Губерман о жизни стихи


Игорь Губерман - Улучшить человека невозможно: читать стих, текст стихотворения поэта классика на РуСтих

…и мы великолепны безнадёжно

Разбираться прилежно и слепо
в механизмах любви и вражды —
так же сложно и столь же нелепо,
как ходить по нужде без нужды.

В житейской озверелой суете
поскольку преуспеть не всем дано,
успеха добиваются лишь те,
кто, будучи младенцем, ел гавно.

По замыслу Бога порядок таков,
что теплится всякая живность,
и, если уменьшить число дураков,
у них возрастает активность.

Нет сильнее терзающей горести,
жарче муки и боли острей,
чем огонь угрызения совести;
и ничто не проходит быстрей.

Несобранный, рассеянный и праздный,
газеты я с утра смотрю за чаем;
политика — предмет настолько грязный,
что мы ее прохвостам поручаем.

По дебрям прессы свежей
скитаться я устал;
век разума забрезжил,
но так и не настал.

А вы — твердя, что нам уроками
не служит прошлое, — не правы:
что раньше числилось пороками,
теперь — обыденные нравы.

Есть люди — едва к ним зайдя на крыльцо,
я тут же прощаюсь легко;
в гостях — рубашонка, штаны и лицо,
а сам я -уже далеко.

Он душою и темен и нищ,
а игра его — светом лучится:
божий дар неожидан, как прыщ,
и на жопе он может случиться.

Сулучай неожиданен, как выстрел,
личность в этот миг видна до дна:
то, что из гранита выбьет искру,
выплеснет лишь брызги из гавна.

Что царь или вождь — это главный злодей,
придумали низкие лбы;
цари погубили не больше людей,
чем разного рода рабы.

Простая истина нагая
опасна тогам и котурнам:
осел, культуру постигая,
ослом становится культурным.

У всех по замыслу Творца —
своя ума и духа зона,
житейский опыт мудреца —
иной, чем опыт мудозвона.

Счастлив муж без боли и печали,
друг удачи всюду и всегда,
чье чело вовек не омрачали
тени долга, чести и стыда.

Любой народ разнообразен
во всем хорошем и дурном,
то жемчуг выплеснет из грязи,
то душу вымажет гавном.

Вражда развивает мой опыт,
а лесть меня сил бы лишила,
хотя с точки зрения жопы
приятнее мыло, чем шило.

Жестоки с нами дети, но заметим,
что далее на свет родятся внуки,
а внуки — это кара нашим детям
за нами перенесенные муки.

Ученье свет, а неучение —
потемки, косность и рутина;
из этой мысли исключение —
образование кретина.

Наша разность — не в мечтаниях бесплотных,
не в культуре и не в туфлях на ногах;
человека отличает от животных
постоянная забота о деньгах.

От выпивки в нас тает дух сиротства,
на время растворяясь в наслаждении,
вино в мужчине будит благородство
и память о мужском происхождении.

Всегда в разговорах и спорах
по самым случайным вопросам
есть люди, мышленье которых
запор сочетает с поносом.

Умеренность, лекарства и диета,
замашка опасаться и дрожать —
способны человека сжить со света
и заживо в покойниках держать.

Так Земля безнадежно кругла
получилась под божьей рукой,
что на свете не сыщешь угла, —
чтоб найти там душевный покой.

Толпа людей — живое существо;
и разум есть, и дух, и ток по нервам,
и даже очень видно вещество,
которое всегда всплывает первым.

Ты был и есть в моей судьбе,
хоть был общенья срок недолог;
я написал бы о тебе,
но жалко — я не гельминтолог.

Хотя, стремясь достигнуть и познать,
мы глупости творили временами,
всегда в нас было мужество признать
ошибки, совершенные не нами.

Всегда вокруг родившейся идеи,
сулящей или прибыль или власть,
немедленно клубятся прохиндеи,
стараясь потеснее к ней припасть.

Судить людей я не мастак,
поняв давным-давно:
Бог создал человека так,
что в людях есть гавно.

Враги мои, бедняги, нету дня,
чтоб я вас не задел, мелькая мимо;
не мучайтесь, увидевши меня:
я жив еще, но это поправимо.

Должна воздать почет и славу нам
толпа торгующих невежд:
между пеленками и саваном
мы снашиваем тьму одежд.

rustih.ru

Игорь Губерман - Живу я более чем умеренно: читать стих, текст стихотворения поэта классика на РуСтих

…страстей не более, чем у мерина

Меж чахлых, скудных и босых,
сухих и сирых
есть судьбы сочные, как сыр, —
в слезах и дырах.

Пролетарий умственного дела,
тупо я сижу с карандашом,
а полузадохшееся тело
мысленно гуляет нагишом.

Маленький, но свой житейский
опыт мне милей ума с недавних пор,
потому что поротая жопа —
самый замечательный прибор.

В нас что ни год — увы, старик, увы,
темнее и тесней ума палата,
и волосы уходят с головы,
как крысы с обреченного фрегата.

Я жизнь свою организую,
как врач болезнь стерилизует,
с порога на хуй адресую
всех, кто меня организует.

Увижу бабу, дрогнет сердце,
но хладнокровен, словно сплю;
я стал буквальным страстотерпцем,
поскольку страстный, но терплю.

Душа отпылала, погасла,
состарилась, влезла в халат,
но ей, как и прежде, неясно,
что делать и кто виноват.

Жизнь, как вода, в песок течет,
последний близок путь почета,
осталось лет наперечет
и баб нетронутых — без счета.

Служа, я жил бы много хуже,
чем сочинит любой фантаст,
я совместим душой со службой,
как с лесбиянкой — педераст.

Окудею день за днем. Слабеет пламень;
тускнеет и сужается окно;
с души сползает в печень грузный камень,
и в уксус превращается вино.

Теперь я стар — к чему стенания?!
Хожу к несведущим врачам
и обо мне воспоминания
жене диктую по ночам.

Чего ж теперь? Курить я бросил,
здоровье пить не позволяет,
и вдоль души глухая осень,
как блядь на пенсии, гуляет.

В шумных рощах российской словесности,
где поток посетителей густ,
хорошо затеряться в безвестности,
чтоб туристы не срали под куст.

Что может ярко утешительным
нам послужить под старость лет?
Наверно, гордость, что в слабительном
совсем нужды пока что нет.

Я кошусь на жизнь веселым глазом,
радуюсь всему и от всего;
годы увеличили мой разум,
но весьма ослабили его.

Как я пишу легко и мудро!
Как сочен звук у строк тугих!
Какая жалость, что наутро
я перечитываю их!

Вчера я бежал запломбировать зуб,
и смех меня брал на бегу:
всю жизнь я таскаю мой будущий труп
и рьяно его берегу.

Не жаворонок я и не сова,
и жалок в этом смысле жребий мой,
с утра забита чушью голова,
а к вечеру набита ерундой.

Я не люблю зеркал — я сыт
по горло зрелищем их порчи:
какой-то мятый сукин сын
из них мне рожи гнусно корчит.

Святой непогрешимостью светясь
от пяток до лысеющей макушки,
от возраста в невинность возвратясь,
становятся ханжами потаскушки.

Мюих друзей ласкают Музы,
менять лежанку их не тянет,
они солидны, как арбузы:
растет живот и кончик вянет.

Стало тише мое жилье,
стало меньше напитка в чаше,
это годы берут свое,
а у нас отнимают наше.

Увы, я слаб весьма по этой части,
в душе есть уязвимый уголок:
я так люблю хвалу, что был бы счастлив
при случае прочесть мой некролог.

Умру за рубежом или в отчизне,
с диагнозом не справятся врачи;
я умер от злокачественной жизни,
какую с наслаждением влачил.

В последний путь немногое несут:
тюрьму души, вознесшейся высоко,
желаний и надежд пустой сосуд,
посуду из-под жизненного сока.

rustih.ru

Игорь Губерман - Чем я грустней и чем старей: читать стих, текст стихотворения поэта классика на РуСтих

…тем и видней, что я еврей

Всегда с евреем очень сложно,
поскольку очень очевидно,
что полюбить нас — невозможно,
а уважать — весьма обидно.

Стараюсь евреем себя я вести
на самом высоком пределе:
святое безделье субботы блюсти
стремлюсь я все дни на неделе.

Наш ум погружен в темь и смуту
и всуе мысли не рожает;
еврей умнеет в ту минуту,
когда кому-то возражает.

Не надо мне искать
ни в сагах, ни в былинах
истоки и следы моих корней;
мой предок был еврей
и в Риме и в Афинах,
и был бы даже в Токио еврей.

Все зыбко в умах колыхалось
повсюду, где жил мой народ;
евреи придумали хаос,
анархию, спор и разброд.

Когда бы мой еврейский Бог
был чуть ко мне добрей,
он так легко устроить мог,
чтоб не был я еврей!

Совсем не к лицу мне корона,
Бог царского нрава не дал,
и зад не годится для трона,
но мантию я бы продал.

Умения жить излагал нам науку
знакомый настырный еврей,
и я благодарно пожал ему руку
дверями квартиры своей.

