Кирсанов поэт стихи


Все стихи Семена Кирсанова

Зеркала — на стене. Зеркала — на столе. У тебя в портмоне, в антикварном старье. Не гляди! Отвернись! Это мир под ключом. В блеск граненых границ кто вошел — заключен. Койка с кучей тряпья, тронный зал короля — всё в себя, всё в себя занесли зеркала. Руку ты подняла, косу ты заплела — навсегда, навсегда скрыли их зеркала. Смотрят два близнеца, друг за другом следя. По ночам — без лица, помутнев как слюда, смутно чувствуют: дверь, кресла, угол стола,— пустота! Но не верь: не пусты зеркала! Никакой ретушер не подменит лица, кто вошел — тот вошел жить в стекле без конца. Жизни точный двойник, верно преданный ей, крепко держит тайник наших подлинных дней. Кто ушел — тот ушел. Время в раму втекло. Прячет ключ хорошо это злое стекло. Даже взгляд, и кивок, и бровей два крыла — ничего! Никого не вернут заркала!— Сколько раз я тебя убеждал: не смотри в зеркала так часто! Ведь оно, это злое зеркало, отнимает часть твоих глаз и снимает с тебя тонкий слой драгоценных молекул розовой кожи. И опять все то же. Ты все тоньше. Пять ничтожных секунд протекло, и бескровно какая-то доля микрона перешла с тебя на стекло и легла в его радужной толще. А стекло — незаметно, но толще. День за днем оно отнимает что-то у личика, и зато увеличиваются его семицветные грани. Но, может, в стекле ты сохранней? И оно как хрустальный альбом с миллионом незримо напластанных снимков, где то в голубом, то в зеленом приближаешься или отдаляешься ты? Там хранятся все твои рты, улыбающиеся или удивляющиеся. Все твои пальцы и плечи — разные утром и вечером, когда свет от лампы кладет на тебя свои желтые лапы... И все же начала ты убывать. Зачем же себя убивать? Не сразу, не быстро, но верь: отражения — это убийства, похищения нас. Как в кино, каждый час ты все больше в зеркальном своем медальоне и все меньше во мне, отдаленней... Но —

 в зеркалах не исчезают
 ничьи глаза,
 ничьи черты.
 Они не могут знать,
 не знают
 неотраженной пустоты.
 
 На амальгаме
 от рожденья
 хранят тончайшие слои
 бесчисленные отраженья
 как наблюдения свои.
 
 Так
 хлорвиниловая лента
 и намагниченная нить
 беседы наши,
 споры,
 сплетни,
 подслушав,
 может сохранить.
 
 И с зеркалами
 так бывает...
 (Как бы свидетель не возник!)
 Их где-то, может, разбивают,
 чтоб правду выкрошить из них?
 
 Метет история осколки
 и крошки битого стекла,
 чтоб в галереях
 в позах стольких
 ложь фигурировать могла.
 
 Но живопись —
 и та свидетель.
 Сорвать со стен ее,
 стащить!
 Вдруг,
 как у Гоголя в «Портрете»,
 из рамы взглянет ростовщик?
 
 ...В серебряной овальной раме
 висит старинное одно,—
 на свадьбе
 и в дальнейшей драме
 присутствовало и оно.
 
 За пестрой и случайной сменой
 сцен и картин
 не уследить.
 Но за историей семейной
 оно не может
 не следить.
 
 Каренина —
 или другая,
 Дориан Грей —
 или иной,—
 свидетель в раме,
 наблюдая,
 всегда стоял за их спиной.
 
 Гостям казалось:
 все на месте,
 стол с серебром на шесть персон.
 Десятилетья
 в том семействе
 шли, как счастливый, легкий сон.
 
 Но дело в том,
 что эта чинность
 в глаза бесстыдно нам лгала.
 Жизнь
 притворяться
 наловчилась,
 а правду
 знали зеркала.
 
 К гостям —
 в обычной милой роли,
 к нему —
 с улыбкой,
 как жена,
 но к зеркалу —
 гримаса боли
 не раз была обращена. 
 
 К итогу замкнутого быта
 в час панихиды мы придем.
 Но умерла
 или убита —
 кто выяснит,—
 каким путем?
 
 И как он выглядит,
 преступник
 (с платком на время похорон),
 кто знает,
 чем он вас пристукнет:
 обидой,
 лаской,
 топором?
 
 Но трещина,
 изломом призмы
 рассекшая овал стекла,
 как подпись
 очевидца жизни
 минувшее пересекла.
 
 И тускло отражались веки
 в двуглавых зеркальцах монет.
 Все это
 спрятано навеки...
 Навеки, думаете?
 Нет!—
 
Все это в прошлом, прочно забытом. Время его истекло. И зеркало гаснет в чулане забитом. Но вот что: тебя у меня отнимает стекло. Нас подло крадут отражения. Разве в этой витрине не ты? Разве вон в том витраже не я? Разве окно не украло твои черты, не вложило в прозрачную книгу? Довольно мелькнуть секунде, ничтожному мигу — и вновь слистали тебя. Окна моют в апрельскую оттепель, — переплеты прозрачных книг. Что в них хранится? И дома — это ведь библиотеки, где двойник на каждой странице: то идет, то поник. Это страшно, поверь! Каждая дверь смеет иметь свою тень. Тысячи стен обладают тобою. Оркестр на концерте тебя отражает каждою медной и никелевой трубою. Столовый нож, как сабля наголо, нагло сечет твой рот! Все тебя здесь берет — и когда-нибудь отберет навеки. И такую, как ты, уже не найдешь ни на одной из планет. Как это было мною сказано?— «И тускло отражались веки в двуглавых зеркальцах монет. Все это спрятано навеки... Навеки, думаете? Нет!» Все в нашей власти, в нашей власти. И в антикварный магазин войдет магнитофонный мастер, себя при входе отразив. Он изучал строенье трещин, он догадался, как постичь мир отражений, засекреченный в слоях невидимых частиц. Там — среди редкостей витрины, фарфора, хрусталя, колец — заметит он овал старинный, вглядится, вспомнит наконец пятно, затерянное в детстве, завещанное кисеей, где, как пропавшая без вести, она исчезла... Где ж ее глаза, открывшиеся утром (но их закрыть не преминут), и где последняя минута, где предыдущих пять минут? Ему тогда сказали: — Выйди!— И повторили: — Выйди прочь!— Кто ж, кроме зеркала, увидел то, что случилось в эту ночь? — С изъяном зеркальце, учтите. — А, с трещиной... Предупрежден. — Вы редкости, я вижу, чтите... Домой, под проливным дождем домой, где начат трудный опыт, где блики в комнате парят, где ждет, как многоглазый робот, с рентгеном схожий аппарат; где, зайчиком отбросив солнце, всю душу опыту отдаст живущий в вечном эдисонстве и одиночестве — фантаст.— Но путь испытателя крут, особенно если беретесь за еще не изведанный труд. Сначала — гипотеза, нить... Но не бойтесь гипотез! Лучше жить в постоянных ушибах, спотыкаясь, ища... Но однажды сквозь мусор ошибок выглянет ключ. Возможно, что луч, ложась на стекло под углом, придает составным особый уклон, и частицы встают, как иглы ежа: каждая — снимок, колючий начес световых невидимок. Верно ли? Спорно ли? Просто, как в формуле:

      n2 = 1 + (4 pi N e2)/K ?

(Эн квадрат равняется единице плюс дробь, где числитель четыре пи эн е квадрат, а знаменатель некое К?)
Но цель еще далека, а стекло безответно и гладко. Но уже шевелится догадка! Что, если выпрямить иглы частиц, возвратить, воскресить отражение? Я на верном пути! Так идти — от решения к решению, ни за что не назад! Нити лазеров скрещиваются и скользят. Вот уже что-то мерещится! —


 Покроет
 серебристый иней
 поверхность света и теней,
 пучки
 могущественных линий
 заставит он скользить по ней.
 
 Еще туманно,
 непонятно,
 но калька первая снята,
 сейчас начнут
 смещаться пятна,
 возникнут тени и цвета,
 
 И — неудачами
 не сломлен,
 в таинственнейшей темноте
 он осторожно,
 слой за слоем,
 начнет снимать виденья те,
 
 которым не было возврата,
 и, зеркало
 зачаровав,
 заставит возвращаться к завтра
 давно прошедшее вчера!
 
 Границы тайны расступаются,
 как в сказке «Отворись, Сезам!».
 Смотрите, видите?
 Вот — пальцы,
 к глазам прижатые,
 к слезам.
 
 Вот — женское лицо померкло
 измученностью бледных щек,
 а зеркало —
 мгновенно, мельком
 взгляд ненавидящий обжег.
 
 Спиною к зеркалу
 вас любят,
 вас чтут,
 а к зеркалу лицом
 ждут вашей гибели,
 и губят,
 и душат золотым кольцом.
 
 Он видит мальчика в овале,
 себя он вспомнил самого,
 как с ним возились,
 целовали
 спиною к зеркалу — его.
 
