойловны) Фельдман[8][9]. Исаак Кортчик был известным модельером женской одежды; он купил часть особняка в центре города, где организовал свою мастерскую[10]. По утверждению Владимира Кирсанова, сына поэта, его отец был бы прекрасным закройщиком, если бы не стал поэтом[11]. В 1914 году 8-летний Семён поступил во вторую Одесскую классическую гимназию. Закончив в 1923 году образованную на основе этой гимназии среднюю школу, учился на филологическом факультете Одесского института народного образования[10]. Согласно автобиографии Кирсанова (1947), первое стихотворение он написал в 1916 году. В Одесском литературном музее хранится рукопись Кирсанова «Список стихотворений за 1915—22 гг.», в которой первое стихотворение «Смешно, как будто жизнь дана», однако, датировано 1916 годом[10][12]. Всего в литературных тетрадях 1915—1922 годов сохранилось 268 ранних стихотворений[13]. В 1920 году он вступил в одесский «Коллектив поэтов», куда входили Эдуард Багрицкий, Валентин Катаев, Юрий Олеша, Вера Инбер[10]. Там господствовали вкусы Багрицкого и Катаева; начинающий поэт считал эти вкусы неоклассическими[14]. Старшеклассник Семён Кортчик, исповедовавший, как он позже напишет в автобиографии, «Хлебникова и словотворчество», организовал в 1922 году Одесскую ассоциацию футуристов, участвовал (как автор пьес и актёр) в создании авангардистского молодёжного театра и придумал себе псевдоним — Корсемов (сочетание первого слога фамилии и первого слога имени), затем переделанный им в Кирсанов[10]. Этот псевдоним стал его фамилией, которую носили и его жёны[15], которую получили оба сына[16]. Тогда же Кирсанов начал публиковаться в городских газетах «Станок», «Одесские известия», «Моряк»[10]. (В 1971 году, отвечая на вопросы анкеты, Кирсанов сообщил, что первая публикация его стихотворения состоялась в 1917 году, в одесской детской газете. Однако издание исследователям не удалось найти в библиотечных фондах)[13]. В 1924 году, поддерживая московский ЛЕФ, одесские писатели организовали Юго-ЛЕФ (Южный левый фронт искусств). Кирсанов стал ответственным секретарём журнала и печатал в журнале собственные стихотворения. Он вызвал серьёзный интерес у приехавшего в Одессу Владимира Маяковского[17]. Их первое знакомство состоялось здесь же ещё в 1922 году; Кирсанов прочитал поэту свои стихи и получил одобрение[10]. После нового приезда в Одессу Маяковский активно поддержал Кирсанова, публиковал в журнале «ЛЕФ», приглашал участвовать в совместных поездках[18]. Высокому Маяковскому, помимо прочего, нравилось выступать рядом с невысоким Кирсановым[14]. В том же году Кирсанов приехал в Москву на конференцию ЛЕФа, посетил I съезд пролетарских писателей[17]. «Кирсанов был знаменит, эффектен, узнаваем. Для знавших его по … портретам, но видевших впервые, он оказывался неожиданно малого роста. Быть может, потому что в мысленном представлении он рисовался рядом с открывшим его и вывезшим в столицу из Одессы Маяковским» (В. Перельмутер)[19]. После переезда в Москву[править | править код]В 1925 году Кирсанов переехал в Москву. Как он напишет в автобиографии, «В Москве тепло принят лефовцами. Начинаю печататься в прессе. Живу плохо, голодаю, сплю под кремлёвской стеной на скамье. Приезжает из Америки Маяковский. Дела улучшаются. Пишем вместе рекламные стихи и агитки»[17]. Кирсанов познакомился с Николаем Асеевым[20]. Через год в Государственном издательстве вышел первый сборник стихотворений Кирсанова «Прицел. Рассказы в рифму»[13], ещё через год — сборник «Опыты». К Кирсанову начинает приходить известность. По приглашению грузинских поэтов он в 1927 году четыре месяца жил в Тифлисе[17]. В 1928 году Кирсанов женился на Клавдии Бесхлебных. Клавдия Кирсанова отличалась общительностью, вызывала симпатию у известных