Чтоб речь родную не забыть,
на ней почти не говоря,
интересуюсь я купить
себе большого словаря.

Высветив немыслимые дали
(кажется, хватили даже лишку),
две великих книги мы создали:
Библию и чековую книжку.

С еврейским тайным умыслом слияние
заметно в каждом факте и событии,
и слабое еврейское влияние
пока только на Марсе и Юпитере.

Среди болотных пузырей,
надутых газами гниения,
всегда находится еврей —
венец болотного творения.

Еврея тянет выше, выше,
и кто не полный идиот,
но из него портной не вышел,
то он в ученые идет.

Надеждой душу часто грея,
стремлюсь я форму ей найти;
когда нет денег у еврея,
то греет мысль: они в пути.

Еврей, зажгя субботнюю свечу,
в мечтательную клонится дремоту,
и все еврею в мире по плечу,
поскольку ничего нельзя в субботу.

Напрасно осуждается жестокий
финансовый еврейский хваткий норов:
евреи друг из друга давят соки
похлеще, чем из прочих помидоров.

В соплеменной тесноте
все суются в суету,
чтобы всунуть в суете
всяческую хуету.

Смотрю на волны эмиграции
я озадаченно слегка:
сальери к нам сюда стремятся
активней моцартов пока.

Когда-то всюду злаки зрели,
славяне строили свой Рим,
и древнерусские евреи
писали летописи им.

Когда Россия дело зла
забрала в собственные руки,
то мысль евреев уползла
в диван культуры и науки.

Плюет на ухмылки, наветы и сплетни
и пляшет душа под баян,
и нет ничего для еврея заветней
идеи единства славян.

Не терся я у власти на виду
и фунты не менял я на пиастры,
а прятался в бумажном я саду,
где вырастил цветы экклезиастры.

Еврей — не худшее создание
меж божьих творческих работ:
он и загадка мироздания,
и миф его, и анекдот.

rustih.ru

Игорь Губерман - Сибирский дневник: читать стих, текст стихотворения поэта классика на РуСтих

Судьбы моей причудливое устье
внезапно пролегло через тюрьму
в глухое, как Герасим, захолустье,
где я благополучен, как Муму.

Все это кончилось, ушло,
исчезло, кануло и сплыло,
а было так нехорошо,
что хорошо, что это было.

Приемлю тяготы скитаний,
ничуть не плачась и не ноя,
но рад, что в чашу испытаний
теперь могу подлить спиртное.

С тех пор, как я к земле приник,
я не чешу перстом в затылке,
я из дерьма сложил парник,
чтоб огурец иметь к бутылке.

Живу, напевая чуть слышно,
беспечен, как зяблик на ветке,
расшиты богато и пышно
мои рукава от жилетки.

Я — ссыльный, пария, плебей,
изгой, затравлен и опаслив,
и не пойму я, хоть убей,
какого хера я так счастлив.

Я странствовал, гостил в тюрьме, любил,
пил воздух, как вино, и пил вино, как воздух,
познал азарт и риск, богат недолго был
и вновь бездонно пуст. Как небо в звездах.

Не соблазняясь жирным кусом,
любым распахнут заблуждениям,
в несчастья дни я жил со вкусом,
а в дни покоя — с наслаждением.

Что ни день — обнажившись по пояс,
я тружусь в огороде жестоко,
а жена, за мой дух беспокоясь,
мне читает из раннего Блока.

Я снизил бытие свое до быта,
я весь теперь в земной моей судьбе,
и прошлое настолько мной забыто,
что крылья раздражают при ходьбе.

Мне очень крепко повезло:
в любой тюрьме, куда ни деньте,
мое пустое ремесло
нужды не знает в инструменте.

Прядка мы жаждем! Как формы для теста.
И скоро мясной мускулистый мессия
для миссии этой заступит на место,
и снова, как встарь, присмиреет Россия.

Меня растащат на цитаты
без никакой малейшей ссылки,
поскольку автор, жид пархатый,
давно забыт в сибирской ссылке.

Когда уходил я, приятель по нарам,
угрюмый охотник, таежный медведь,
«Послушай, — сказал он, — сидел ты
не даром, не так одиноко мне было сидеть».

Кочевник я. Про все, что вижу,
незамедлительно пою,
и даже говный прах не ниже
высоких прав на песнь мою.

Есть время жечь огонь и сталь ковать,
есть время пить вино и мять кровать;
есть время (не ума толчок, а сердца)
поры перекурить и осмотреться.

Мир так непостоянен, сложен так
и столько лицедействует обычно,
что может лишь подлец или дурак
о чем-нибудь судить категорично.

О девке, встреченной однажды,
подумал я со счастьем жажды.
Спадут ветра и холода —
опять подумаю тогда.

Что мне в раю гулянье с арфой
и в сонме праведников членство,
когда сегодня с юной Марфой
вкушу я райское блаженство?

Ко мне порой заходит собеседник,
неся своих забот нехитрый ворох,
бутылка — переводчик и посредник
в таких разноязыких разговорах.

Брожу вдоль древнего тумана,
откуда ветвь людская вышла:
в нас есть и Бог. и обезьяна;
в коктейле этом — тайны вишня.

От бессилия и бесправия,
от изжоги душевной путаницы
со штанов моего благонравия
постепенно слетают пуговицы.

Как лютой крепости пример,
моей душою озабочен,
мне друг прислал моржовый хер,
чтоб я был тверд и столь же прочен.

Нынче это глупость или ложь —
верить в просвещение, по-моему,
ибо что в помои ни вольешь —
теми же становится помоями.

Отъявленный, заядлый и отпетый,
без компаса, руля и якорей
прожил я жизнь, а памятником ей
останется дымок от сигареты.

Один я. Задернуты шторы.
А рядом, в немой укоризне,
бесплотный тот образ, который
хотел я сыграть в этой жизни.

Даже в тесных объятьях земли
буду я улыбаться, что где-то
бесконвойные шутки мои
каплют искорки вольного света.

Вечно и везде — за справедливость
длится непрерывное сражение;
в том, что ничего не изменилось,
главное, быть может, достижение.

Здесь — реликвии. Это святыни.
Посмотрите, почтенные гости.
Гости смотрят глазами пустыми,
видят тряпки, обломки и кости.

Спасибо организму, корпус верный
устойчив оказался на плаву,
но все-таки я стал настолько нервный,
что вряд ли свою смерть переживу.

Порой оглянешься в испуге,
бег суеты притормозя:
где ваши талии, подруги,
где наша пламенность, друзья?

Сегодня дышат легче всех
лишь волк да таракан,
а нам остались книги, смех,
терпенье и стакан.

Хоть я живу невозмутимо,
но от проглоченных обид
неясно где, но ощутимо
живот души моей болит.

Грусть подави и судьбу не гневи
глупой тоской пустяковой;
раны и шрамы от прежней любви —
лучшая почва для новой.

Целый день читаю я сегодня,
куча дел забыта и заброшена,
в нашей уцененной преисподней
райское блаженство очень дешево.

Когда, отказаться не вправе,
мы тонем в друзьях и приятелях,
я горестно думаю: Авель
задушен был в братских объятиях.

За годом год я освещу свой быт
со всех сторон,
и только жаль, что пропущу
толкучку похорон.

Все говорят, что в это лето
продукты в лавках вновь появятся,
но так никто не верит в это,
что даже в лете сомневаются.

Бог молчит совсем не из коварства,
просто у него своя забота:
имя его треплется так часто,
что его замучила икота.

Летит по жизни оголтело,
бредет по грязи не спеша
мое сентябрьское тело,
моя апрельская душа.

Чем пошлей, глупей и примитивней
фильмы о красивости страданий,
тем я плачу гуще и активней
и безмерно счастлив от рыданий.

В чистилище — дымно, и вобла, и пена;
чистилище — вроде пивной;
душа, закурив, исцеляет степенно
похмелье от жизни земной.

Сытным хлебом и зрелищем дивным
недовольна широкая масса.
Ибо живы не хлебом единым,
а хотим еще водки и мяса.

Раскрылась доселе закрытая дверь,
напиток познания сладок,
небесная высь — не девица теперь,
и больше в ней стало загадок.

Друзья мои живость утратили,
угрюмыми ходят и лысыми,
хоть климат наш так замечателен,
что мыши становятся крысами.

На свете есть таинственная власть,
ее дела кромешны и сугубы,
и в мистику никак нельзя не впасть,
когда болят искусственные зубы.

Духом прям и ликом симпатичен,
очень я властям своим не нравлюсь,
ибо от горбатого отличен
тем, что и в могиле не исправлюсь.

Нет, будни мои вовсе не унылы,
и жизнь моя, терпимая вполне,
причудлива, как сон слепой кобылы
о солнце, о траве, о табуне.

К приятелю, как ангел-утешитель,
иду залить огонь его тоски,
а в сумке у меня — огнетушитель
и курицы вчерашние куски.

Бездарный в акте обладания
так мучим жаждой наслаждений,
что утолят его страдания
лишь факты новых овладений.