 Лицом к нему —
 во всем помеха,
 но как избавиться,
 как сбыть?
 И вновь видение померкло.
 Рука с постели просит пить...
 
 Но мы не будем увлекаться
 сюжетом детективных книг,
 а что дадут
 вместо лекарства —
 овал покажет через миг...
 
 И вдруг на воскрешенной ртути
 мольба уже ослабших рук
 и стон:
 — Убейте, четвертуйте,
 дитя оставьте жить!—
 И вдруг,
 
 как будто нет другого средства —
 не отражать!—
 сорвется вниз,
 ударится звенящем сердцем
 об угол зеркало...
 И жизнь
 
 в бесчисленных зловещих сценах
 себя
 недаром заперла!
 Тут был не дом,
 тут был застенок,—
 и это знали зеркала.
 
 Все вышло!
 С неизбежной смертью
 угроз, усмешек, слез, зевот —
 ушло
 все прежнее столетье!
 А отраженье — 
 вот —
 живет...
 
 На улице темно,
 ненастно,
 нет солнца в тусклой вышине.
 Отвозят
 бедного фантаста
 в дом на Матросской Тишине.—
 
А тебя давно почему-то нет. Но разве жалоба зеркало тронет? В какой же витрине тонет твой медленный шаг, твои серьги в ушах, твой платочек, наброшенный на голову? И экрану киношному, наглому дано право и власть тебя отобрать из других и вобрать. А меня обобрать, обокрасть. И у блеска гранитных камней есть такое же право. Право, нет, ты уже не вернешься ко мне, как прежде, любя. Безнадежная бездна, какой ты подверглась! Фары машин, как желтые половцы, взяли тебя в полон. Полированная поверхность колонн обвела тебя вокруг себя. Не судьба мне с тобою встретиться. Но осталось еще на столе карманное зеркальце, где твое сверкало лицо, где клубилась волос твоих путаница. Зеркальный кружок из-под пудреницы меньше кофейного блюдца. В нем еще твои губы смеются, мутный еще от дыханья, пахнет твоими духами, руками твоими согрет!
Но секрет отражений ведь найден. Тот фантаст оказался прав: сколько вынуто было зеркал из оправ и разгадано! Значит, можно по слоику на день тебя себе возвращать, хоть по глазу, по рту, по витку со лба, какой перед зеркальцем свесился. Слоик снял — и ты смотришь так весело! Снял еще — слезы льются со щек. Что случилось тогда, когда слезы? Серьезное что-то? Ты угрюма — с чего? Вдруг взглянула задумчиво. Снял еще — ты меня будто любишь. А сейчас выжимаешь из тубы белую пасту на щетку. Вот рисуешь себе сердцевидные губы и лицо освежаешь пушком. Можно жить и с зеркальным кружком, если полностью нету. Так, возьмешь безделицу эту — и она с тобой может быть... —

 А может быть,
 пещеры,
 скалы,
 дворцы Венеций и Гренад,
 жизнь,
 что историки искали,
 в себе,
 как стенопись,
 хранят?
 
 Быть может,
 сохранили стены
 для нас,
 для будущих времен,
 на острове Святой Елены
 как умирал Наполеон?
 
 И в крепости Петра и Павла,
 где смертник ночь провел без сна,
 ничто для правды
 не пропало,
 и расшифровки ждет стена?
 
 А «Искры» ленинской
 страница
 засняла между строк своих
 над ней
 склонившиеся лица
 в их выражениях живых?
 
 Как знать?
 Окно дворца Растрелли
 еще свидетелем стоит
 январским утром
 при расстреле?
 
 А может быть,
 как сцены битв
 вокруг Траяновой колонны —
 картины стачек и труда
 и Красной гвардии колонны
 несет
 фабричная труба?
 
 И может быть,
 в одной из комнат
 не в силах потолок забыть,
 что Маяковский1 в пальцах комкал,
 что повторял?..
 И может быть,
 
 валун в пустыне каменистой,
 куда под стражей шли долбить,—
 партсбор барачных коммунистов
 запечатлел?..
 И может быть,
 
 на стеклах дачи подмосковной
 свой френч застегивает тень
 того,
 чей взгляд беспрекословный
 тревожит память
 по сей день?
 
 Но, может,
 и подземный митинг
 прочнее росписей стенных
 еще живет под гром зениток
 на арках мраморно-стальных?
 
 Все может быть!..
 Пора открытий
 не кончилась.
 Хотите скрыть
 от отражений суть событий,—
 зеркал побойтесь,
 не смотрите:
 они способны все открыть.—
 
Стой, застынь, не сходи со стекла, умоляю! Как ты стала мала и тускла! Часть лица начинает коверкаться. Кончились отражения зеркальца — оно прочтено до конца. Пустая вещица! Появилась на ней продавщица ларька, наклоняясь над вещами... И в перчатке — твоя, на прощанье, рука... —

 Зеркала —
 на стене.
 Зеркала —
 на столе.
 Мир погасших теней
 в равнодушном стекле,
 
 В равнодушн

rupoem.ru

Все стихи Семёна Кирсанова

К вечеру

 

Покроет

      серебристый иней

поверхность света и теней,

пучки

    могущественных линий

заставит он скользить по ней.

 

Еще туманно,

      непонятно,

но калька первая снята,

сейчас начнут

      смещаться пятна,

возникнут тени и цвета,

 

И — неудачами

            не сломлен,

в таинственнейшей темноте

он осторожно,

         слой за слоем,

начнет снимать виденья те,

 

которым не было возврата,

и, зеркало

         зачаровав,

заставит возвращаться к завтра

давно прошедшее вчера!

 

Границы тайны расступаются,

как в сказке «Отворись, Сезам!».

Смотрите, видите?

           Вот — пальцы,

к глазам прижатые,

              к слезам.

 

Вот — женское лицо померкло

измученностью бледных щек,

а зеркало —

      мгновенно, мельком

взгляд ненавидящий обжег.

 

Спиною к зеркалу

             вас любят,

вас чтут,

      а к зеркалу лицом

ждут вашей гибели,

               и губят,

и душат золотым кольцом.

 

Он видит мальчика в овале,

себя он вспомнил самого,

как с ним возились,

               целовали

спиною к зеркалу — его.

 

Лицом к нему —

            во всем помеха,

но как избавиться,

               как сбыть?

И вновь видение померкло.

Рука с постели просит пить...

 

Но мы не будем увлекаться

сюжетом детективных книг,

а что дадут

        вместо лекарства —

овал покажет через миг...

 

И вдруг на воскрешенной ртути

мольба уже ослабших рук

                    и стон:

— Убейте, четвертуйте,

дитя оставьте жить!—

                  И вдруг,

 

как будто нет другого средства —

не отражать!—

            сорвется вниз,

ударится звенящем сердцем

об угол зеркало...

              И жизнь

 

в бесчисленных зловещих сценах

себя

   недаром заперла!

Тут был не дом,

            тут был застенок,—

и это знали зеркала.

 

Все вышло!

      С неизбежной смертью

угроз, усмешек, слез, зевот —

ушло

  все прежнее столетье!

А отраженье —

            вот —

                живет...

 

На улице темно,

            ненастно,

нет солнца в тусклой вышине.

Отвозят

      бедного фантаста

в дом на Матросской Тишине.—

 

1945–1956

45ll.net

Кирсанов, Семён Исаакович — Википедия

В Википедии есть статьи о других людях с фамилией Кирсанов.
Семён Кирсанов
Кирсанов Семён Исаакович

Фото Александра Родченко, 1930
Имя при рождении Самуил Ицекович Кортчик
Псевдонимы Кирсанов, Корсемов, Кирсамов[1]
Дата рождения 5 (18) сентября 1906[2]
Место рождения
Дата смерти 10 декабря 1972(1972-12-10)[2][3][4](66 лет)
Место смерти
Гражданство (подданство)
Род деятельности поэт, журналист, военный корреспондент
Направление футуризм, социалистический реализм, формализм
Жанр стихотворение, поэма
Язык произведений русский
Премии
Награды
Воинское звание:

Семён Исаа́кович Кирса́нов (фамилия при рождении — Ко́ртчик; 5 (18) сентября 1906, Одесса, Херсонская губерния, Российская империя — 10 декабря 1972, Москва, СССР) — русский советский поэт, прозаик и журналист, военный корреспондент. По мнению академика Михаила Гаспарова, Кирсанов — создатель рифмованной прозы в русской литературе[5].

Ученик Владимира Маяковского, в молодости — один из последних футуристов. Начиная с 1930-х годов, неоднократно обвинялся критикой в формализме. Склонность к поэтическим экспериментам сделала его творчество многогранным[6]. Жизненные трагедии и драмы (ранняя смерть первой жены, расставание со второй, собственная смертельная болезнь) отразились во многих его произведениях. Оказал значительное влияние на поэтов послевоенного поколения[7]. На стихи Кирсанова написаны песни, в том числе широко известные («У Чёрного моря», «Жил-был я», «Эти летние дожди»), романсы, сюиты, оратория, опера, а также вокальная симфония Дмитрия Шостаковича.[⇨]

Детство и юность[править | править код]

Родился под именем Самуил Ицекович Кортчик 5 (18) сентября 1906 года в Одессе, в семье Ицека (Исаака Иосифовича) Кортчика и Ханы (Анны Самойловны) Фельдман[8][9]. Исаак Кортчик был известным модельером женской одежды; он купил часть особняка в центре города, где организовал свою мастерскую[10]. По утверждению Владимира Кирсанова, сына поэта, его отец был бы прекрасным закройщиком, если бы не стал поэтом[11].