людей. Среди её ближайших друзей были жена Асеева Оксана, Асаф Мессерер и его сестра Суламифь, Анель Судакевич, Михаил Кольцов, Александр Тышлер, Михаил Ботвинник. Клавдия помогла Кирсанову расширить круг знакомых[17]. В 1928 году Кирсанов опубликовал в издательстве «Земля и фабрика» поэму «Моя именинная» (ещё раньше её напечатал Маяковский в журнале «Новый ЛЕФ»). По воспоминаниям Лили Брик, Маяковский часто напевал отрывки из поэмы[17]. В том же году Кирсанов издал стихотворение «Разговор с Дмитрием Фурмановым» (с подзаголовком «Из поэмы „Диалоги“»; эта поэма не была написана)[21]. «Разговор с Дмитрием Фурмановым» хвалили за идейную насыщенность, противопоставляя стихотворному трюкачеству неагитационных произведений[22]. В конце 1920-x Кирсанов написал, а в 1930 году выпустил поэму-антиутопию «Последний современник» (обложка книги была сделана Александром Родченко), которую критиковали и больше не издавали, в конце 1940-х даже прекратили включать в его библиографии. В пятом томе «Литературной энциклопедии» (1931) Кирсанова обвинили в «идеологическом срыве», в том, что будущее изображено им с мелкобуржуазных позиций[23]. 14 апреля 1930 года покончил с собой Маяковский, что стало для Кирсанова личным горем. Кирсанов считал себя его литературным наследником[24]; Маяковский незадолго до смерти начал писать поэму о первой пятилетке («Во весь голос»)[14], и Кирсанов решил выполнить замысел учителя[25].
Поэма Кирсанова «Пятилетка» вышла в 1931 году. Она написана в стиле Маяковского, содержит много реминисценций и даже буквальные лексические вставки[6]. Вера автора в коммунистические идеалы и в их предстоящее торжество, по мнению Э. Шнейдермана, составителя сборника стихотворений и поэм Кирсанова в серии «Новая Библиотека поэта», не вызывает сомнения. Кирсанов и дальше продолжает следовать идейным традициям, которые свойственны позднему творчеству Маяковского[25], пишет поэмы «Золотой век» (1932) и «Товарищ Маркс» (1933)[26].
Известный театральный режиссёр Марк Розовский говорил, что, «советизируя» себя в духе Маяковского, Кирсанов всегда оставался мастером и эстетом, выросшим из культуры Серебряного века[11]. В 1930—1934 годах у Кирсанова выходит пять небольших сборников агитационных газетных стихов[28]. Тогда же начинает формироваться другое, самобытное направление в его творчестве. Оно отразилось в сборниках «Слово предоставляется Кирсанову» (1930) и «Тетрадь» (1933). Благодаря оформлению Соломона Телингатера сборник «Слово предоставляется Кирсанову» как образец книжного дизайна хранится в Музее книги Российской национальной библиотеки[25]. В начале 1934 года Кирсанов и его жена переехали в дом недалеко от Гоголевского бульвара. Там же (в надстройке верхнего этажа) поселились и другие писатели. Соседом Кирсанова был Осип Мандельштам. У них установились очень хорошие отношения; они часто выходили на плоскую крышу и читали друг другу свои стихи[25]. В мае того же года Мандельштам был арестован и отправлен в ссылку. Анна Ахматова вспоминала, что «когда арестовывали Мандельштама, за стеной у Кирсанова играла гавайская гитара»[25]. Ахматова находилась в квартире Мандельштама во время ареста, приехав из Ленинграда в гости к поэту и его жене. Впоследствии Александр Галич начал свою посвященную памяти Мандельштама песню «Возвращение на Итаку» со слов: «Всю ночь за стеной ворковала гитара, / Сосед-прощелыга крутил юбилей…». Галич говорил о том, что Кирсанов не знал о проходившем до утра обыске (пластинки, на которых играла модная тогда гавайская гитара, тоже ставились до утра)[29]. Всё это печальное совпадение «не должно бросить тень на отношение к Мандельштаму Кирсанова, который не только восхищался его поэзией, но и был одним из немногих, кто … помогал ему материально»[25].