Зря ты, Циля, нос повесила:
если в Хайфу нет такси,
нам опять живется весело
и вольготно на Руси.

Ты со стихов иметь барыш,
душа корыстная, хотела?
И он явился: ты паришь,
а снег в Сибири топчет тело.

Слаб и грешен, я такой,
утешаюсь каламбуром,
нету мысли под рукой —
не гнушаюсь калом бурым.

Моим стихам придет черед,
когда зима узду ослабит,
их переписчик переврет
и декламатор испохабит.

Я тогу — на комбинезон сменил,
как некогда Овидий
(он также Публий и Назон),
что сослан был и жил в обиде,
весь день плюя за горизонт,
и умер, съев несвежих мидий.

Приятно думать мне в Сибири,
что жребий мой совсем не нов,
что я на вечном русском пире
меж лучших — съеденных — сынов.

Я пил нектар со всех растений,
что на пути своем встречал;
гербарий их засохших теней
теперь листаю по ночам.

Был ребенок — пеленки мочил я, как мог;
повзрослев, подмочил репутацию;
а года протекли, и мой порох намок —
плачу, глядя на юную грацию.

Как ты поешь! Как ты колышешь стан!
Как облик мне твой нравится фартовый!
И держишь микрофон ты, как банан,
уже к употреблению готовый.

Словить иностранца мечтает невеста,
надеясь побыть в заграничном кино
посредством заветного тайного места,
которое будет в Европу окно.

Где ты нынче? Жива? Умерла?
Ты была весела и добра.
И ничуть не ленилась для ближнего
из бельишка выпархивать нижнего.

Жена меня ласкает иногда
словами утешенья и привета:
что столько написал ты — не беда,
беда, что напечатать хочешь это.

На самом краю нашей жизни
я думаю, влазя на печь,
что столько я должен отчизне,
что ей меня надо беречь.

Весна сняла обузу снежных блузок
с сирени, обнажившейся по пояс,
но я уже на юных трясогузок
смотрю, почти ничуть не беспокоясь.

Я — удачник. Что-то в этом роде.
Ибо в час усталости и смуты
радость, что живу, ко мне приходит
и со мною курит полминуты.

В Сибирь я врос настолько крепко,
что сам Господь не сбавит срок;
дед посадил однажды репку,
а после вытащить не смог.

В том, что я сутул и мешковат,
что грустна фигуры география,
возраст лишь отчасти виноват,
больше виновата биография.

Учусъ терпеть, учусь терять
и при любой житейской стуже
учусь, присвистнув, повторять:
плевать, не сделалось бы хуже.

Есть власти гнев и гнев Господень.
Из них которым я повержен?
Я от обоих не свободен,
но Богу — грех, что так несдержан.

Слова в Сибири, сняв пальто,
являют суть буквальных истин:
так, например, беспечен тот,
кто печь на зиму не почистил.

Я проснулся несчастным до боли в груди —
я с врагами во сне пировал;
в благодарность клопу, что меня разбудил,
я свободу ему даровал.

Как жаждет славы дух мой нищий!
Чтоб через век в календаре
словно живому (только чище)
сидеть, как муха в янтаре.

Моим конвойным нет загадок
ни в небесах, ни в них самих,
царит уверенный порядок
под шапкой в ягодицах их.

Муки творчества? Я не творю,
не мечусь, от экстаза дрожа;
черный кофе на кухне варю,
сигарету зубами держа.

Служить высокой цели? Но мой дом ни разу
этой глупостью не пах.
Мне форма жмет подмышки. И притом
тревожит на ходу мой вольный пах.

О чем судьба мне ворожит?
Я ясно слышу ворожею:
ты гонишь волны, старый жид,
а все сидят в гавне по шею.

Когда б из рая отвечали,
спросить мне хочется усопших —
не страшно им ходить ночами
сквозь рощи девственниц усохших?

С природой здесь наедине,
сполна достиг я опрощения;
вчера во сне явились мне
Руссо с Толстым, прося прощения.

В неусыпном душевном горении,
вдохновения полон могучего,
сочинил я вчера в озарении
все, что помнил из Фета и Тютчева.

И в городе не меньше, чем в деревне,
едва лишь на апрель сменился март,
крестьянский, восхитительный и древний
цветет осеменительный азарт.

А ночью небо раскололось,
и свод небес раскрылся весь,
и я услышал дальний голос:
не бойся смерти, пьют и здесь.

Уже в костях разлад и крен,
а в мысли чушь упрямо лезет,
как в огороде дряхлый хрен
о юной редьке сонно грезит.

Мой воздух чист, и даль моя светла,
и с веком гармоничен я и дружен,
сегодня хороши мои дела,
а завтра они будут еще хуже.

Конечно, жизнь — игра. И даже спорт.
Но как бы мы себя ни берегли,
не следует ложиться на аборт,
когда тебя еще и не ебли.

Не зная зависти и ревности,
мне очень просто и легко
доить из бурной повседневности
уюта птичье молоко.

Новые во мне рождает чувства
древняя крестьянская стезя:
хоть роскошней роза, чем капуста,
розу квасить на зиму нельзя.

Муза истории, глядя вперед,
каждого разно морочит;
истая женщина каждому врет
именно то, что он хочет.

Царствует кошмарный винегрет
в мыслях о начале всех начал:
друг мой говорил, что Бога нет,
а про черта робко умолчал.

Живу я безмятежно и рассеянно;
соседи обсуждают с интересом,
что рубль, их любимое растение,
нисколько я не чту деликатесом.

Пожить бы сутки древним циником:
на рынке вставить в диспут строчку,
заесть вино сушеным фиником
и пригласить гречанку в бочку.
Под утро ножкою точеной
она поерзает в соломе,
шепча, что я большой ученый,
но ей нужней достаток в доме.
Я запахну свою хламиду,
слегка в ручье ополоснусь,
глотком воды запью обиду
и в мой сибирский плен вернусь.

Жаркой пищи поглощение вкупе
с огненной водой —
мой любимый вид общения
с окружающей средой.

Ость люди — как бутылки: в разговоре
светло играет бликами стекло,
но пробку ненароком откупорил —
и сразу же зловонье потекло.

Мой дух ничуть не смят и не раздавлен;
изведав и неволю и нужду,
среди друзей по рабству я прославлен
здоровым отвращением к труду.

Всем дамам улучшает цвет лица
без музыки и платья чудный танец,
но только от объятий подлеца
гораздо ярче свежесть и румянец.

Не дослужась до сытой пенсии,
я стану пить и внуков нянчить,
а также жалобными песнями
у Бога милостыню клянчить.

Я не спорю — он духом не нищий.
Очень развит, начитан, умен.
Но, вкушая духовную пищу,
омерзительно чавкает он.

Я машину свою беспощадно гонял,
не боясь ни погоды, ни тьмы;
видно, ангел-хранитель меня охранял,
чтобы целым сберечь для тюрьмы.

Со старым другом спор полночный.
Пуста бутыль, и спит округа.
И мы опять не помним точно,
в чем убедить хотим друг друга.

Между мелкого, мерзкого, мглистого
я живу и судьбу не кляну,
а большого кто хочет и чистого,
пусть он яйца помоет слону.

Когда фортуна даст затрещину,
не надо нос уныло вешать,
не злись на истинную женщину,
она вернется, чтоб утешить.

В пылу любви ума затмение
овладевает нами всеми —
не это ль ясное знамение,
что Бог устраивает семьи?

В безумных лет летящей череде
дух тяжко без общенья голодает;
поэту надо жить в своей среде:
он ей питается, она его съедает.

Нас будто громом поражает,
когда девица (в косах бантики),
играя в куклы (или в фантики),
полна смиренья (и романтики),
внезапно пухнет и рожает.
Чем это нас так раздражает?

Вновь себя рассматривал подробно:
выщипали годы мои перья;
сестрам милосердия подобно,
брат благоразумия теперь я.

Всегда, мой друг, наказывали нас,
карая лютой стужей ледяной;
когда-то, правда, ссылкой был Кавказ,
но там тогда стреляли, милый мой.

Крушу я ломом грунт упорный,
и он покорствует удару,
а под ногтями траур черный —
по моему иному дару.

Любовь и пьянство — нет примера
тесней их близости на свете;
ругает Бахуса Венера,
но от него у ней и дети.

Ость кого мне при встрече обнять;
сядем пить и, пока не остыли,
столько глупостей скажем опять,
сколько капель надежды в бутыли.

И не спит она ночами,
и отчаян взгляд печальный,
утолит ее печали
кто-нибудь совсем случайный.

Что сложилось не так,
не изменишь никак
и назад не воротишь уже.
только жалко, что так
был ты зелен, дурак,
а фортуна была в неглиже.

Тигра гладить против шерсти
так же глупо, как по шерсти.
Так что если гладить,
то, конечно, лучше против шерсти.

Пою как слышу. А традиции,
каноны, рамки и тенденция —
мне это позже пригодится,
когда наступит импотенция.

Если так охота врать,
что никак не выстоять,
я пишу вранье в тетрадь
как дневник и исповедь.