В 1914 году 8-летний Семён поступил во вторую Одесскую классическую гимназию. Закончив в 1923 году образованную на основе этой гимназии среднюю школу, учился на филологическом факультете Одесского института народного образования[10].

Согласно автобиографии Кирсанова (1947), первое стихотворение он написал в 1916 году. В Одесском литературном музее хранится рукопись Кирсанова «Список стихотворений за 1915—22 гг.», в которой первое стихотворение «Смешно, как будто жизнь дана», однако, датировано 1916 годом[10][12]. Всего в литературных тетрадях 1915—1922 годов сохранилось 268 ранних стихотворений[13].

В 1920 году он вступил в одесский «Коллектив поэтов», куда входили Эдуард Багрицкий, Валентин Катаев, Юрий Олеша, Вера Инбер[10]. Там господствовали вкусы Багрицкого и Катаева; начинающий поэт считал эти вкусы неоклассическими[14]. Старшеклассник Семён Кортчик, исповедовавший, как он позже напишет в автобиографии, «Хлебникова и словотворчество», организовал в 1922 году Одесскую ассоциацию футуристов, участвовал (как автор пьес и актёр) в создании авангардистского молодёжного театра и придумал себе псевдоним — Корсемов (сочетание первого слога фамилии и первого слога имени), затем переделанный им в Кирсанов[10]. Этот псевдоним стал его фамилией, которую носили и его жёны[15], которую получили оба сына[16]. Тогда же Кирсанов начал публиковаться в городских газетах «Станок», «Одесские известия», «Моряк»[10]. (В 1971 году, отвечая на вопросы анкеты, Кирсанов сообщил, что первая публикация его стихотворения состоялась в 1917 году, в одесской детской газете. Однако издание исследователям не удалось найти в библиотечных фондах)[13].

В 1924 году, поддерживая московский ЛЕФ, одесские писатели организовали Юго-ЛЕФ (Южный левый фронт искусств). Кирсанов стал ответственным секретарём журнала и печатал в журнале собственные стихотворения. Он вызвал серьёзный интерес у приехавшего в Одессу Владимира Маяковского[17]. Их первое знакомство состоялось здесь же ещё в 1922 году; Кирсанов прочитал поэту свои стихи и получил одобрение[10]. После нового приезда в Одессу Маяковский активно поддержал Кирсанова, публиковал в журнале «ЛЕФ», приглашал участвовать в совместных поездках[18]. Высокому Маяковскому, помимо прочего, нравилось выступать рядом с невысоким Кирсановым[14].

В том же году Кирсанов приехал в Москву на конференцию ЛЕФа, посетил I съезд пролетарских писателей[17]. «Кирсанов был знаменит, эффектен, узнаваем. Для знавших его по … портретам, но видевших впервые, он оказывался неожиданно малого роста. Быть может, потому что в мысленном представлении он рисовался рядом с открывшим его и вывезшим в столицу из Одессы Маяковским» (В. Перельмутер)[19].

После переезда в Москву[править | править код]

В 1925 году Кирсанов переехал в Москву. Как он напишет в автобиографии, «В Москве тепло принят лефовцами. Начинаю печататься в прессе. Живу плохо, голодаю, сплю под кремлёвской стеной на скамье. Приезжает из Америки Маяковский. Дела улучшаются. Пишем вместе рекламные стихи и агитки»[17]. Кирсанов познакомился с Николаем Асеевым[20]. Через год в Государственном издательстве вышел первый сборник стихотворений Кирсанова «Прицел. Рассказы в рифму»[13], ещё через год — сборник «Опыты». К Кирсанову начинает приходить известность. По приглашению грузинских поэтов он в 1927 году четыре месяца жил в Тифлисе[17].

В 1928 году Кирсанов женился на Клавдии Бесхлебных. Клавдия Кирсанова отличалась общительностью, вызывала симпатию у известных людей. Среди её ближайших друзей были жена Асеева Оксана, Асаф Мессерер и его сестра Суламифь, Анель Судакевич, Михаил Кольцов, Александр Тышлер, Михаил Ботвинник. Клавдия помогла Кирсанову расширить круг знакомых[17].

В 1928 году Кирсанов опубликовал в издательстве «Земля и фабрика» поэму «Моя именинная» (ещё раньше её напечатал Маяковский в журнале «Новый ЛЕФ»). По воспоминаниям Лили Брик, Маяковский часто напевал отрывки из поэмы[17]. В том же году Кирсанов издал стихотворение «Разговор с Дмитрием Фурмановым» (с подзаголовком «Из поэмы „Диалоги“»; эта поэма не была написана)[21]. «Разговор с Дмитрием Фурмановым» хвалили за идейную насыщенность, противопоставляя стихотворному трюкачеству неагитационных произведений[22]. В конце 1920-x Кирсанов написал, а в 1930 году выпустил поэму-антиутопию «Последний современник» (обложка книги была сделана Александром Родченко), которую критиковали и больше не издавали, в конце 1940-х даже прекратили включать в его библиографии. В пятом томе «Литературной энциклопедии» (1931) Кирсанова обвинили в «идеологическом срыве», в том, что будущее изображено им с мелкобуржуазных позиций[23].

14 апреля 1930 года покончил с собой Маяковский, что стало для Кирсанова личным горем. Кирсанов считал себя его литературным наследником[24]; Маяковский незадолго до смерти начал писать поэму о первой пятилетке («Во весь голос»)[14], и Кирсанов решил выполнить замысел учителя[25].

Здесь, в крематории, пред пепловою горсткой
присягу воинскую я даю
в том, что поэму выстрою твою
как начал строить ты, товарищ Маяковский.Семён Кирсанов[25].

Поэма Кирсанова «Пятилетка» вышла в 1931 году. Она написана в стиле Маяковского, содержит много реминисценций и даже буквальные лексические вставки[6]. Вера автора в коммунистические идеалы и в их предстоящее торжество, по мнению Э. Шнейдермана, составителя сборника стихотворений и поэм Кирсанова в серии «Новая Библиотека поэта», не вызывает сомнения. Кирсанов и дальше продолжает следовать идейным традициям, которые свойственны позднему творчеству Маяковского[25], пишет поэмы «Золотой век» (1932) и «Товарищ Маркс» (1933)[26].

…Кирсанов выпустил поэму «Товарищ Маркс» — к 50-летию со дня смерти своего героя. В конце поэмы Маркс ждал в Брюсселе известий о парижской революции 1848 г., а поезд вез эти известия через ночь: «Едет, едет, едет паровоз, паровоз едет. С неба светит пара звёзд, пара звёзд светит… Паровоз едет слепо, пара звёзд светит с неба. Паровоз слепо светит, пара звёзд с неба едет… До Брюсселя сорок верст, сорок, сорок. Поскорее бы довёз — скоро, скоро!» Критик огорчался: казалось бы, и тема у Кирсанова актуальная, и идея на месте, и эмоции правильные, а почему-то из всей поэмы в памяти только остается «Едет, едет, едет паровоз…».

Михаил Гаспаров[27]

Известный театральный режиссёр Марк Розовский говорил, что, «советизируя» себя в духе Маяковского, Кирсанов всегда оставался мастером и эстетом, выросшим из культуры Серебряного века[11].

В 1930—1934 годах у Кирсанова выходит пять небольших сборников агитационных газетных стихов[28]. Тогда же начинает формироваться другое, самобытное направление в его творчестве. Оно отразилось в сборниках «Слово предоставляется Кирсанову» (1930) и «Тетрадь» (1933). Благодаря оформлению Соломона Телингатера сборник «Слово предоставляется Кирсанову» как образец книжного дизайна хранится в Музее книги Российской национальной библиотеки[25].

В начале 1934 года Кирсанов и его жена переехали в дом недалеко от Гоголевского бульвара. Там же (в надстройке верхнего этажа) поселились и другие писатели. Соседом Кирсанова был Осип Мандельштам. У них установились очень хорошие отношения; они часто выходили на плоскую крышу и читали друг другу свои стихи[25].

В мае того же года Мандельштам был арестован и отправлен в ссылку. Анна Ахматова вспоминала, что «когда арестовывали Мандельштама, за стеной у Кирсанова играла гавайская гитара»[25]. Ахматова находилась в квартире Мандельштама во время ареста, приехав из Ленинграда в гости к поэту и его жене. Впоследствии Александр Галич начал свою посвященную памяти Мандельштама песню «Возвращение на Итаку» со слов: «Всю ночь за стеной ворковала гитара, / Сосед-прощелыга крутил юбилей…». Галич говорил о том, что Кирсанов не знал о проходившем до утра обыске (пластинки, на которых играла модная тогда гавайская гитара, тоже ставились до утра)[29]. Всё это печальное совпадение «не должно бросить тень на отношение к Мандельштаму Кирсанова, который не только восхищался его поэзией, но и был одним из немногих, кто … помогал ему материально»[25].