Ранее, в 1933 году, Кирсанов написал и сдал в набор «Альманаха с Маяковским» «Поэму о Роботе», где использовал первую строфу из написанного в 1911 году стихотворения Мандельштама, якобы сочинённую роботом[30]. М. Л. Гаспаров, посчитав это насмешкой, однако писал, что «Кирсанов, хоть и ученик футуристов, умел ценить и Блока, Гумилёва, Клюева… бережно помнил, как его стихи хвалили и Мандельштам, и Цветаева»[31]. «Поэма о Роботе» вызвала и положительные, и отрицательные отзывы критиков (но отрицательные преобладали). После книжного издания поэма не переиздавалась тридцать лет. Кирсанов хотел, но так и не смог включить её в сборник «Поэмы» (1956). И хваливший Кирсанова В. Никонов, и признавший только высокий формальный уровень А. Лейтес ссылались в своих рецензиях на высказывания И. В. Сталина о людях, о технике[32]. В 1934 году Кирсанов участвовал в Первом Всесоюзном съезде писателей, выступал на этом съезде. Вошёл в организованный Союз писателей СССР[25]. В том же году Кирсанов написал и опубликовал в журнале «Красная новь» поэму «Золушка». Эту поэму критика приняла положительно (осудивший «Поэму о Роботе» А. Лейтес назвал «Золушку» прекрасной), хотя отрицательные оценки (в том числе с обвинениями в формализме) тоже были[33]. «„Золушка“ — вся в мире вымысла, вся соткана из сказок… Иной многословный поэт, напади он на такую руду, из материала одной кирсановской строфы вытянул бы по поэме — такова ёмкость её… Старые сказки по-новому прочтены Кирсановым…» (Владимир Никонов)[34]. В 1963 году П. Выходцев отметил, что «Золушка» написана по тому же принципу, что и поэма Марины Цветаевой «Царь-девица» (1922). При этом Выходцев критиковал и Цветаеву, и Кирсанова, считая: такие сказки лишены «социально-исторического смысла и национальной почвы. В образах нет даже намёка на русский характер»[35]. Д. Петров, напротив, считал: «Кирсанов был оригинальнейшим фольклористом, хотя и не занимался собственно филологией. Стоит перечитать кирсановскую „Золушку“…»[36]. Всесоюзная известность[править | править код]В 1935 году вышли книжные издания «Поэмы о Роботе» и «Золушки» («Золушки» — с рисунками Александра Тышлера)[37], а также сборник «Новое» (который М. Л. Гаспаров назвал переходным в творчестве Кирсанова)[38]. К Кирсанову пришла всесоюзная известность[25]. Он вместе с Александром Безыменским, Владимиром Луговским и Ильёй Сельвинским поехал за границу для публичных выступлений в Праге и Париже. Стихи Кирсанова перевёл на французский Луи Арагон; переведены они были и на чешский язык. В своей автобиографии Кирсанов позже написал: «На обратном пути проезжаю Берлин. Ощущение близкой схватки. Это выражено в „Поэме о Роботе“ и в поэме „Война — чуме!“»[39]. По мнению М. Л. Гаспарова, «„Поэма о Роботе“ … сочетала сказочность и публицистику, потом они раздвоились, „Золушка“ … вылилась в чистую сказочность, „Война — чуме!“ (1937) — в чистую публицистичность»[38]. Но во второй половине 1930-х в поэзии Кирсанова преобладали лиризм, трагическая любовная лирика, социально-исторические и философские обобщения[6]. В 1936 году у Кирсановых родился сын Владимир; тогда же семья переехала в кооперативный дом писателей (Лаврушинский переулок)[39]. Кирсанов опубликовал антивоенную поэму «Герань — миндаль — фиалка». «…свободный стих, по правилам — нерифмованный, но Кирсанову это было скучно, и он рассеял немногочисленные рифмы, в незаметных и неожиданных местах. Потом — „Ночь под Новый век“ (1940) … рифмы вышли из подполья и разбросались по строчкам в нарочито причудливых переплетениях… В науке такая система стихосложения называется, парадоксальным образом, „рифмованная проза“. „Рифмованная“ — потому что от трети до половины всех слов оказываются рифмованными (в два с лишним раза больше, чем, например, в „Евгении Онегине“). „Проза“ — потому что эти рифмы не членят текст на стихотворные строчки, не подчеркивают в нём ни ритмических, ни синтаксических пауз, а возникают неожиданно и непредсказуемо — не как структура, а как украшение» (М. Л. Гаспаров)[40]. На следующий год от туберкулёза горла, обострившегося после беременности, умерла Клавдия Кирсанова[39]. 