Окунулся я в утехи гастрономии,
посвятил себя семейному гнезду,
ибо, слабо разбираясь в астрономии,
проморгал свою счастливую звезду.

На мои вопросы тихие
о дальнейшей биографии
отвечали грустно пифии:
нет прогноза в мире мафии.

Наука, ты помысли хоть мгновение,
что льешь себе сама такие пули:
зависит участь будущего гения
от противозачаточной пилюли.

Мы от любви теряем в весе
за счет потери головы
и воспаряем в поднебесье,
откуда падаем, увы.

Когда вершится смертный приговор,
душа сметает страха паутину.
Пришла пора опробовать прибор,
сказал король, взойдя на гильотину.

Ты люби, душа моя, меня,
ты уйми, душа моя, тревогу,
ты ругай, душа моя, коня,
но терпи, душа моя, дорогу.

Я верю в мудрость правил и традиций,
весь век держусь обычности привычной,
но скорбная обязанность трудиться
мне кажется убого-архаичной.

Слухи, сплетни, склоки, свары,
клевета со злоязычием,
попадая в мемуары,
пахнут скверной и величием.

Кгда между людьми и обезьянами
найдут недостающее звено,
то будет обезьяньими оно
изгоями с душевными изъянами.

Если бабе семья дорога,
то она изменять если станет,
ставит мужу не просто рога,
а рога изобилия ставит.

Поверх и вне житейской скверны,
виясь, как ангелы нагие,
прозрачны так, что эфемерны,
витают помыслы благие.

rustih.ru

Игорь Губерман - Есть мысли

…как потаскушки по рукам

Забавы Божьего глумления —
не боль и тяжесть испытаний,
а жуткий вид осуществления
иллюзий наших и мечтаний.

Крайне просто природа сама
разбирается в нашей типичности:
чем у личности больше ума,
тем печальней судьба этой личности.

Прекрасен мир, судьба права,
полна блаженства жизнь земная,
и всё на свете трын-трава,
когда проходит боль зубная.

Наш ум и дух имеют свойство
цвести, как майская природа,
пока жирок самодовольства
их не лишает кислорода.

Стихий — четыре: воду, воздух,
огонь и землю чтили греки,
но оказалась самой грозной
стихия крови в человеке.

Пускай оспорят как угодно
и пригвоздят учёной фразой,
но я уверен: зло — бесплодно,
а размножается — заразой.

Мне совсем в истории не странны
орды разрушителей лихих:
варвары захватывают страны,
скапливаясь тихо внутри них.

Я не люблю любую власть,
мы с каждой не в ладу,
но я, покуда есть что класть,
на каждую кладу.

Навряд ли может быть улучшен
сей мир за даже долгий срок,
а я в борьбе плохого с худшим
уже, по счастью, не игрок.

Бездарность отнюдь не болото,
в ней тайная есть устремлённость,
она выбирает кого-то
и мстит за свою обделённость.

Светится душевное величие
в миг, когда гримасой и смешком
личность проявляет безразличие
к выгоде с заведомым душком.

Когда б не запахи и краски,
когда б не звук виолончели,
когда б не бабушкины сказки —
давно бы мы осволочели.

В зыбком облаке марева мутного
суетливо катящихся дней
то, что вечно, слабее минутного,
и его различить тяжелей.

Так жаждем веры мы, что благо
любая искра в поле мглистом,
и тяжела душе отвага
оставить разум атеистом.

Готовность жить умом чужим
и поступать по чьей-то воле —
одна из дьявольских пружин
в устройствах гибели и боли.

Мы так то ранимы, то ломки,
что горестно думаю я:
душа не чужая — потёмки,
потёмки — родная своя.

До мудрых мыслей домолчаться,
чтоб восхитилась мной эпоха,
всегда мешают домочадцы
или зашедший выпивоха.

В воздухе клубится,
словно в чаше,
дух былых эпох, и поневоле
впитывают с детства души наши
это излучающее поле.

Все трое — Бог, эпоха, случай —
играют в карты — не иначе,
и то висят над нами тучей,
то сыпят блёстками удачи.

У нас полно разумных доводов,
из фактов яркий винегрет,
и много чисто личных поводов,
чтобы в любой поверить бред.

Опиум вдыхает наркоман,
водкой душу пьяница полощет,
я приемлю с радостью обман,
если от него светлей и проще.

В нашем человеческом семействе,
в нашей беспорядочной игре
гений проявляется в злодействе
ярче и полнее, чем в добре.

Тяжко жить нам как раз потому,
что возводим глаза к небесам,
а помочь может Бог лишь тому,
кто способен помочь себе сам.

Когда повсюду страх витает
и нрав у времени жесток,
со слабых душ легко слетает
культуры фиговый листок.

Вряд ли в нашем разуме на дне —
мыслей прихотливые изыски,
там, боюсь я, плавают в вине
книжные окурки и огрызки.

Рассекая житейское море,
тратить силы не стоит напрасно;
если вовсе не думать, то вскоре
всё на свете становится ясно.

Быть может, потому душевно чист
и линию судьбы своей нашёл,
что я высокой пробы эгоист —
мне плохо, где вокруг не хорошо.

Не зря про это спорят бесконечно:
послушная небесному напутствию,
душа — это витающее нечто,
заметное нам только по отсутствию.

Любое сокрушительное иго
кончается, позора не минуя,
подпоркой, где возносится квадрига
ничейную победу знаменуя.

Не только из дерева, камня, гвоздей
тюремные сложены своды —
сперва их возводят из чистых идей
о сути и смысле свободы.

Те, кто обивает нам пороги,
те, кто зря стучится в наши двери, —
выяснится позже, что пророки,
первые по вере в новой эре.

Всегда в июле неспроста
меня мыслишка эта точит:
вот летний день длиннее стал,
вот жизнь моя на год короче.

Забавная подробность мне видна,
которую отметил бы я плюсом:
в делах земных и Бог и сатана
отменным обладают оба вкусом.

Куда чуть зорче ни взгляни —
везде следы вселенской порчи;
чем мысли глубже, тем они
темнее, тягостней и горче.

Много ещё чёрного на свете
выползет чумой из-под обломков:
прах и пепел нашего столетия
радиоактивны для потомков.

Я разумом не слишком одарён,
однако же теперь, на склоне дней,
я опытом житейским умудрён.
Отнюдь не став от этого умней.

Умом нисколько не убогие,
но молят Бога люди многие,
трепя губами Божье имя,
как сосунки — коровье вымя.

Прости мне, Боже, мой цинизм,
но я закон постиг природный:
каков народный организм,
таков, увы, и дух народный.

В морали, это знает каждый,
нужна лишь первая оплошка;
нельзя терять невинность дважды
или беременеть немножко.

В любом из нас
витает Божий дух
и бродит личный бес
на мягких лапах,
поэтому у сказанного вслух
бывает соответствующий запах.

Часто сам себе необъясним,
носит человек в себе, бедняга,
подло поступающее с ним
некое глухое альтер-Яго.

Подлинного счастья
в мире мало,
с этим у Творца ограничения,
а кого судьба нещадно мяла —
счастливы уже от облегчения.

Мир иллюзий нам отечество —
всё, что кажется и мнится;
трезвый взгляд на человечество —
это почва, чтобы спиться.

А кроме житейских утех, —
негромко напомнит мне Бог, —
ещё ты в ответе за тех,
кому хоть однажды помог.

В одном лишь
уравнять Господь решил
и гения, и тёмного ублюдка:
в любом из нас гуляние души
зависит от исправности желудка.

Увы, но играм интеллекта
извечно всюду не везло:
всегда являлся некий некто,
чтоб их использовать во зло.

Пока живём и живы — мы играем;
до смертной неминуемой поры
то адом озарённые, то раем,
мы мечемся в чистилище игры.

Только с возрастом
грустно и остро
часто чувствует честный простак,
что не просто всё в мире непросто,
но и сцеплено как-то не так.

Реки крови
мы пролили на планете,
восторгаясь, озаряясь и балдея;
ничего не знаю гибельней
на свете,
чем высокая и светлая идея.

В наших каменных
тесных скворешниках,
где беседуют бляди о сводниках,
Божий дух объявляется в грешниках
несравненно сильней,
чем в угодниках.

Я не трачусь ревностно и потно,
я живу неспешно и беспечно,
помня, что ещё вольюсь бесплотно
в нечто, существующее вечно.

В коктейле гнева, страха, зйобы —
а пьётся он при всяком бедствии —
живут незримые микробы,
весьма отравные впоследствии.

От первой до последней
нашей ноты
мы живы без иллюзий и прикрас
лишь годы,
когда любим мы кого-то,
и время,
когда кто-то любит нас.

У зла такая есть ползучесть
и столько в мыслях разных но,
что ненароком и соскучась,
легко добро творит оно.

Есть мера у накала и размаха
способностей — невнятная, но мера,
и если есть у духа область паха,
то грустен дух от холодности хера.

С чего, подумай сам и рассуди,
душа твоя печалью запорошена?
Ведь самое плохое — позади.
Но там же всё и самое хорошее.