Решающей для его репутации стала «лефовская» молодость, близость к Маяковскому, преклонение перед которым он выказывал искренне и открыто. Вкупе с фонтанирующим стиховыми неожиданностями даром это принесло ему известность, даже славу, сделало, по всем приметам, советским писателем, благополучным во всех отношениях. Добавить сюда фрагмент из воспоминаний Ахматовой … сосед веселился, принимая совсем других гостей. … Эпизод замечательно растиражирован знаменитой песней Галича из «Литераторских мостков». Вот и готов образ даровитого баловня судьбы, который полон, упоен собой, а происходящее вокруг, с другими, — трын-трава…

Вадим Перельмутер[19]

Ранее, в 1933 году, Кирсанов написал и сдал в набор «Альманаха с Маяковским» «Поэму о Роботе», где использовал первую строфу из написанного в 1911 году стихотворения Мандельштама, якобы сочинённую роботом[30]. М. Л. Гаспаров, посчитав это насмешкой, однако писал, что «Кирсанов, хоть и ученик футуристов, умел ценить и Блока, Гумилёва, Клюева… бережно помнил, как его стихи хвалили и Мандельштам, и Цветаева»[31].

«Поэма о Роботе» вызвала и положительные, и отрицательные отзывы критиков (но отрицательные преобладали). После книжного издания поэма не переиздавалась тридцать лет. Кирсанов хотел, но так и не смог включить её в сборник «Поэмы» (1956). И хваливший Кирсанова В. Никонов, и признавший только высокий формальный уровень А. Лейтес ссылались в своих рецензиях на высказывания И. В. Сталина о людях, о технике[32].

В 1934 году Кирсанов участвовал в Первом Всесоюзном съезде писателей, выступал на этом съезде. Вошёл в организованный Союз писателей СССР[25]. В том же году Кирсанов написал и опубликовал в журнале «Красная новь» поэму «Золушка». Эту поэму критика приняла положительно (осудивший «Поэму о Роботе» А. Лейтес назвал «Золушку» прекрасной), хотя отрицательные оценки (в том числе с обвинениями в формализме) тоже были[33]. «„Золушка“ — вся в мире вымысла, вся соткана из сказок… Иной многословный поэт, напади он на такую руду, из материала одной кирсановской строфы вытянул бы по поэме — такова ёмкость её… Старые сказки по-новому прочтены Кирсановым…» (Владимир Никонов)[34].

В 1963 году П. Выходцев отметил, что «Золушка» написана по тому же принципу, что и поэма Марины Цветаевой «Царь-девица» (1922). При этом Выходцев критиковал и Цветаеву, и Кирсанова, считая: такие сказки лишены «социально-исторического смысла и национальной почвы. В образах нет даже намёка на русский характер»[35]. Д. Петров, напротив, считал: «Кирсанов был оригинальнейшим фольклористом, хотя и не занимался собственно филологией. Стоит перечитать кирсановскую „Золушку“…»[36].

Всесоюзная известность[править | править код]

В 1935 году вышли книжные издания «Поэмы о Роботе» и «Золушки» («Золушки» — с рисунками Александра Тышлера)[37], а также сборник «Новое» (который М. Л. Гаспаров назвал переходным в творчестве Кирсанова)[38]. К Кирсанову пришла всесоюзная известность[25]. Он вместе с Александром Безыменским, Владимиром Луговским и Ильёй Сельвинским поехал за границу для публичных выступлений в Праге и Париже. Стихи Кирсанова перевёл на французский Луи Арагон; переведены они были и на чешский язык. В своей автобиографии Кирсанов позже написал: «На обратном пути проезжаю Берлин. Ощущение близкой схватки. Это выражено в „Поэме о Роботе“ и в поэме „Война — чуме!“»[39]. По мнению М. Л. Гаспарова, «„Поэма о Роботе“ … сочетала сказочность и публицистику, потом они раздвоились, „Золушка“ … вылилась в чистую сказочность, „Война — чуме!“ (1937) — в чистую публицистичность»[38]. Но во второй половине 1930-х в поэзии Кирсанова преобладали лиризм, трагическая любовная лирика, социально-исторические и философские обобщения[6].

В 1936 году у Кирсановых родился сын Владимир; тогда же семья переехала в кооперативный дом писателей (Лаврушинский переулок)[39]. Кирсанов опубликовал антивоенную поэму «Герань — миндаль — фиалка». «…свободный стих, по правилам — нерифмованный, но Кирсанову это было скучно, и он рассеял немногочисленные рифмы, в незаметных и неожиданных местах. Потом — „Ночь под Новый век“ (1940) … рифмы вышли из подполья и разбросались по строчкам в нарочито причудливых переплетениях… В науке такая система стихосложения называется, парадоксальным образом, „рифмованная проза“. „Рифмованная“ — потому что от трети до половины всех слов оказываются рифмованными (в два с лишним раза больше, чем, например, в „Евгении Онегине“). „Проза“ — потому что эти рифмы не членят текст на стихотворные строчки, не подчеркивают в нём ни ритмических, ни синтаксических пауз, а возникают неожиданно и непредсказуемо — не как структура, а как украшение» (М. Л. Гаспаров)[40].

На следующий год от туберкулёза горла, обострившегося после беременности, умерла Клавдия Кирсанова[39]. 6 апреля 1937 года в «Литературной газете» был напечатан некролог с выражением соболезнования[41]. 1 июня 1937 года, в день рождения покойной жены, Кирсанов написал «Твою поэму»[42].

«Поэма Кирсанова об умершей жене. Есть очень хорошие, подлинно поэтические места, когда по-настоящему сжимается горло от слез…», — писал в дневнике драматург Александр Афиногенов[43]. Константин Симонов в своей рецензии признался, что «давно и упорно … не любил и не воспринимал» Кирсанова, но «Твоя поэма» глубоко его взволновала и перевернула все привычные представления о её авторе[44]. Впоследствии Евгений Евтушенко в составленной им антологии «Строфы века» написал, что Кирсанова было бы несправедливо считать только формалистом, и назвал лучшим (с оговоркой «пожалуй») произведением Кирсанова «Твою поэму»[18].

Свои переживания поэт отразил и в написанных вскоре циклах стихов «Последнее мая» и «Стон во сне»[6]. Среди этих стихотворений выделяются «Четыре сонета» (1938). По собственному признанию Кирсанова, его душевное состояние начало складываться в строки, связность чувств привела к строгой форме сонета. Поскольку текст разрастался, сонетов получилось четыре. И тогда, говорил Кирсанов студентам Литературного института, он догадался, как не превратить единое по смыслу и чувствам стихотворение в четыре изолированных сонета. Нарушая правила сонетной формы, он стал перекидывать фразы из сонета в сонет, и теперь они выглядели единым целым, что, по его словам, определило общую мысль. «…излагать (готовые) мысли в стихотворной форме (значило бы) делать вещи, которые противоественны для искусства… Слово и есть мысль» (С. Кирсанов)[45].

Преподавать в Литературном институте Кирсанов начал в 1937 году. Среди студентов его семинара на факультете поэзии были Борис Слуцкий, Михаил Кульчицкий, Николай Глазков, Ксения Некрасова. Кирсанов руководил созданием клуба писателей, который стал центром столичной литературной жизни, печатал в «Литературной газете» и «Комсомольской правде» статьи о тенденциях современной литературы. В 1939 году его наградили орденом Трудового Красного Знамени и избрали депутатом Моссовета. Вышли сборники «Дорога по Радуге» (1938; туда были включены некоторые ранние стихотворения), «Мыс Желания» (1938) и «Четыре тетради» (1940)[39], поэма «Неразменный рубль» (1939), сюжет которой восходит к старому народному поверью и рассказу Николая Лескова «Неразменный рубль. Рождественская история»[46].

Смерть жены разрушила созданный ею дружеский круг. Друзьями Кирсанова остались только Николай Асеев, Лиля Брик и её муж Осип[11].

В 1939—1940 годах Кирсанов опубликовал в журнале «Молодая гвардия» «Поэму поэтов»[39], куда вошли стихи придуманных авторов — Клима Сметанникова, Варвары Хохловой, Андрея Приходько (Кирсанов в прозаическом предисловии назвал также Богдана Гринберга, но его стихи пока не публиковал). Все они знакомы друг с другом, живут в одном городе Козловске (намёк на город Козлов, где жил и работал И. В. Мичурин; Кирсанов ещё за несколько лет до этого определил себя как поэта: «Я, в сущности, мичуринец»[47]). Сметанников и Варвара Хохлова любят друг друга; Приходько — слепой, и это отражается в его творчестве. Позже, в «Поэме фронта» (1941—1942), Кирсанов написал о героической гибели Варвары Хохловой на войне[48]. «Когда Кирсанову показалось, что молодых поэтов мало, он их выдумывал. Так была создана, а сказать точнее, изобретена „Поэма поэтов“ — редкостная в литературе вещь…» (Б. Слуцкий)[49]. Критика отнеслась к «Поэме поэтов» настороженно или даже с осуждением, обвинив в «потере чувства ответственности перед читателем»[50].