6 апреля 1937 года в «Литературной газете» был напечатан некролог с выражением соболезнования[41]. 1 июня 1937 года, в день рождения покойной жены, Кирсанов написал «Твою поэму»[42]. «Поэма Кирсанова об умершей жене. Есть очень хорошие, подлинно поэтические места, когда по-настоящему сжимается горло от слез…», — писал в дневнике драматург Александр Афиногенов[43]. Константин Симонов в своей рецензии признался, что «давно и упорно … не любил и не воспринимал» Кирсанова, но «Твоя поэма» глубоко его взволновала и перевернула все привычные представления о её авторе[44]. Впоследствии Евгений Евтушенко в составленной им антологии «Строфы века» написал, что Кирсанова было бы несправедливо считать только формалистом, и назвал лучшим (с оговоркой «пожалуй») произведением Кирсанова «Твою поэму»[18]. Свои переживания поэт отразил и в написанных вскоре циклах стихов «Последнее мая» и «Стон во сне»[6]. Среди этих стихотворений выделяются «Четыре сонета» (1938). По собственному признанию Кирсанова, его душевное состояние начало складываться в строки, связность чувств привела к строгой форме сонета. Поскольку текст разрастался, сонетов получилось четыре. И тогда, говорил Кирсанов студентам Литературного института, он догадался, как не превратить единое по смыслу и чувствам стихотворение в четыре изолированных сонета. Нарушая правила сонетной формы, он стал перекидывать фразы из сонета в сонет, и теперь они выглядели единым целым, что, по его словам, определило общую мысль. «…излагать (готовые) мысли в стихотворной форме (значило бы) делать вещи, которые противоественны для искусства… Слово и есть мысль» (С. Кирсанов)[45]. Преподавать в Литературном институте Кирсанов начал в 1937 году. Среди студентов его семинара на факультете поэзии были Борис Слуцкий, Михаил Кульчицкий, Николай Глазков, Ксения Некрасова. Кирсанов руководил созданием клуба писателей, который стал центром столичной литературной жизни, печатал в «Литературной газете» и «Комсомольской правде» статьи о тенденциях современной литературы. В 1939 году его наградили орденом Трудового Красного Знамени и избрали депутатом Моссовета. Вышли сборники «Дорога по Радуге» (1938; туда были включены некоторые ранние стихотворения), «Мыс Желания» (1938) и «Четыре тетради» (1940)[39], поэма «Неразменный рубль» (1939), сюжет которой восходит к старому народному поверью и рассказу Николая Лескова «Неразменный рубль. Рождественская история»[46]. Смерть жены разрушила созданный ею дружеский круг. Друзьями Кирсанова остались только Николай Асеев, Лиля Брик и её муж Осип[11]. В 1939—1940 годах Кирсанов опубликовал в журнале «Молодая гвардия» «Поэму поэтов»[39], куда вошли стихи придуманных авторов — Клима Сметанникова, Варвары Хохловой, Андрея Приходько (Кирсанов в прозаическом предисловии назвал также Богдана Гринберга, но его стихи пока не публиковал). Все они знакомы друг с другом, живут в одном городе Козловске (намёк на город Козлов, где жил и работал И. В. Мичурин; Кирсанов ещё за несколько лет до этого определил себя как поэта: «Я, в сущности, мичуринец»[47]). Сметанников и Варвара Хохлова любят друг друга; Приходько — слепой, и это отражается в его творчестве. Позже, в «Поэме фронта» (1941—1942), Кирсанов написал о героической гибели Варвары Хохловой на войне[48]. «Когда Кирсанову показалось, что молодых поэтов мало, он их выдумывал. Так была создана, а сказать точнее, изобретена „Поэма поэтов“ — редкостная в литературе вещь…» (Б. Слуцкий)[49]. Критика отнеслась к «Поэме поэтов» настороженно или даже с осуждением, обвинив в «потере чувства ответственности перед читателем»[50]. В конце 1940 года «Комсомольская правда» отдала целую страницу новогоднего номера для публикации новой поэмы Кирсанова «Ночь под Новый век»[39]. В том же году Кирсанов написал (но не стал издавать) стихотворение «Предчувствие» («К Земле подходит Марс…»)[51]. В годы Великой Отечественной войны[править | править код]В 1941 году 34-летний Кирсанов женился на 18-летней Раисе Беляевой. В июне супруги уехали в Ригу, где их застала война. При возвращении в Москву в последний момент пришлось менять билеты; поезд, на котором должны были ехать Кирсанов и его жена, оказался расстрелян истребителями Люфтваффе[39]. В начале Великой Отечественной войны Кирсанов руководил литбригадой в организованных по его инициативе «Окнах ТАСС»[39]. По этому поводу неизвестным автором на него была сочинена эпиграмма:
Кирсанов же, после окончательной организации «Окон ТАСС», в конце июня добровольцем пошёл на фронт. Первоначально он был военным корреспондентом «Красной звезды», его направили на Северо-Западный фронт в районе Новгорода, где шли тяжёлые бои. Затем Кирсанова перевели в газету Центрального фронта, в район Гомеля. При отступлении его часть попала в окружение, из которого с трудом удалось выйти. Проведя несколько дней в Москве, Кирсанов снова отправился на фронт: сначала Карельский, потом — Калининский. Он участвовал в освобождении Севастополя и Риги, получил две контузии[53]. Закончил войну в чине майора интендантской службы[54]. Кирсанов писал стихи, которые публиковал во фронтовых газетах[55]. Позже литературовед А. Абрамов отметил резкий поворот Кирсанова «к простоте и ясности речи», в связи с которым «проще стала и его словесная игра»[56]. Лирическим дневником начала войны стала поэма «Эдем», где Кирсанов взял за основу библейскую тему изгнания Адамы и Евы из рая[57]. Здесь обыгрывалось и уменьшительное имя второй жены — Рая[11]. Эту поэму он долго и не пытался публиковать[58]. Отдельной книгой была издана «Поэма фронта». В 1942 году Кирсанов начал писать солдатский лубок «Заветное слово Фомы Смыслова, русского бывалого солдата», издававшийся миллионными тиражами (листовки и брошюры)[55]. «Заветное слово» было написано рифмованной прозой даже не по желанию автора, а для экономии бумаги, «как слово, прорифмованное уже насквозь» (М. Л. Гаспаров)[59]. Писатель-фронтовик Михаил Алексеев назвал героя бесстыдно-фальшивым, утверждал, что никто в окопах этого не читал, а такие, как он, политруки рот стыдились давать поучения Смыслова своим солдатам[52]. Однако, вопреки заявлениям М. Алексеева, Кирсанов получил множество писем от солдат, некоторые из них даже считали, что Фома Смыслов действительно существует[55]. Это подтвердил и Ираклий Андроников, который был с поэтом на Калининском фронте, подтвердил уже в 1956 году на вечере, посвящённом пятидесятилетию Кирсанова. Андроников выразил сожаление, что работа не получила достаточного признания[60]. Ещё позже Борис Слуцкий писал, что бывалый солдат уже забыт, но в своё время того читали не меньше, чем «Василия Тёркина» Александра Твардовского[61]. Сам Кирсанов считал «Заветное слово» своим главным произведением, написанным в годы войны.
После войны[править | править код]В июне 1945 года Кирсанов был демобилизован[55]. В том же году вышел сборник «Стихи войны: Из произведений 1941—1945 гг.»[63]. После окончания в сентябре Второй мировой войны Кирсанов написал венок сонетов «Весть о мире», который был отклонен журналом «Знамя» и напечатан только в 1958 году. Главному редактору журнала Всеволоду Вишневскому, упрекнувшему его в пессимизме, Кирсанов ответил: «Это сложная цепь реакций человека на первый день мира, который оказывается первым днём новой войны. То, что это так, никто не может опровергнуть»[64]. Через тринадцать лет в предисловии к публикации «Вести о мире» Кирсанов вспоминал, как радость соединялась с мыслями о взрыве в Хиросиме[65]. Позже Д. Петров обратил внимание на стихотворение 1933 года «Осада атома» и особенно на слова «…как динамит! как взрыв!», написав о пушкинском отождествлении Поэта с Пророком[36]. В конце года Кирсанов закончил второй вариант поэмы «Земля и небо», снова получив отказ журнала «Знамя», несмотря на положительный отзыв входившего в редколлегию Симонова (окончательный вариант вышел через два года под названием «Небо над Родиной»)[66]. В качестве корреспондента газеты «Труд» Кирсанов освещал происходившее на Нюрнбергском