Дыхание растлительного яда
имеет часто дьявольский размах:
бывают мертвецы, которых надо
убить ещё в отравленных умах.

Формулы, при нас ещё готовые,
мир уже не примет на ура,
только народятся скоро новые
демоны всеобщего добра.

Возможность новых приключений
таят обычно те места,
где ветви смыслов и значений
растут из общего куста.

Педантичная рассудочность
даже там, где дело просто,
так похожа на ублюдочность,
что они, наверно, сестры.

Много блага
в целебной способности
забывать, от чего мы устали,
жалко душу,
в которой подробности
до малейшей сохранны детали.

В истории нельзя не удивиться,
как дивны все начала и истоки,
идеи хороши, пока девицы,
потом они бездушны и жестоки.

Падшие ангелы, овцы заблудшие,
все, кому с детства
ни в чём не везло, —
это заведомо самые худшие
из разносящих повсюдное зло.

Зря в кишении мы бесконечном
дребезжим, как пустая канистра;
вечно занятый — занят не вечным,
ибо вечное — праздная искра.

Я научность не нарушу,
повторив несчётный раз:
если можно плюнуть в душу —
значит, есть она у нас.

Нечто я изложу бессердечное,
но среди лихолетия шумного
даже доброе сеять и вечное
надо только в пределах разумного.

Всегда витает тень останков
от мифа, бреда, заблуждения,
а меж руин воздушных замков
ещё гуляют привидения.

Все восторги юнцов удалых —
от беспечного гогота-топота,
а угрюмый покой пожилых —
от избытка житейского опыта.

В этом мире, где смыслы неясны,
где затеяли — нас не спросили,
все усилия наши — напрасны,
очевидна лишь нужность усилий.

Известно веку испокон
и всем до одного:
на то закон и есть закон,
чтоб нарушать его.

Так как чудом
Господь не гнушается,
наплевав на свои же формальности,
нечто в мире всегда совершается
вопреки очевидной реальности.

Искусство — наподобие куста,
раздвоена душа его живая:
божественное — пышная листва,
бесовское — система корневая.

Вот нечто, непостижное уму,
а чувством — ощутимое заранее:
кромешная ненужность никому —
причина и пружина умирания.

Свято предан разум бедный
сказке письменной и устной:
байки, мифы и легенды
нам нужнее правды гнусной.

Страдания и муки повсеместные
однажды привлекают чей-то взгляд,
когда они уже явились текстами,
а не пока живые и болят.

От вина и звучных лир
дико множатся народы;
красота спасла бы мир,
но его взорвут уроды.

Забавное пришло к нам испытание,
душе неся досаду и смущение:
чем гуще и сочней
у нас питание,
тем жиже и скудней
у нас общение.

Несчастны чуть ли не с рождения,
мы горько жалуемся звёздам,
а вся печаль от заблуждения,
что человек для счастья создан.

Когда мы раздражаемся и злы,
обижены, по сути, мы на то,
что внутренние личные узлы
снаружи не развяжет нам никто.

Пока, пока, моё почтение,
приветы близким и чужим…
Жизнь — это медленное чтение,
а мы — бежим.

А пока мы кружим в хороводе,
и пока мы пляшем беззаветно,
тление при жизни к нам приходит,
просто не у всех оно заметно.

Словами невозможно изложить,
выкладывая доводы, как спички,
насколько в этой жизни тяжко жить
и сколько в нас божественной привычки.

Я бы мог, на зависть многих,
сесть, не глянув, на ежа —
опекает Бог убогих,
У кого душа свежа.

Мне лезет в голову охальство
под настроение дурное,
что если есть и там начальство —
оно не лучше, чем земное.

Никто не в силах вразумительно
истолковать устройство наше,
и потому звучит сомнительно
мечта о зёрнах в общей каше.

Мир хочет и может устроиться,
являя комфорт и приятство,
но правит им тёмная троица —
барыш, благочестие, блядство.

Давным-давно уже замечено
людской молвой непритязательной,
что жить на свете опрометчиво —
залог удачи обязательной.

Мы и в познании самом
всегда готовы к тёмной вере:
чего постичь нельзя умом,
тому доступны в душу двери.

А жалко, что на пире победителей,
презревших ради риска отчий кров,
обычно не бывает их родителей —
они не доживают до пиров.

Споры о добре,
признаться честно, —
и неразрешимы, и никчемны,
если до сих пор нам не известно,
кто мы в этой жизни и зачем мы.

Пути судьбы весьма окружны,
и ты плутать ей не мешай;
не искушай судьбу без нужды
и по нужде не искушай.

Я вижу, глядя исподлобья,
что цепи всюду неослабны;
свободы нет, её подобья
везде по-своему похабны.

Боюсь, что Божье наказание
придёт внезапно, как цунами,
похмелье похоти познания
уже сейчас висит над нами.

Молчат и дремлют небеса,
внизу века идут;
никто не верит в чудеса,
но все их тихо ждут.

Предел земного нахождения
всегда означен у Творца:
минута нашего рождения —
начало нашего конца.

Хотя я мыслю крайне слабо,
забава эта мне естественна;
смешно, что Бог ревнив, как баба,
а баба в ревности — божественна.

Числим напрасно
мы важным и главным —
вызнать у Бога секрет и ответ:
если становится тайное явным,
то изменяется, выйдя на свет.

Похожи на растения идеи,
похожи на животных их черты,
и то они цветут, как орхидеи,
то пахнут, как помойные коты.

Бежать от века невозможно,
и бесполезно рваться вон,
и внутривенно и подкожно
судьбу пронизывает он.

Стихийные волны истории
несут разрушенья несметные,
и тонут в её акватории
несчётные частные смертные.

Здоровым душам нужен храм —
там Божий мир уютом пахнет,
а дух, раскрытый всем ветрам,
чихает, кашляет и чахнет.

Природа почему-то захотела
в незрячем равнодушии жестоком,
чтоб наше увядающее тело
томилось жизнедеятельным соком.

Развилка у выбора всякого
двоится всегда одинаково:
там — тягостно будет и горестно,
там — пакостно будет и совестно.

С переменой настроения,
словно в некой детской сказке,
жизни ровное струение
изменяется в окраске.

Наши головы — как океаны,
До сих пор неоткрытые нами:
там течения, ветры, туманы,
волны, бури и даже цунами.

Устроена забавно эта связь:
разнузданно, кичливо и успешно
мы — время убиваем, торопясь,
оно нас убивает — непоспешно.

Уставших задыхаться в суете,
отзывчиво готовых к зову тьмы,
нас держат в этой жизни только те,
кому опора в жизни — только мы.

Хоть пылью всё былое запорошено,
душа порою требует отчёта,
и помнить надо что-нибудь хорошее,
и лучше, если подлинное что-то.

Тихой жизни копошение —
кратко в юдоли земной,
ибо жертвоприношение
Бог теперь берёт войной.

Не разум быть повыше мог,
но гуще — дух добра,
когда б мужчину создал Бог
из женского ребра.

Хоть на ответ ушли года,
не зря душа ответа жаждала:
Бог есть не всюду, не всегда
и существует не для каждого.

Все твари зла — их жутко много —
нужны по замыслу небес,
ведь очень часто к вере в Бога
нас обращает мелкий бес.

Я вдруг понял —
и замер от ужаса,
словно гнулись и ехали стены:
зря философы преют и тужатся —
в Божьих прихотях нету системы.

Покуда все течёт и длится,
свет Божий льётся неспроста
и на высокие страницы,
и на отхожие места.

Как бы ни было зрение остро,
мы всего лишь наивные зрители,
а реальность и видимость — сестры,
но у них очень разны родители.

Когда устали мы резвиться
и чужды всякому влечению,
ложится тенями на лица
печать покорности течению.

По жизни понял я, что смог,
о духе, разуме и плоти,
а что мне было невдомёк —
душа узнает по прилёте.

На торжествах любой идеи,
шумливо празднуя успех,
различной масти прохиндеи
вздымают знамя выше всех.

Дабы не было слово пустым
в помогании душам пропащим,
чтобы стать полноценным святым,
надо грешником быть настоящим.

Когда б достало мне отваги
сказать мораль на все века,
сказал бы я: продажа шпаги
немедля тупит сталь клинка.

Веря в расцвет человеческой участи,
мы себе искренне врали,
узкие просеки в нашей дремучести —
это круги и спирали.

Давно томят меня туманные
соображения о том,
что все иллюзии гуманные
смешными кажутся потом.

Звуков симфония, зарево красок,
тысячи жестов ласкательных —
у одиночества множество масок,
часто весьма привлекательных.

От жизни утробной до жизни загробной
обидно плестись по судьбе
низкопробной.

Природы пышное убранство
свидетельствует непреложно,
что наше мелкое засранство
ей безразлично и ничтожно.

Страх бывает овечий и волчий:
овцы блеют и жмутся гуртом,
волчий страх переносится молча
и становится злобой потом.

Прекрасна образованная зрелость,
однако же по прихоти небес
невежество, фантазия и смелость
родили много более чудес.