В конце 1940 года «Комсомольская правда» отдала целую страницу новогоднего номера для публикации новой поэмы Кирсанова «Ночь под Новый век»[39]. В том же году Кирсанов написал (но не стал издавать) стихотворение «Предчувствие» («К Земле подходит Марс…»)[51].

В годы Великой Отечественной войны[править | править код]

В 1941 году 34-летний Кирсанов женился на 18-летней Раисе Беляевой. В июне супруги уехали в Ригу, где их застала война. При возвращении в Москву в последний момент пришлось менять билеты; поезд, на котором должны были ехать Кирсанов и его жена, оказался расстрелян истребителями Люфтваффе[39]. В начале Великой Отечественной войны Кирсанов руководил литбригадой в организованных по его инициативе «Окнах ТАСС»[39]. По этому поводу неизвестным автором на него была сочинена эпиграмма:

Поэты наши ищут бури,
Стремясь к газете фронтовой.
А он, мятежный, сидит в Пуре,
Как будто в Пуре есть покой[52].

Кирсанов же, после окончательной организации «Окон ТАСС», в конце июня добровольцем пошёл на фронт. Первоначально он был военным корреспондентом «Красной звезды», его направили на Северо-Западный фронт в районе Новгорода, где шли тяжёлые бои. Затем Кирсанова перевели в газету Центрального фронта, в район Гомеля. При отступлении его часть попала в окружение, из которого с трудом удалось выйти. Проведя несколько дней в Москве, Кирсанов снова отправился на фронт: сначала Карельский, потом — Калининский. Он участвовал в освобождении Севастополя и Риги, получил две контузии[53]. Закончил войну в чине майора интендантской службы[54].

Кирсанов писал стихи, которые публиковал во фронтовых газетах[55]. Позже литературовед А. Абрамов отметил резкий поворот Кирсанова «к простоте и ясности речи», в связи с которым «проще стала и его словесная игра»[56]. Лирическим дневником начала войны стала поэма «Эдем», где Кирсанов взял за основу библейскую тему изгнания Адамы и Евы из рая[57]. Здесь обыгрывалось и уменьшительное имя второй жены — Рая[11]. Эту поэму он долго и не пытался публиковать[58]. Отдельной книгой была издана «Поэма фронта». В 1942 году Кирсанов начал писать солдатский лубок «Заветное слово Фомы Смыслова, русского бывалого солдата», издававшийся миллионными тиражами (листовки и брошюры)[55]. «Заветное слово» было написано рифмованной прозой даже не по желанию автора, а для экономии бумаги, «как слово, прорифмованное уже насквозь» (М. Л. Гаспаров)[59].

Писатель-фронтовик Михаил Алексеев назвал героя бесстыдно-фальшивым, утверждал, что никто в окопах этого не читал, а такие, как он, политруки рот стыдились давать поучения Смыслова своим солдатам[52]. Однако, вопреки заявлениям М. Алексеева, Кирсанов получил множество писем от солдат, некоторые из них даже считали, что Фома Смыслов действительно существует[55]. Это подтвердил и Ираклий Андроников, который был с поэтом на Калининском фронте, подтвердил уже в 1956 году на вечере, посвящённом пятидесятилетию Кирсанова. Андроников выразил сожаление, что работа не получила достаточного признания[60]. Ещё позже Борис Слуцкий писал, что бывалый солдат уже забыт, но в своё время того читали не меньше, чем «Василия Тёркина» Александра Твардовского[61]. Сам Кирсанов считал «Заветное слово» своим главным произведением, написанным в годы войны.

Что такое «Фома Смыслов»? Раешник, ухудшенный вид литературы для простых людей? Тысячу раз нет. Я утверждаю, что ни на одну свою вещь я не потратил столько труда. Я утверждаю, что вложил в неё все своё мастерство. Я обратился к русскому старинному лубку, взял и усовершенствовал построение фразы, добился строгости композиции в этом мало изученном жанре. Я изучил народные заговоры от меча, от пули, от дурного глаза… Я добился успеха только потому, что возродил в «Фоме Смыслове» исчезнувший русский стих, сохранившийся только в пословицах. Фома Смыслов — это мой эпос.

Семён Кирсанов (из выступления 8 февраля 1944 года на IX съезде Союза писателей СССР)[62]

После войны[править | править код]

В июне 1945 года Кирсанов был демобилизован[55]. В том же году вышел сборник «Стихи войны: Из произведений 1941—1945 гг.»[63]. После окончания в сентябре Второй мировой войны Кирсанов написал венок сонетов «Весть о мире», который был отклонен журналом «Знамя» и напечатан только в 1958 году. Главному редактору журнала Всеволоду Вишневскому, упрекнувшему его в пессимизме, Кирсанов ответил: «Это сложная цепь реакций человека на первый день мира, который оказывается первым днём новой войны. То, что это так, никто не может опровергнуть»[64]. Через тринадцать лет в предисловии к публикации «Вести о мире» Кирсанов вспоминал, как радость соединялась с мыслями о взрыве в Хиросиме[65]. Позже Д. Петров обратил внимание на стихотворение 1933 года «Осада атома» и особенно на слова «…как динамит! как взрыв!», написав о пушкинском отождествлении Поэта с Пророком[36].

В конце года Кирсанов закончил второй вариант поэмы «Земля и небо», снова получив отказ журнала «Знамя», несмотря на положительный отзыв входившего в редколлегию Симонова (окончательный вариант вышел через два года под названием «Небо над Родиной»)[66]. В качестве корреспондента газеты «Труд» Кирсанов освещал происходившее на Нюрнбергском процессе[55]. Из Чехословакии ему прислали немецкий перевод «Четырёх сонетов», сделанный в 1943 году в Дахау, который узники концлагеря передавали друг другу[67].

В 1946 году в журнале «Октябрь» была напечатана поэма, посвящённая Александру Матросову, а в конце года вышла отдельной книгой[55]. Посмертный рассказ от лица Матросова[68] о его подвиге отличается «силой поэтической убедительности»[6]. М. Л. Гаспаров писал: «В „Александре Матросове“ куски … рифмованной прозы стали упорядоченно чередоваться, противопоставляясь, с кусками написанными правильным тоническим стихом и ещё более правильным 5-ст. ямбом»[40].

Через год «Октябрь» опубликовал поэму «Небо над Родиной»[55]. Среди героев поэмы только один человек — Лётчик; кроме него, действуют Земля, Облака, Вихрь, Ветер и т. д[69]. Юрий Минералов написал, что Облака выполняют в поэме такую же функцию, как хор в античных пьесах[70]. М. Л. Гаспаров указал, что «в „Небе над Родиной“ несколько раз возникает ритм из „Колоколов“ Эдгара По — „Только луч, луч, луч ищет лётчик в мире туч…“, „Это плеск, плеск, плеск щедро льющихся небес…“ — и, конечно, это отсылка не только к Эдгару По, а ко всему романтическому чувству единства мироздания»[71]. Оригинальный ритм «Колоколов» Эдгара По точно отражён в переводе Валерия Брюсова: «Звон, звон, звон…»[72]. Ранее Кирсанов перевёл стихотворение знаменитого американского поэта и прозаика «Эннабел Ли» об умершей возлюбленной[73]; этот перевод вошёл в цикл «Стон во сне»[74]. «Весть о мире» и «Небо над Родиной» в энциклопедии «Кругосвет» относят как к левому экспрессионизму конца 1920-х, так и к классической философской поэзии в духе Иоганна Вольфганга Гёте, Перси Биши Шелли[6]. По мнению Ю. Минералова, в «Небе над Родиной» Кирсанов вернулся к форме средневековых мистерий, которую уже опробовал в поэме «Герань—миндаль—фиалка»[75].

Попытку Кирсанова «написать о войне в космическом … масштабе … критика встретила шумным осуждением за отход от социалистического реализма»[76]. Положительные отзывы Веры Инбер и Павла Антокольского были одними из немногочисленных исключений[77]. Как отметил М. Л. Гаспаров, это означало, что в послевоенные годы необходимо писать так же, как все. Понимание этого отразилось в названии последующих сборников Кирсанова — «Советская жизнь» (1948), «Чувство нового» (1948), «Время — наше!» (1950)[38]. Он также написал циклы «Стихи о Латвии» (1948) и «Месяц отдыха» (1952)[6]. В 1950 году была закончена начатая в конце 1946 года драма в стихах «Макар Мазай» о сталеваре-стахановце, расстрелянном фашистами. Её выпустили отдельной книгой в издательстве «Молодая гвардия», а затем она вошла в сборник «Выдающиеся произведения советской литературы, 1950 г.»; за неё Кирсанов получил Сталинскую премию третьей степени[55]. В 1950—1952 годах он написал посвящённую своей довоенной творческой командировке поэму «Езда в незнаемое» (название перекликается с известной строкой Маяковского «Поэзия — вся! — езда в незнаемое»)[6]. В начале 1950-х Кирсанов начал активно заниматься переводом. Он переводил Пабло Неруду, Назыма Хикмета, Бертольда Брехта, Владислава Броневского, Генриха Гейне[55], Адама Мицкевича[78], Юлиуша Словацкого, Мирослава Крлежу[79], Витезслава Незвала[6]. Пабло Неруда и Луи Арагон, часто приезжавшие в Москву, гостили у него дома[55].