процессе[55]. Из Чехословакии ему прислали немецкий перевод «Четырёх сонетов», сделанный в 1943 году в Дахау, который узники концлагеря передавали друг другу[67]. В 1946 году в журнале «Октябрь» была напечатана поэма, посвящённая Александру Матросову, а в конце года вышла отдельной книгой[55]. Посмертный рассказ от лица Матросова[68] о его подвиге отличается «силой поэтической убедительности»[6]. М. Л. Гаспаров писал: «В „Александре Матросове“ куски … рифмованной прозы стали упорядоченно чередоваться, противопоставляясь, с кусками написанными правильным тоническим стихом и ещё более правильным 5-ст. ямбом»[40]. Через год «Октябрь» опубликовал поэму «Небо над Родиной»[55]. Среди героев поэмы только один человек — Лётчик; кроме него, действуют Земля, Облака, Вихрь, Ветер и т. д[69]. Юрий Минералов написал, что Облака выполняют в поэме такую же функцию, как хор в античных пьесах[70]. М. Л. Гаспаров указал, что «в „Небе над Родиной“ несколько раз возникает ритм из „Колоколов“ Эдгара По — „Только луч, луч, луч ищет лётчик в мире туч…“, „Это плеск, плеск, плеск щедро льющихся небес…“ — и, конечно, это отсылка не только к Эдгару По, а ко всему романтическому чувству единства мироздания»[71]. Оригинальный ритм «Колоколов» Эдгара По точно отражён в переводе Валерия Брюсова: «Звон, звон, звон…»[72]. Ранее Кирсанов перевёл стихотворение знаменитого американского поэта и прозаика «Эннабел Ли» об умершей возлюбленной[73]; этот перевод вошёл в цикл «Стон во сне»[74]. «Весть о мире» и «Небо над Родиной» в энциклопедии «Кругосвет» относят как к левому экспрессионизму конца 1920-х, так и к классической философской поэзии в духе Иоганна Вольфганга Гёте, Перси Биши Шелли[6]. По мнению Ю. Минералова, в «Небе над Родиной» Кирсанов вернулся к форме средневековых мистерий, которую уже опробовал в поэме «Герань—миндаль—фиалка»[75]. Попытку Кирсанова «написать о войне в космическом … масштабе … критика встретила шумным осуждением за отход от социалистического реализма»[76]. Положительные отзывы Веры Инбер и Павла Антокольского были одними из немногочисленных исключений[77]. Как отметил М. Л. Гаспаров, это означало, что в послевоенные годы необходимо писать так же, как все. Понимание этого отразилось в названии последующих сборников Кирсанова — «Советская жизнь» (1948), «Чувство нового» (1948), «Время — наше!» (1950)[38]. Он также написал циклы «Стихи о Латвии» (1948) и «Месяц отдыха» (1952)[6]. В 1950 году была закончена начатая в конце 1946 года драма в стихах «Макар Мазай» о сталеваре-стахановце, расстрелянном фашистами. Её выпустили отдельной книгой в издательстве «Молодая гвардия», а затем она вошла в сборник «Выдающиеся произведения советской литературы, 1950 г.»; за неё Кирсанов получил Сталинскую премию третьей степени[55]. В 1950—1952 годах он написал посвящённую своей довоенной творческой командировке поэму «Езда в незнаемое» (название перекликается с известной строкой Маяковского «Поэзия — вся! — езда в незнаемое»)[6]. В начале 1950-х Кирсанов начал активно заниматься переводом. Он переводил Пабло Неруду, Назыма Хикмета, Бертольда Брехта, Владислава Броневского, Генриха Гейне[55], Адама Мицкевича[78], Юлиуша Словацкого, Мирослава Крлежу[79], Витезслава Незвала[6]. Пабло Неруда и Луи Арагон, часто приезжавшие в Москву, гостили у него дома[55]. В годы оттепели[править | править код]В 1954 году Гослитиздат выпустил двухтомное собрание сочинений Кирсанова. Тогда же в двенадцатом номере журнала «Октябрь» вышла поэма «Вершина»[55], которую автор писал два года[45]. На следующий год её опубликовало отдельной книгой издательство «Советский писатель»[55]. Через четыре года в «Справке о себе» Кирсанов заявил, что считает «Вершину» своим главным произведением последних лет, и выразил в ней своё отношение к смыслу человеческого труда, к себе как поэту (1958)[55]. М. Л. Гаспаров с одной стороны назвал поэму аллегорией[38], с другой — не нашёл в ней ничего, кроме патетически изложенных штампов советской поэзии. Он считал, что, будь она написана обычным 4-стопным или 5-стопным