Сценарист, режиссёр и диспетчер,
Бог жестокого полон азарта,
и лишь выдохшись жизни под вечер,
мы свободны, как битая карта.

При Творце с его замашками,
как бы милостив Он не был,
мир однажды вверх тормашками
всё равно взлетит на небо.

Одни летят Венеру посмотреть,
другие завтра с истиной сольются…
На игры наши
молча смотрит смерть
и прочие летающие блюдца.

Чувствую угрюмое томление,
глядя, как устроен белый свет:
ведь и мы — природное явление:
чуть помельтешили — и привет.

Мне любезен и близок порядок,
чередующий пламя и лёд:
у души за подъёмом — упадок,
за последним упадком — полёт.

Киснет вялое жизни течение —
смесь докуки, привычки и долга,
но и смерть — не ахти приключение,
ибо это всерьёз и надолго.

rustih.ru

Игорь Губерман - Высокого безделья ремесло меня от процветания спасло: читать стих, текст стихотворения поэта классика на РуСтих

Как пробка из шампанского — со свистом
я вылетел в иное бытие,
с упрямостью храня в пути тернистом
шампанское дыхание свое.

Я тем, что жив и пью вино,
свою победу торжествую:
я мыслил, следователь, но —
я существую.

3а то и люблю я напитки густые,
что с гибельной вечностью в споре
набитые словом бутылки пустые
кидаю в житейское море.

Всегда у мысли есть ценитель,
я всюду слышу много лет:
вы выдающийся мыслитель,
но в нашей кассе денег нет.

Решать я даже в детстве не мечтал
задачи из житейского задачника,
я книги с упоением читал,
готовясь для карьеры неудачника.

Я в сортир когда иду среди ночи,
то плетется мой Пегас по пятам,
ибо дух, который веет, где хочет,
посещает меня именно там.

Видно только с горних высей,
видно только с облаков:
даже в мире мудрых мыслей
бродит уйма мудаков.

Очень много во мне плебейства,
я ругаюсь нехорошо,
и меня не зовут в семейства,
куда сам бы я хер пошел.

Ум так же упростить себя бессилен,
как воля перед фатумом слаба,
чем больше в голове у нас извилин,
тем более извилиста судьба.

Моей судьбы кривая линия
была крута, но и тогда
я не кидался в грех уныния
и блуд постылого труда.

Живу привольно и кудряво,
поскольку резво и упрямо
хожу налево и направо
везде, где умный ходит прямо.

Именно поэты и шуты
в рубище цветастом и убогом —
те слоны, атланты и киты,
что планету держат перед Богом.

Много всякого на белом видя свете
в жизни разных городов и деревень,
ничего на белом свете я не встретил
хитроумней и настойчивей, чем лень.

Как ни богато естество,
играющее в нас,
необходимо мастерство,
гранящее алмаз.

На вялом и снулом проснувшемся рынке,
где чисто, и пусто, и цвета игра,
душа моя бьется в немом поединке
с угрюмым желанием выпить с утра.

Живу, куря дурное зелье,
держа бутыль во тьме серванта,
сменив российское безделье
на лень беспечного Леванта.

Нисколько сам не мысля в высшем смысле,
слежу я сквозь умильную слезу,
как сутками высиживают мысли
мыслители, широкие в тазу.

Когда я спешу, суечусь и сную,
то словно живу на вокзале
и жизнь проживаю совсем не свою,
а чью-то, что мне навязали.

Я проделал по жизни немало дорог,
на любой соглашался маршрут,
но всегда и повсюду, насколько я мог,
уклонялся от права на труд.

Я, Господи, умом и телом стар;
я, Господи, гуляка и бездельник;
я, Господи, прощу немного в дар —
еще одну субботу в понедельник.

Явились мысли — запиши,
но прежде — сплюнь слегка слова,
что первыми пришли
на кончик языка.

Доволен я и хлебом, и вином,
и тем, что не чрезмерно обветшал,
и если хлопочу, то об одном —
чтоб жизнь мою никто не улучшал.

Я должен признаться, стыдясь и робея,
что с римским плебеем я мыслю похоже,
что я всей душой понимаю плебея,
что хлеба и зрелищ мне хочется тоже.

Мне власть нужна, как рыбе — серьги,
в делах успех, как зайцу — речь,
я слишком беден, чтобы деньги
любить, лелеять и беречь.

В толпе не теснюсь я вперед,
ютясь молчаливо и с краю:
я искренне верю в народ,
но слабо ему доверяю.

Я живу ожиданьем волнения,
что является в душу мою,
а следы своего вдохновения
с наслажденьем потом продаю.

С утра теснятся мелкие заботы,
с утра хандра и лень одолевают,
а к вечеру готов я для работы,
но рядом уже рюмки наливают.

Свободой дни мои продля,
Господь не снял забот,
и я теперь свободен для,
но не свободен от.

В людской активности кипящей
мне часто видится печально
упрямство курицы, сидящей
на яйцах, тухлых изначально.

Мой разум, тусклый и дремучий,
с утра трепещет, как струна:
вокруг витают мыслей тучи,
но не садится ни одна.

Вокруг меня все так умны,
так образованы научно,
и так сидят на них штаны,
что мне то тягостно, то скучно.

Вся жизнь моя прошла в плену
у переменчивого нрава:
коня я влево поверну,
а сам легко скачу направо,

Я жил почти достойно, видит Бог,
я в меру был пуглив и в меру смел;
а то, что я сказал не все, что мог,
то, видит Блок, я больше не сумел.

Эа много лет познав себя до точки,
сегодня я уверен лишь в одном:
когда я капля дегтя в некой бочке —
не с медом эта бочка, а с гавном.

Я думаю, нежась в постели,
что глупо спешить за верстак;
заботиться надо о теле,
а души бессмертны и так.

Гуляка, прощелыга и балбес,
к возвышенному был я слеп и глух,
друзья мои — глумливый русский бес
и ереси еврейской шалый дух.

Никого научить не хочу
я сухой правоте безразличной,
ибо собственный разум точу
на хронической глупости личной.

Что угодно с неподдельным огнем
я отстаиваю в споре крутом,
ибо только настояв на своем,
понимаю, что стоял не на том.

Мне с самим собой любую встречу
стало тяжело переносить:
в зеркале себя едва замечу —
хочется автограф попросить.

Ни мыслей нет, ни сил, ни денег.
И ночь, и с куревом беда.
А после смерти душу денет
Господь неведомо куда.

rustih.ru

Игорь Губерман - Россия для души и для ума: читать стих, текст стихотворения поэта классика на РуСтих

…как первая любовь и как тюрьма

Пришел в итоге путь мой грустный,
кривой и непринципиальный,
в великий город захолустный,
планеты центр провинциальный.

Темна российская заря,
и смутный страх меня тревожит:
Россия в поисках царя
себе найти еврея может.

Мы обучились в той стране
отменно благостной науке
ценить в порвавшейся струне
ее неизданные звуки.

В душе у всех теперь надрыв:
без капли жалости эпоха
всех обокрала, вдруг открыв,
что, где нас нет, там тоже плохо.

В чертах российских поколений
чужой заметен след злодейский:
в национальный русский гений
закрался гнусный ген еврейский.

Если вернутся времена
всех наций братского объятья,
то, как ушедшая жена, —
забрать оставшиеся платья.

Среди совсем чужих равнин
теперь матрешкой и винтовкой
торгует гордый славянин
с еврейской прытью и сноровкой.

Сквозь общие радость и смех,
под музыку, песни и танцы
дерьмо поднимается вверх
и туго смыкается в панцирь.

Секретари и председатели,
директора и заместители —
их как ни шли к ебене матери,
они и там руководители.

Слепец бежит во мраке,
и дух его парит,
неся незрячим факел,
который не горит.

Я свободен от общества не был,
и в итоге прожитого века
нету места в душе моей, где бы
не ступала нога человека.

Сыграть в хоккей бежит слепой,
покрылась вишнями сосна,
поплыл карась на водопой,
Россия вспряла ото сна.

Российской бурной жизни непонятность
нельзя считать ни крахом, ни концом,
я вижу в ней возможность,
вероятность, стихию с человеческим яйцом.

Россия обретет былую стать,
которую по книгам мы любили,
когда в ней станут люди вырастать
такие же, как те, кого убили.

Еврей весьма уютно жил в России,
но ей была вредна его полезность;
тогда его оттуда попросили,
и тут же вся империя разлезлась.

Я пишу тебе письмо со свободы,
все вокруг нам непонятно и дивно,
всюду много то машин, то природы,
а в сортирах чисто так, что противно.

Один еврей другого не мудрей,
но разный в них запал и динамит,
еврей в России больше, чем еврей,
поскольку он еще антисемит.

Игра словами в рифму — эстафета,
где чувствуешь партнера по руке:
то ласточка вдруг выпорхнет от Фета,
то Блок завьется снегом по строке.