В годы оттепели[править | править код]

В 1954 году Гослитиздат выпустил двухтомное собрание сочинений Кирсанова. Тогда же в двенадцатом номере журнала «Октябрь» вышла поэма «Вершина»[55], которую автор писал два года[45]. На следующий год её опубликовало отдельной книгой издательство «Советский писатель»[55]. Через четыре года в «Справке о себе» Кирсанов заявил, что считает «Вершину» своим главным произведением последних лет, и выразил в ней своё отношение к смыслу человеческого труда, к себе как поэту (1958)[55].

М. Л. Гаспаров с одной стороны назвал поэму аллегорией[38], с другой — не нашёл в ней ничего, кроме патетически изложенных штампов советской поэзии. Он считал, что, будь она написана обычным 4-стопным или 5-стопным ямбом, было бы тяжело и подступиться к этим 70 страницам. Однако Кирсанов написал поэму коротким 2-стопным ямбом, что сделало её занимательной и читать её стало легче. Этот формальный эксперимент, по мнению Гаспарова, спас и тему, и идею[68].

В начале 1956 года Кирсанов поехал в Лондон, затем — в

ru.wikipedia.org

Поэт Кирсанов Семен :: Поэмбук

Семён Исаакович Кирсанов – советский поэт, имя которого сегодня, быть может, и не слишком на слуху. Однако его значимость в советской литературе весьма велика. Кирсанов - возможно, последний русский футурист, и пионер специфического жанра рифмованной прозы в русскоязычной литературе. Уже это делает его фигуру значительной, но помимо того, на стихи Семёна Кирсанова написаны многие популярные песни, романсы, и даже оперы. Знаменитый композитор Дмитрий Шостакович создал на основе текста Кирсанова вокальную симфонию.
 
Жизнь Кирсанова была непростой. Он пережил смерть первой жены, тяжёлое расставание со второй, а последние девять лет жизни страдал от рака. Всё пережитое, разумеется, нашло своё отражение в творчестве, объёмы которого значительны – последнее собрание сочинений Кирсанова вышло в четырёх томах. Умер поэт 10 декабря 1972 года в Москве.
 
Молодость Семёна Кирсанова
Настоящее имя поэта – Самуил Ицекович Кортчик. Он родился в Одессе, в состоятельной еврейской семье, 5 (18 по новому стилю) сентября 1906 года. Там же, в Одессе, он окончил гимназию, а затем и институт.
 
Семён Кирсанов стихи, но его собственным словам, начал писать в 1916 году. Уже в детстве и юности он был творчески плодотворен – рукописи 1916-1922 годов содержат 268 стихотворений. В 1920 году он стал членом местного «коллектива поэтов», в который выходил, помимо прочих, Катаев. Чуть позже Кирсанов познакомился с Владимиром Маяковским, который оказал на него огромное влияние. Кирсанов даже считается «учеником» этого великого поэта. Когда в 1925 году Семён Кирсанов перебрался в Москву, они вместе трудились в ЛЕФе.
 
Влияние Маяковского заметно в творчестве «ученика», особенно следуют стилю классика стихи Семёна Кирсанова 1930-х годов. Впрочем, довольно скоро Кирсанов и сам станет классиком.
 
Творческий расцвет поэта
В середине 1930-х Кирсанов вошёл в только что созданный Союз Писателей СССР. Тогда же несколько вышедших за короткий срок изданий принесли ему широкую известность у публики, критики и коллег.
 
В 1937 году Кирсанов, уже знаменитый поэт, стал преподавателем Литературного института имени Горького. Его учениками были многие известные в будущем поэты. Через два года Кирсанова наградили орденом Трудового Красного Знамени, он стал депутатом Моссовета. Семён Кирсанов стихи публиковал в самых популярных изданиях – «Литературной газете», «Комсомольской правде», журнале «Молодая гвардия».
 
Работа Кирсанова в годы войны и после неё
В годы Великой Отечественной войны Кирсанов вёл активную работу. Он был одним из создателей знаменитых «Окон ТАСС», а затем добровольцем ушёл на фронт, работал фронтовым корреспондентом. Ему доводилось находиться в местах тяжёлых боёв, поэт однажды даже попал в окружение.
 
Стихи Семёна Кирсанова пользовались большой популярностью, и при этом вызывали немало споров среди критиков. Уже в 1954 году было опубликовано двухтомное собрание его сочинений. В годы хрущёвской «оттепели» поэт имел возможность много ездить по зарубежью, что позже воплотилось в целый поэтический цикл.
 
В 1963 году у Кирсанова обнаружили рак горла. Тяжёлая болезнь мучила его все оставшиеся годы, Семён Кирсанов пережил операции и лучевую терапию. Несмотря на удручающее состояние здоровья, он продолжал путешествовать и продуктивно работать. Творчество Семёна Кирсанова отмечено серьёзными государственными наградами. И после смерти его стихи продолжают жить, особенно в музыкальных произведениях.
                         
© Poembook, 2013
Все права защищены.

poembook.ru

Семен Кирсанов. Любимые стихи (8): neznakomka_18 — LiveJournal

Семён Исаакович Кирсанов (родился под именем Самуил Ицекович Кортчик;  1906, Одесса, Российская империя — 1972, Москва, СССР) — русский советский поэт. По мнению академика Михаила Гаспарова, Кирсанов — создатель рифмованной прозы в русской литературе.

Ученик Владимира Маяковского, в молодости — один из последних футуристов. Начиная с 1930-х годов, неоднократно обвинялся критикой в формализме. Склонность к поэтическим экспериментам сделала его творчество многогранным. Жизненные трагедии и драмы (ранняя смерть первой жены, расставание со второй, собственная смертельная болезнь) отразились во многих его произведениях. Оказал значительное влияние на поэтов послевоенного поколения. На стихи Кирсанова написаны песни, в том числе широко известные («У Чёрного моря», «Жил-был я», «Эти летние дожди»), романсы, сюиты, оратория, опера, а также вокальная симфония Дмитрия Шостаковича.

Дождь

 Зашумел сад, и грибной дождь застучал в лист, вскоре стал мир, как Эдем, свеж и опять чист. И глядит луч из седых туч в зеркала луж - как растет ель, как жужжит шмель, как блестит уж. О, грибной дождь, протяни вниз хрусталя нить, все кусты ждут - дай ветвям жить, дай цветам пить. Приложи к ним, световой луч, миллион линз, загляни в грунт, в корешки трав, разгляди жизнь. Загляни, луч, и в мою глубь, объясни - как смыть с души пыль, напоить сушь, прояснить мрак? Но прошел дождь, и ушел в лес громыхать гром, и, в слезах весь, из окна вдаль смотрит мой дом. 
 

* * *

 Жизнь моя, ты прошла, ты прошла, ты была не пуста, не пошла. И сейчас еще ты, точно след, след ракетно светящихся лет. Но сейчас ты не путь, а пунктир по дуге скоростного пути. Самолет улетел, но светла в синеве меловая петля. Но она расплылась и плывет... Вот и все, что оставил полет.

1964

Кольцо

 Браслеты — остатки цепей. И в этом же роде, конечно, на ручке покорной твоей блестит золотое колечко. О, бедная! Грустно до слез. Ты губишь себя, ты не любишь. Кольцо уже с пальцем срослось, а как свою руку отрубишь? 

Лирика

 Человек стоял и плакал, комкая конверт. В сто ступенек эскалатор вез его наверх. К подымавшимся колоннам, к залу, где светло, люди разные наклонно плыли из метро. Видел я: земля уходит из-под его ног. Рядом плыл на белом своде мраморный венок. Он уже не в силах видеть движущийся зал. Со слезами, чтоб не выдать, борются глаза. Подойти? Спросить: "Что с вами?" Просто ни к чему. Неподвижными словами не помочь ему. Может, именно ему-то лирика нужна. Скорой помощью, в минуту, подоспеть должна. Пусть она беду чужую, тяжесть всех забот, муку самую большую на себя возьмет. И поправит, и поставит ногу на порог, и подняться в жизнь заставит лестничками строк. 