ямбом, было бы тяжело и подступиться к этим 70 страницам. Однако Кирсанов написал поэму коротким 2-стопным ямбом, что сделало её занимательной и читать её стало легче. Этот формальный эксперимент, по мнению Гаспарова, спас и тему, и идею[68]. В начале 1956 года Кирсанов поехал в Лондон, затем — в ru.wikipedia.org Поэт Кирсанов Семен :: ПоэмбукСемён Исаакович Кирсанов – советский поэт, имя которого сегодня, быть может, и не слишком на слуху. Однако его значимость в советской литературе весьма велика. Кирсанов - возможно, последний русский футурист, и пионер специфического жанра рифмованной прозы в русскоязычной литературе. Уже это делает его фигуру значительной, но помимо того, на стихи Семёна Кирсанова написаны многие популярные песни, романсы, и даже оперы. Знаменитый композитор Дмитрий Шостакович создал на основе текста Кирсанова вокальную симфонию. poembook.ru Семен Кирсанов. Любимые стихи (8): neznakomka_18 — LiveJournalСемён Исаакович Кирсанов (родился под именем Самуил Ицекович Кортчик; 1906, Одесса, Российская империя — 1972, Москва, СССР) — русский советский поэт. По мнению академика Михаила Гаспарова, Кирсанов — создатель рифмованной прозы в русской литературе. Ученик Владимира Маяковского, в молодости — один из последних футуристов. Начиная с 1930-х годов, неоднократно обвинялся критикой в формализме. Склонность к поэтическим экспериментам сделала его творчество многогранным. Жизненные трагедии и драмы (ранняя смерть первой жены, расставание со второй, собственная смертельная болезнь) отразились во многих его произведениях. Оказал значительное влияние на поэтов послевоенного поколения. На стихи Кирсанова написаны песни, в том числе широко известные («У Чёрного моря», «Жил-был я», «Эти летние дожди»), романсы, сюиты, оратория, опера, а также вокальная симфония Дмитрия Шостаковича. ДождьЗашумел сад, и грибной дождь застучал в лист, вскоре стал мир, как Эдем, свеж и опять чист. И глядит луч из седых туч в зеркала луж - как растет ель, как жужжит шмель, как блестит уж. О, грибной дождь, протяни вниз хрусталя нить, все кусты ждут - дай ветвям жить, дай цветам пить. Приложи к ним, световой луч, миллион линз, загляни в грунт, в корешки трав, разгляди жизнь. Загляни, луч, и в мою глубь, объясни - как смыть с души пыль, напоить сушь, прояснить мрак? Но прошел дождь, и ушел в лес громыхать гром, и, в слезах весь, из окна вдаль смотрит мой дом. * * *Жизнь моя, ты прошла, ты прошла, ты была не пуста, не пошла. И сейчас еще ты, точно след, след ракетно светящихся лет. Но сейчас ты не путь, а пунктир по дуге скоростного пути. Самолет улетел, но светла в синеве меловая петля. Но она расплылась и плывет... Вот и все, что оставил полет. 1964 КольцоБраслеты — остатки цепей. И в этом же роде, конечно, на ручке покорной твоей блестит золотое колечко. О, бедная! Грустно до слез. Ты губишь себя, ты не любишь. Кольцо уже с пальцем срослось, а как свою руку отрубишь? ЛирикаЧеловек стоял и плакал, комкая конверт. В сто ступенек эскалатор вез его наверх. К подымавшимся колоннам, к залу, где светло, люди разные наклонно плыли из метро. Видел я: земля уходит из-под его ног. Рядом плыл на белом своде мраморный венок. Он уже не в силах видеть движущийся зал. Со слезами, чтоб не выдать, борются глаза. Подойти? Спросить: "Что с вами?" Просто ни к чему. Неподвижными словами не помочь ему. Может, именно ему-то лирика нужна. Скорой помощью, в минуту, подоспеть должна. Пусть она беду чужую, тяжесть всех забот, муку самую большую на себя возьмет. И поправит, и поставит ногу на порог, и подняться в жизнь заставит лестничками строк. 