И родом я чистый еврей, и лицом,
а дух мой (укрыть его некуда) —
останется русским, и дело с концом
(хотя и обрезанным некогда).

rustih.ru

Игорь Губерман - В нас очень остро чувство долга: читать стих, текст стихотворения поэта классика на РуСтих

…мы просто чувствуем недолго

По счёту света и тепла,
по мере, как судьба согнула,
жизнь у кого-то протекла,
а у другого — прошмыгнула.

Все растяпы, кулемы, разини —
лучше нас разбираются в истине:
в их дырявой житейской корзине
спит густой аромат бескорыстия.

Душе уютны, как пальто,
иллюзии и сантименты,
однако жизнь — совсем не то,
что думают о ней студенты.

Бродяги, странники, скитальцы,
попав из холода в уют,
сначала робко греют пальцы,
а после к бабе пристают.

Наш разум налегке и на скаку
вторгается в округу тайных сфер,
поскольку ненадолго дураку
стеклянный хер.

Однажды человека приведет
растущее техническое знание
к тому, что абсолютный идиот
сумеет повлиять на мироздание.

Да, Господь, лежит на мне вина:
глух я и не внемлю зову долга,
ибо сокрушители гавна
тоже плохо пахнут очень долго.

Мерзавцу я желаю, чтобы он
в награду за подлянку и коварство
однажды заработал миллион
и весь его потратил на лекарство.

Увы, при царственной фигуре
(и дивно морда хороша)
плюгавость может быть в натуре
и косоглазой быть душа.

Покрытость лаками и глянцем
и запах кремов дорогих
заметно свойственней поганцам,
чем людям, терпящим от них.

Поскольку нету худа без добра,
утешить мы всегда себя умеем,
что если не имеем ни хера,
то право на сочувствие имеем.

Где сегодня было пусто
на полях моих житейских,
завтра выросла капуста
из билетов казначейских.

Я спорю искренно и честно,
я чистой истины посредник,
и мне совсем не интересно,
что говорит мой собеседник.

Бегу, куда азарт посвищет,
тайком от совести моей,
поскольку совесть много чище,
если не пользоваться ей.

Я б устроил в окрестностях местных,
если б силами ведал природными,
чтобы несколько тварей известных
были тварями, только подводными.

Наука зря в себе уверена,
ведь как науку ни верти,
а у коня есть путь до мерина,
но нет обратного пути.

Весь день сегодня ради прессы
пустив на чтение запойное,
вдруг ощутил я с интересом,
что проглотил ведро помойное.

Как, Боже, мы похожи на блядей
желанием, вертясь то здесь, то там,
погладить выдающихся людей
по разным выдающимся местам.

Ценю читательские чувства я,
себя всего им подчиняю:
где мысли собственные — грустные,
там я чужие сочиняю.

Не в муках некой мысли неотложной
он вял и еле двигает руками —
скорее в голове его несложной
воюют тараканы с пауками.

А кто орлом себя считает,
презревши мышью суету,
он так заоблачно летает,
что даже гадит на лету.

Я не уверен в божьем чуде
и вижу внуков без прикрас,
поскольку будущие люди
произойдут, увы, от нас.

С народной мудростью в ладу
и мой уверен грустный разум,
что, как ни мой дыру в заду,
она никак не станет глазом.

rustih.ru

Игорь Губерман - Если жизнь излишне деловая: читать стих, текст стихотворения поэта классика на РуСтих

… функция слабеет половая

Прожив уже почти полвека,
тьму перепробовав работ,
я убежден, что человека
достоин лишь любовный пот.

За то люблю я разгильдяев,
блаженных духом, как тюлень,
что нет меж ними негодяев
и делать пакости им лень.

Лишь перед смертью человек
соображает, кончив путь,
что слишком короток наш век,
чтобы спешить куда-нибудь.

Запетыми в юности песнями,
другие не слыша никак,
живет до скончания пенсии
счастливый и бодрый мудак.

Поскольку жизнь, верша полет,
чуть воспарив, — опять в навозе,
всерьез разумен только тот,
кто не избыточно серьезен.

Весьма причудлив мир в конторах
от девяти и до шести;
бывают жопы, из которых
и ноги брезгуют расти.

У скряги прочные запоры,
у скряги темное окно,
у скряги вечные запоры —
он жаден даже на гавно.

Время наше будет знаменито
тем, что сотворило страха ради
новый вариант гермафродита:
плотью — мужики, а духом — бляди.

Блажен, кто искренне не слышит
своей души смятенный стон:
исполнен сил и счастлив он,
с годами падая все выше.

Не стану врагу я желать по вражде
ночей под тюремным замком,
но пусть он походит по малой нужде
то уксусом, то кипятком.

В кровати, хате и халате
покой находит обыватель.
А кто романтик, тот снует
и в шестеренки хер сует.

В искушениях всяких и разных
дух и плоть усмирять ни к чему;
ничего нет страшней для соблазна,
чем немедля поддаться ему.

С тихой грустью художник ропщет,
что при точно таком же харче
у коллеги не только толще,
но еще и гораздо ярче.

В конторах служат сотни дур,
бранящих дом, плиту и тряпку;
у тех, кто служит чересчур,
перерастает матка — в папку.

Не суйся запевалой и горнистом,
но с бодростью и следуй и веди;
мужчина быть обязан оптимистом,
все лучшее имея впереди.

Я на карьеру, быт и вещи
не тратил мыслей и трудов,
я очень баб любил и женщин,
а также девушек и вдов.

Есть страсти, коим в восхваление
ничто нигде никем не сказано;
я славлю лень — преодоление
корысти, совести и разума.

Наш век легко плодит субъекта
с холодной згой в очах порочных,
с мешком гавна и интеллекта
на двух конечностях непрочных.

Снегом порошит моя усталость,
жизнь уже не книга, а страница,
в сердце — нарастающая жалость
к тем, кто мельтешит и суетится.

В советах нету благодати
и большей частью пользы нет,
и чем дурак мудаковатей,
тем он обильней на совет.

Владыкой мира станет труд,
когда вино польет из пушек,
и разом в девственность впадут
пятнадцать тысяч потаскушек.

Ты вечно встревожен, в поту, что в соку,
торопишься так, словно смерть уже рядом;
ты, видно, зачат был на полном скаку
каким-то летящим в ночи конокрадом.

По ветвям! К бананам! Где успех!
И престиж! Еще один прыжок!
Сотни обезьян стремятся вверх,
и ужасен вид их голых жоп.

Я уважаю лень за то, что
в ее бездейственной тиши
живую мысль питает почва
моей несуетной души.

Сказавши, не солгав и не похвастав,
что страху я не слишком поддаюсь,
не скрою, что боюсь энтузиастов
и очень активистов я боюсь.

Чтобы вдоволь радости отведать
и по жизни вольно кочевать,
надо рано утром пообедать
и к закату переночевать.

У тех, в ком унылое сердце,
и мысли тоскою мореные,
а если подробней всмотреться,
у бедных и яйца — вареные.

Этот тип — начальник, вероятно:
если он растерян, огорошен,
если ветер дует непонятно —
он потеет чем-то нехорошим.

Уже с утра, еще в кровати,
я говорю несчетный раз,
что всех на свете виноватей —
Господь, на труд обрекший нас.

Расчетлив ты, предусмотрителен,
душе неведомы гримасы,
ты не дитя живых родителей,
а комплекс компаса и кассы.

Чуждаясь и пиров, и женских спален,
и быта с его мусорными свалками,
настолько стал стерильно идеален,
что даже по нужде ходил фиалками.

Так привык на виду быть везде,
за престиж постоянно в ответе,
что, закрывшись по малой нужде,
держит хер, как бокал на банкете.

Живи, покуда жив. Среди потопа,
которому вот-вот наступит срок,
поверь — наверняка мелькнет и жопа,
которую напрасно ты берег.

Так ловко стали пресмыкаться
сейчас в чиновничьих кругах,
что могут с легкостью сморкаться
посредством пальцев на ногах.

Есть люди — прекрасны их лица
и уровень мысли высок,
но в них вместо крови струится
горячий желудочный сок.

rustih.ru

Игорь Губерман - Закатные гарики (Часть 2): читать стих, текст стихотворения поэта классика на РуСтих

Споры о зерне в литературе —
горы словоблудной чепухи,
ибо из семян ума и дури
равные восходят лопухи.

Давно по миру льются стоны,
что круче, жарче и бодрей
еврей штурмует бастионы,
когда в них есть другой еврей.

Судьба не зря за годом год
меня толчёт в житейской ступке:
у человека от невзгод
и мысли выше, и поступки.

Переживёт наш мир беспечный
любой кошмар как чепуху,
пока огонь пылает вечный
У человечества в паху.

Подонки, мразь и забулдыги,
мерзавцы, суки и скоты
читали в детстве те же книги,
что прочитали я и ты.

До точки знает тот,
идущий нам на смену,
откуда что растёт
и что в какую цену.

С тоской копаясь в тексте сраном,
его судить самодержавен,
я многим жалким графоманам
бывал сиятельный Державин.

Наш разум тесно связан с телом,
и в том немало есть печали:
про то, что раньше ночью делал,
теперь я думаю ночами.