1947

Строки в скобках

 Жил-был — я. (Стоит ли об этом?) Шторм бил в мол. (Молод был и мил...) В порт плыл флот. (С выигрышным билетом жил-был я.) Помнится, что жил. Зной, дождь, гром. (Мокрые бульвары...) Ночь. Свет глаз. (Локон у плеча...) Шли всю ночь. (Листья обрывали...) «Мы», «ты», «я» нежно лепеча. Знал соль слез (Пустоту постели...) Ночь без сна (Сердце без тепла) — гас, как газ, город опустелый. (Взгляд без глаз, окна без стекла). Где ж тот снег? (Как скользили лыжи!) Где ж тот пляж? (С золотым песком!) Где тот лес? (С шепотом — «поближе».) Где тот дождь? («Вместе, босиком!») Встань. Сбрось сон. (Не смотри, не надо...) Сон не жизнь. (Снилось и забыл). Сон как мох в древних колоннадах. (Жил-был я...) Вспомнилось, что жил. 

* * *

 Эти летние дожди, эти радуги и тучи - мне от них как будто лучше, будто что-то впереди. Будто будут острова, необычные поездки, на цветах - росы подвески, вечно свежая трава. Будто будет жизнь, как та, где давно уже я не был, на душе, как в синем небе после ливня - чистота... Но опомнись - рассуди, как непрочны, как летучи эти радуги и тучи, эти летние дожди. 

* * *

 Я пил парное далеко тумана с белым небом, как пьют парное молоко в стакане с белым хлебом. И я опять себе простил желание простора, как многим людям непростым желание простого. Так пусть святая простота вас радует при встрече, как сказанное просто так простое: «Добрый вечер». 

<1945-1956>

Андрей Вознесенский

Похороны Кирсанова

Прощайте, Семен Исаакович.
Фьюить!
Уже ни стихом, ни сагою
оттуда не возвратить.

Почетные караулы
у входа в нездешний гул
ждут очереди понуро,
в глазах у них: "Караул!"

Пьерошка в одежде елочной,
в ненастиях уцелев,
серебрянейший, как перышко,
просиживал в ЦДЛ.

Один, как всегда, без дела,
на деле же — весь из мук,
почти что уже без тела
мучительнейший звук.

Нам виделось кватроченто,
и как он, искусник, смел...
А было — кровотеченье
из горла, когда он пел!

Маэстро великолепный,
а для толпы — фигляр...
Невыплаканная флейта
в красный легла футляр.

1973

 

neznakomka-18.livejournal.com

«Ад» - Стихотворение Семена Кирсанова

Иду в аду. Дороги - в берлоги, топи, ущелья мзды, отмщенья. Врыты в трясины по шеи в терцинах, губы резинно раздвинув, одни умирают от жажды, кровью опившись однажды. Ужасны порезы, раны, увечья, в трещинах жижица человечья. Кричат, окалечась, увечные тени: уймите, зажмите нам кровотеченье, мы тонем, вопим, в ущельях теснимся, к вам, на земле, мы приходим и снимся. Выше, спирально тела их, стеная, несутся, моля передышки, напрасно, нет, не спасутся. Огненный ветер любовников кружит и вертит, по двое слипшись, тщетно они просят о смерти. За ними! Бросаюсь к их болью пронзенному кругу, надеясь свою среди них дорогую заметить подругу. Мелькнула. Она ли? Одна ли? Ее ли полузакрытые веки? И с кем она, мучась, сплелась и, любя, слепилась навеки? Франческа? Она? Да Римини? Теперь я узнал: обманула! К другому, тоскуя, она поцелуем болящим прильнула. Я вспомнил: он был моим другом, надежным слугою, он шлейф с кружевами, как паж, носил за тобою. Я вижу: мы двое в постели, а тайно он между. Убить? Мы в аду. Оставьте у входа надежду! О, пытки моей беспощадная ежедневность! Слежу, осужденный на вечную ревность. Ревную, лететь обреченный вплотную, вдыхать их духи, внимать поцелую. Безжалостный к грешнику ветер за ними волчком меня вертит и тащит к их темному ложу, и трет меня об их кожу, прикосновенья — ожоги! Нет обратной дороги в кружащемся рое. Ревнуй! Эти двое наказаны тоже. Больно, боже! Мука, мука! Где ход назад? Вот ад.

Семен Кирсанов. Собр. соч. в 4-х томах. Москва: Худож. лит., 1974.

rupoem.ru

Семен Кирсанов - Зеркала: читать стих, текст стихотворения поэта классика на РуСтих

Зеркала —
на стене.
Зеркала —
на столе.
У тебя в портмоне,
в антикварном старье.

Не гляди!
Отвернись!
Это мир под ключом.
В блеск граненых границ
кто вошел — заключен.

Койка с кучей тряпья,
тронный зал короля —
всё в себя,
всё в себя
занесли зеркала.

Руку
ты подняла,
косу
ты заплела —
навсегда,
навсегда
скрыли их зеркала.

Смотрят два близнеца,
друг за другом следя.
По ночам —
без лица,
помутнев как слюда,

смутно чувствуют:
дверь,
кресла,
угол стола,—
пустота!
Но не верь:
не пусты зеркала!

Никакой ретушер
не подменит лица,
кто вошел —
тот вошел
жить в стекле без конца.

Жизни
точный двойник,
верно преданный ей,
крепко держит
тайник
наших подлинных дней.

Кто ушел —
тот ушел.
Время в раму втекло.
Прячет ключ хорошо
это злое стекло.

Даже взгляд,
и кивок,
и бровей два крыла —
ничего!
Никого
не вернут заркала!—
Сколько раз я тебя убеждал: не смотри в зеркала так часто! Ведь оно, это злое зеркало, отнимает часть твоих глаз и снимает с тебя тонкий слой драгоценных молекул розовой кожи. И опять все то же. Ты все тоньше. Пять ничтожных секунд протекло, и бескровно какая-то доля микрона перешла с тебя на стекло и легла в его радужной толще. А стекло — незаметно, но толще. День за днем оно отнимает что-то у личика, и зато увеличиваются его семицветные грани. Но, может, в стекле ты сохранней? И оно как хрустальный альбом с миллионом незримо напластанных снимков, где то в голубом, то в зеленом приближаешься или отдаляешься ты? Там хранятся все твои рты, улыбающиеся или удивляющиеся. Все твои пальцы и плечи — разные утром и вечером, когда свет от лампы кладет на тебя свои желтые лапы… И все же начала ты убывать. Зачем же себя убивать? Не сразу, не быстро, но верь: отражения — это убийства, похищения нас. Как в кино, каждый час ты все больше в зеркальном своем медальоне и все меньше во мне, отдаленней… Но —
в зеркалах не исчезают
ничьи глаза,
ничьи черты.
Они не могут знать,
не знают
неотраженной пустоты.

На амальгаме
от рожденья
хранят тончайшие слои
бесчисленные отраженья
как наблюдения свои.

Так
хлорвиниловая лента
и намагниченная нить
беседы наши,
споры,
сплетни,
подслушав,
может сохранить.

И с зеркалами
так бывает…
(Как бы свидетель не возник!)
Их где-то, может, разбивают,
чтоб правду выкрошить из них?

Метет история осколки
и крошки битого стекла,
чтоб в галереях
в позах стольких
ложь фигурировать могла.

Но живопись —
и та свидетель.
Сорвать со стен ее,
стащить!
Вдруг,
как у Гоголя в «Портрете»,
из рамы взглянет ростовщик?

…В серебряной овальной раме
висит старинное одно,—
на свадьбе
и в дальнейшей драме
присутствовало и оно.

За пестрой и случайной сменой
сцен и картин
не уследить.
Но за историей семейной
оно не может
не следить.

Каренина —
или другая,
Дориан Грей —
или иной,—
свидетель в раме,
наблюдая,
всегда стоял за их спиной.

Гостям казалось:
все на месте,
стол с серебром на шесть персон.
Десятилетья
в том семействе
шли, как счастливый, легкий сон.

Но дело в том,
что эта чинность
в глаза бесстыдно нам лгала.
Жизнь
притворяться
наловчилась,
а правду
знали зеркала.

К гостям —
в обычной милой роли,
к нему —
с улыбкой,
как жена,
но к зеркалу —
гримаса боли
не раз была обращена.

К итогу замкнутого быта
в час панихиды мы придем.
Но умерла
или убита —
кто выяснит,—
каким путем?

И как он выглядит,
преступник
(с платком на время похорон),
кто знает,
чем он вас пристукнет:
обидой,
лаской,
топором?

Но трещина,
изломом призмы
рассекшая овал стекла,
как подпись
очевидца жизни
минувшее пересекла.