1947 Строки в скобкахЖил-был — я. (Стоит ли об этом?) Шторм бил в мол. (Молод был и мил...) В порт плыл флот. (С выигрышным билетом жил-был я.) Помнится, что жил. Зной, дождь, гром. (Мокрые бульвары...) Ночь. Свет глаз. (Локон у плеча...) Шли всю ночь. (Листья обрывали...) «Мы», «ты», «я» нежно лепеча. Знал соль слез (Пустоту постели...) Ночь без сна (Сердце без тепла) — гас, как газ, город опустелый. (Взгляд без глаз, окна без стекла). Где ж тот снег? (Как скользили лыжи!) Где ж тот пляж? (С золотым песком!) Где тот лес? (С шепотом — «поближе».) Где тот дождь? («Вместе, босиком!») Встань. Сбрось сон. (Не смотри, не надо...) Сон не жизнь. (Снилось и забыл). Сон как мох в древних колоннадах. (Жил-был я...) Вспомнилось, что жил. * * *Эти летние дожди, эти радуги и тучи - мне от них как будто лучше, будто что-то впереди. Будто будут острова, необычные поездки, на цветах - росы подвески, вечно свежая трава. Будто будет жизнь, как та, где давно уже я не был, на душе, как в синем небе после ливня - чистота... Но опомнись - рассуди, как непрочны, как летучи эти радуги и тучи, эти летние дожди. * * *Я пил парное далеко тумана с белым небом, как пьют парное молоко в стакане с белым хлебом. И я опять себе простил желание простора, как многим людям непростым желание простого. Так пусть святая простота вас радует при встрече, как сказанное просто так простое: «Добрый вечер». <1945-1956> Андрей Вознесенский Похороны Кирсанова Прощайте, Семен Исаакович. Почетные караулы Пьерошка в одежде елочной, Один, как всегда, без дела, Нам виделось кватроченто, Маэстро великолепный, 1973 neznakomka-18.livejournal.com «Ад» - Стихотворение Семена КирсановаИду в аду. Дороги - в берлоги, топи, ущелья мзды, отмщенья. Врыты в трясины по шеи в терцинах, губы резинно раздвинув, одни умирают от жажды, кровью опившись однажды. Ужасны порезы, раны, увечья, в трещинах жижица человечья. Кричат, окалечась, увечные тени: уймите, зажмите нам кровотеченье, мы тонем, вопим, в ущельях теснимся, к вам, на земле, мы приходим и снимся. Выше, спирально тела их, стеная, несутся, моля передышки, напрасно, нет, не спасутся. Огненный ветер любовников кружит и вертит, по двое слипшись, тщетно они просят о смерти. За ними! Бросаюсь к их болью пронзенному кругу, надеясь свою среди них дорогую заметить подругу. Мелькнула. Она ли? Одна ли? Ее ли полузакрытые веки? И с кем она, мучась, сплелась и, любя, слепилась навеки? Франческа? Она? Да Римини? Теперь я узнал: обманула! К другому, тоскуя, она поцелуем болящим прильнула. Я вспомнил: он был моим другом, надежным слугою, он шлейф с кружевами, как паж, носил за тобою. Я вижу: мы двое в постели, а тайно он между. Убить? Мы в аду. Оставьте у входа надежду! О, пытки моей беспощадная ежедневность! Слежу, осужденный на вечную ревность. Ревную, лететь обреченный вплотную, вдыхать их духи, внимать поцелую. Безжалостный к грешнику ветер за ними волчком меня вертит и тащит к их темному ложу, и трет меня об их кожу, прикосновенья — ожоги! Нет обратной дороги в кружащемся рое. Ревнуй! Эти двое наказаны тоже. Больно, боже! Мука, мука! Где ход назад? Вот ад. Семен Кирсанов. Собр. соч. в 4-х томах. Москва: Худож. лит., 1974. rupoem.ru Семен Кирсанов - Зеркала: читать стих, текст стихотворения поэта классика на РуСтихЗеркала — Не гляди! Койка с кучей тряпья, Руку Смотрят два близнеца, смутно чувствуют: Никакой ретушер Жизни Кто ушел — Даже взгляд, На амальгаме Так И с зеркалами Метет история осколки Но живопись — …В серебряной овальной раме За пестрой и случайной сменой Каренина — Гостям казалось: Но дело в том, К гостям — К итогу замкнутого быта И как он выглядит, Но трещина, И тускло отражались веки n2 = 1 + (4 pi N e2)/K ? (Эн квадрат равняется единице плюс дробь, где числитель четыре пи эн е квадрат, а знаменатель некое К?) Еще туманно, И — неудачами которым не было возврата, Границы тайны расступаются, Вот — женское лицо померкло Спиною к зеркалу Он видит мальчика в овале, Лицом к нему — Но мы не будем увлекаться И вдруг на воскрешенной ртути как будто нет другого средства — в бесчисленных зловещих сценах Все вышло! На улице темно, Быть может, И в крепости Петра и Павла, А «Искры» ленинской Как знать? А может быть, И может быть, валун в пустыне каменистой, на стеклах дачи подмосковной Но, может, Все может быть!.. В равнодушном?.. Где бы я В чьей-то памяти ждут, Сохранил Аушвиц Но мундирную грудь В грудь удар, Со стены — rustih.ru |
||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
|