И тускло отражались веки
в двуглавых зеркальцах монет.
Все это
спрятано навеки…
Навеки, думаете?
Нет!—
Все это в прошлом, прочно забытом. Время его истекло. И зеркало гаснет в чулане забитом. Но вот что: тебя у меня отнимает стекло. Нас подло крадут отражения. Разве в этой витрине не ты? Разве вон в том витраже не я? Разве окно не украло твои черты, не вложило в прозрачную книгу? Довольно мелькнуть секунде, ничтожному мигу — и вновь слистали тебя. Окна моют в апрельскую оттепель, — переплеты прозрачных книг. Что в них хранится? И дома — это ведь библиотеки, где двойник на каждой странице: то идет, то поник. Это страшно, поверь! Каждая дверь смеет иметь свою тень. Тысячи стен обладают тобою. Оркестр на концерте тебя отражает каждою медной и никелевой трубою. Столовый нож, как сабля наголо, нагло сечет твой рот! Все тебя здесь берет — и когда-нибудь отберет навеки. И такую, как ты, уже не найдешь ни на одной из планет. Как это было мною сказано?— «И тускло отражались веки в двуглавых зеркальцах монет. Все это спрятано навеки… Навеки, думаете? Нет!» Все в нашей власти, в нашей власти. И в антикварный магазин войдет магнитофонный мастер, себя при входе отразив. Он изучал строенье трещин, он догадался, как постичь мир отражений, засекреченный в слоях невидимых частиц. Там — среди редкостей витрины, фарфора, хрусталя, колец — заметит он овал старинный, вглядится, вспомнит наконец пятно, затерянное в детстве, завещанное кисеей, где, как пропавшая без вести, она исчезла… Где ж ее глаза, открывшиеся утром (но их закрыть не преминут), и где последняя минута, где предыдущих пять минут? Ему тогда сказали: — Выйди!— И повторили: — Выйди прочь!— Кто ж, кроме зеркала, увидел то, что случилось в эту ночь? — С изъяном зеркальце, учтите. — А, с трещиной… Предупрежден. — Вы редкости, я вижу, чтите… Домой, под проливным дождем домой, где начат трудный опыт, где блики в комнате парят, где ждет, как многоглазый робот, с рентгеном схожий аппарат; где, зайчиком отбросив солнце, всю душу опыту отдаст живущий в вечном эдисонстве и одиночестве — фантаст.— Но путь испытателя крут, особенно если беретесь за еще не изведанный труд. Сначала — гипотеза, нить… Но не бойтесь гипотез! Лучше жить в постоянных ушибах, спотыкаясь, ища… Но однажды сквозь мусор ошибок выглянет ключ. Возможно, что луч, ложась на стекло под углом, придает составным особый уклон, и частицы встают, как иглы ежа: каждая — снимок, колючий начес световых невидимок. Верно ли? Спорно ли? Просто, как в формуле:

n2 = 1 + (4 pi N e2)/K ?

(Эн квадрат равняется единице плюс дробь, где числитель четыре пи эн е квадрат, а знаменатель некое К?)
Но цель еще далека, а стекло безответно и гладко. Но уже шевелится догадка! Что, если выпрямить иглы частиц, возвратить, воскресить отражение? Я на верном пути! Так идти — от решения к решению, ни за что не назад! Нити лазеров скрещиваются и скользят. Вот уже что-то мерещится! —
Покроет
серебристый иней
поверхность света и теней,
пучки
могущественных линий
заставит он скользить по ней.

Еще туманно,
непонятно,
но калька первая снята,
сейчас начнут
смещаться пятна,
возникнут тени и цвета,

И — неудачами
не сломлен,
в таинственнейшей темноте
он осторожно,
слой за слоем,
начнет снимать виденья те,

которым не было возврата,
и, зеркало
зачаровав,
заставит возвращаться к завтра
давно прошедшее вчера!

Границы тайны расступаются,
как в сказке «Отворись, Сезам!».
Смотрите, видите?
Вот — пальцы,
к глазам прижатые,
к слезам.

Вот — женское лицо померкло
измученностью бледных щек,
а зеркало —
мгновенно, мельком
взгляд ненавидящий обжег.

Спиною к зеркалу
вас любят,
вас чтут,
а к зеркалу лицом
ждут вашей гибели,
и губят,
и душат золотым кольцом.

Он видит мальчика в овале,
себя он вспомнил самого,
как с ним возились,
целовали
спиною к зеркалу — его.

Лицом к нему —
во всем помеха,
но как избавиться,
как сбыть?
И вновь видение померкло.
Рука с постели просит пить…

Но мы не будем увлекаться
сюжетом детективных книг,
а что дадут
вместо лекарства —
овал покажет через миг…

И вдруг на воскрешенной ртути
мольба уже ослабших рук
и стон:
— Убейте, четвертуйте,
дитя оставьте жить!—
И вдруг,

как будто нет другого средства —
не отражать!—
сорвется вниз,
ударится звенящем сердцем
об угол зеркало…
И жизнь

в бесчисленных зловещих сценах
себя
недаром заперла!
Тут был не дом,
тут был застенок,—
и это знали зеркала.

Все вышло!
С неизбежной смертью
угроз, усмешек, слез, зевот —
ушло
все прежнее столетье!
А отраженье —
вот —
живет…

На улице темно,
ненастно,
нет солнца в тусклой вышине.
Отвозят
бедного фантаста
в дом на Матросской Тишине.—
А тебя давно почему-то нет. Но разве жалоба зеркало тронет? В какой же витрине тонет твой медленный шаг, твои серьги в ушах, твой платочек, наброшенный на голову? И экрану киношному, наглому дано право и власть тебя отобрать из других и вобрать. А меня обобрать, обокрасть. И у блеска гранитных камней есть такое же право. Право, нет, ты уже не вернешься ко мне, как прежде, любя. Безнадежная бездна, какой ты подверглась! Фары машин, как желтые половцы, взяли тебя в полон. Полированная поверхность колонн обвела тебя вокруг себя. Не судьба мне с тобою встретиться. Но осталось еще на столе карманное зеркальце, где твое сверкало лицо, где клубилась волос твоих путаница. Зеркальный кружок из-под пудреницы меньше кофейного блюдца. В нем еще твои губы смеются, мутный еще от дыханья, пахнет твоими духами, руками твоими согрет!
Но секрет отражений ведь найден. Тот фантаст оказался прав: сколько вынуто было зеркал из оправ и разгадано! Значит, можно по слоику на день тебя себе возвращать, хоть по глазу, по рту, по витку со лба, какой перед зеркальцем свесился. Слоик снял — и ты смотришь так весело! Снял еще — слезы льются со щек. Что случилось тогда, когда слезы? Серьезное что-то? Ты угрюма — с чего? Вдруг взглянула задумчиво. Снял еще — ты меня будто любишь. А сейчас выжимаешь из тубы белую пасту на щетку. Вот рисуешь себе сердцевидные губы и лицо освежаешь пушком. Можно жить и с зеркальным кружком, если полностью нету. Так, возьмешь безделицу эту — и она с тобой может быть… —
А может быть,
пещеры,
скалы,
дворцы Венеций и Гренад,
жизнь,
что историки искали,
в себе,
как стенопись,
хранят?

Быть может,
сохранили стены
для нас,
для будущих времен,
на острове Святой Елены
как умирал Наполеон?

И в крепости Петра и Павла,
где смертник ночь провел без сна,
ничто для правды
не пропало,
и расшифровки ждет стена?

А «Искры» ленинской
страница
засняла между строк своих
над ней
склонившиеся лица
в их выражениях живых?

Как знать?
Окно дворца Растрелли
еще свидетелем стоит
январским утром
при расстреле?

А может быть,
как сцены битв
вокруг Траяновой колонны —
картины стачек и труда
и Красной гвардии колонны
несет
фабричная труба?

И может быть,
в одной из комнат
не в силах потолок забыть,
что Маяковский в пальцах комкал,
что повторял?..
И может быть,

валун в пустыне каменистой,
куда под стражей шли долбить,—
партсбор барачных коммунистов
запечатлел?..
И может быть,

на стеклах дачи подмосковной
свой френч застегивает тень
того,
чей взгляд беспрекословный
тревожит память
по сей день?

Но, может,
и подземный митинг
прочнее росписей стенных
еще живет под гром зениток
на арках мраморно-стальных?

Все может быть!..
Пора открытий
не кончилась.
Хотите скрыть
от отражений суть событий,—
зеркал побойтесь,
не смотрите:
они способны все открыть.—
Стой, застынь, не сходи со стекла, умоляю! Как ты стала мала и тускла! Часть лица начинает коверкаться. Кончились отражения зеркальца — оно прочтено до конца. Пустая вещица! Появилась на ней продавщица ларька, наклоняясь над вещами… И в перчатке — твоя, на прощанье, рука… —
Зеркала —
на стене.
Зеркала —
на столе.
Мир погасших теней
в равнодушном стекле,

В равнодушном?..
О, нет!
Словно в папках
«Дела»,
беспристрастный ответ
могут дать зеркала.

Где бы я
ни мелькал,
где бы ты
ни ждала —
нет стены без зеркал!
Ищут нас зеркала!

В чьей-то памяти ждут,
в дневнике,
в тайнике.
«Мертвых душ» не сожгут
в темный час,
в камельке.

Сохранил Аушвиц
стоны с нар —
вместо снов,
стены —
вместо страниц,
след ногтей —
вместо слов.

Но мундирную грудь
с хищным знаком орла
сквозь пиджак
где-нибудь
разглядят зеркала.

В грудь удар,
в сердце нож,
выстрел из-за угла,—
от улик не уйдешь,
помнят всё
зеркала.

Со стены —
упадет,
от осколков —
и то
никуда не уйдет
кто бы ни был —
никто!

rustih.ru


Смотрите также



© 2011-
www.mirstiha.ru
Карта сайта, XML.