В устоях жизни твёрдокамен,
семью и дом любя взахлёб,-
мужик хотя и моногамен,
однако жуткий полиёб.

Неволю ощущая, словно плен,
я полностью растратил пыл удалый,
и общества свободного я член
теперь уже потрёпанный и вялый.

Недолго нас кошмар терзает,
что оборвётся бытиё:
с приходом смерти исчезает
боль ожидания её.

Пришли ко мне, покой нарушив,
раздумий тягостные муки:
а вдруг по смерти наши души
на небе мрут от смертной скуки?

Мы в очень различной манере
семейную носим узду,
на нас можно ездить в той мере,
в которой мы терпим узду.

Вся планета сейчас нам видна:
мы в гармонии неги и лени
обсуждаем за рюмкой вина
соль и суть мимолётных явлений.

В зоопарке под вопли детей
укрепилось моё убеждение,
что мартышки глядят на людей,
обсуждая своё вырождение.

А то, что в среду я отверг,
неся гневливую невнятицу,
то с радостью приму в четверг,
чтобы жалеть об этом в пятницу.

На пороге вечной ночи
коротая вечер тёмный,
что-то всё ещё бормочет
бедный разум неуёмный.

Разумов парящих и рабочих
нету ни святее, ни безбожной,
наши дураки — тупее прочих,
наши идиоты — безнадёжней.

Что я люблю? Курить, лежать,
в туманных нежиться томлениях
и вяло мыслями бежать
во всех возможных направлениях.

Блаженство алкогольного затмения
неведомо жрецам ума и знания,
мы пьём от колебаний и сомнения,
от горестной тоски непонимания.

Даётся близость только с теми
из городов и площадей,
где бродят призраки и тени
хранимых памятью людей.

Бывают лампы в сотни ватт,
но свет их резок и увечен,
а кто слегка мудаковат,
порой на редкость человечен.

Не только от нервов и стужи
болезни и хворости множатся:
здоровье становится хуже,
когда о здоровье тревожатся.

Был некто когда-то и где-то,
кто был уже мною тогда;
слова то хулы, то привета
я слышу в себе иногда.

Не слишком я азартный был игрок,
имея даже козыри в руках,
ни разу я зато не пренебрёг
возможностью остаться в дураках.

Сегодня исчез во мраке
ещё один, с кем не скучно;
в отличие от собаки
я выл по нему беззвучно.

Конечно, всем вокруг наверняка
досадно, что еврей, пока живой,
дорогу из любого тупика
находит хитрожопой головой.

Ворует власть, ворует челядь,
вор любит вора укорять;
в Россию можно смело верить,
но ей опасно доверять.

Чтобы душа была чиста,
жить не греша совсем не тупо,
но жизнь становится пуста,
как детектив, где нету трупа.

Хотя неволя миновала,
однако мы — её творение;
стихия зла нам даровала
высокомерное смирение.

Тонко и точно продумана этика
всякого крупного кровопролития:

чистые руки — у теоретика,
чистая совесть — у исполнителя.

Не помню мест, не помню лиц,
в тетради века промелькнувшего
размылись тысячи страниц
неповторимого минувшего.

В силу душевной структуры,
дышащей тихо, но внятно,
лучшие в жизни халтуры
делались мною бесплатно.

Взывая к моему уму и духу,
все встречные, галдя и гомоня,
раскидывают мне свою чернуху,
спасти меня надеясь от меня.

Судить подробней не берусь,
но стало мне теперь видней:
евреи так поили Русь,
что сами спились вместе с ней.

Пусты потуги сторожей
быть зорче, строже и внимательней:
плоды запретные — свежей,
сочней, полезней и питательней.

Я рад, что вновь сижу с тобой,
сейчас бутылку мы откроем,
мы объявили пьянству бой,
но надо выпить перед боем.

Наступило время страха,
сердце болью заморочено;
а вчера лишь бодро трахая
всё, что слабо приколочено.

Везде на красочных обложках
и между них в кипящем шелесте
стоят-идут на стройных ножках
большие клумбы пышной прелести.

Есть в ощущениях обман,
и есть обида в том обмане:
совсем не деньги жгут карман,
а их отсутствие в кармане.

Вновь меня знакомые сейчас
будут наставлять, кормя котлетами;
счастье, что Творец не слышит нас —
мы б Его затрахали советами.

В неправедных суждениях моих
всегда есть оправдание моральное:
так резво я выбалтываю их,
что каждому найду диаметральное.

Известно
лишь немым небесным судьям,
где финиш
нашим песням соловьиным,
и слепо
ходит рок по нашим судьбам,
как пёс мой —
по тропинкам муравьиным.

Эпоха лжи, кошмаров и увечий
издохла,
захлебнувшись в наших стонах,
божественные звуки русской речи
слышны теперь
во всех земных притонах.

В доставшихся мне
жизненных сражениях
я бился, балагуря и шутя,
а в мелочных
житейских унижениях —
беспомощен, как малое дитя.

До славной мысли неслучайной
добрёл я вдруг дорогой плавной:
у мужика без жизни тайной
нет полноценной жизни явной.

На высокие наши стремления,
на душевные наши нюансы,
на туманные духа томления —
очень грубо влияют финансы.

Стали бабы страшной силой,
полон дела женский трёп,
а мужик — пустой и хилый,
дармоед и дармоёб.

Я был изумлён, обнаружив,
насколько проста красота:
по влаге — что туча, что лужа,
но разнится их высота.

Наш век в уме слегка попорчен
и рубит воздух топором,
а бой со злом давно закончен:
зло победило, став добром.

Я, друзья, лишь до срока простак
и балдею от песни хмельной:
после смерти зазнаюсь я так,
что уже вам не выпить со мной.

Я живу, незатейлив и кроток,
никого и ни в чём не виня,
а на свете всё больше красоток,
и всё меньше на свете меня.

Ещё родить нехитрую идею
могу после стакана или кружки,
но мысли в голове уже редеют,
как волос на макушке у старушки.

Давно живя с людьми в соседстве,
я ни за что их не сужу:
причины многих крупных бедствий
в себе самом я нахожу.

Во что я верю, горький пьяница?
А верю я, что время наше
однажды тихо устаканится
и станет каплей в Божьей чаше.

Несчётны русские погосты
с костями канувших людей —
века чумы, холеры, оспы
и несогласия идей.

Повсюду, где гремит гроза борьбы
и ливнями текут слова раздоров,
евреи вырастают, как грибы,
с обилием ярчайших мухоморов.

Компотом духа и ума
я русской кухне соприроден:
Россия — лучшая тюрьма
для тех, кто внутренне свободен.

О нём не скажешь ничего —
ни лести, ни хулы;
ума палата у него,
но засраны углы.

В неполном зале — горький смех
во мне журчит без осуждения:
мне, словно шлюхе, жалко всех,
кто не получит наслаждения.

Со мной, хотя удаль иссякла,
а розы по-прежнему свежи,
ещё приключается всякое,
хотя уже реже и реже.

Давно я заметил на практике,
что мягкий живителен стиль,
а люди с металлом в характере
быстрее уходят в утиль.

В земной ума и духа суете
у близких вызывали смех и слезы,
но делали погоду только те,
кто плюнул на советы и прогнозы.

Зная, что глухая ждёт нас бездна,
и что путь мы не переиначим,
и про это плакать бесполезно —
мы как раз поэтому и плачем.

Опершись о незримую стену,
как моряк на родном берегу,
на любую заветную тему
помолчать я с друзьями могу.

Всё, что было —
кануло и сплыло,
есть ещё
в мехах моих вино;
что же мне
так вяло и уныло,
пусто,
равнодушно и темно?

Повсюду смерть,
но живы мы,
я чувством света —
тьме обязан,
и даже если нет чумы,
наш каждый пир
с ней тесно связан.

Идея, что мною владеет,
ведёт к пониманию важному:
в года, когда небо скудеет,
душа достаётся не каждому.

Напористо, безудержно и страстно —
повсюду, где живое колыхание, —
в российское духовное пространство
вплетается еврейское дыхание.

Человек — существо такое,
что страдает интимным жжением,
и в заветном живёт покое
с нарастающим раздражением.

До поры, что востребую их,
воплощая в достойных словах,
много мыслей и шуток моих
содержу я в чужих головах.

Все дружно в России воздели глаза
и в Божье поверили чудо,
и пылко целует теперь образа
повсюдный вчерашний Иуда.

И хотя уже видна
мне речушка Лета,
голова моя полна
мусора и света.

Устав болеть от наших дел,
порой лицо отводит Бог,
и страшен жизненный удел
живущих в этот тёмный срок.

Среди любого поколения
живя в обличий естественном,
еврей — повсюдный червь сомнения
в духовном яблоке общественном.

Полистал я его откровения
и подумал, захлопнув обложку,
что в источник его вдохновения
музы бросили дохлую кошку.

Души мёртвых терпят муки
вновь и вновь, пока планета
благодушно греет руки
на пожарах наших гетто.

Я щедро тешил плоть,
но дух был верен чести;
храни его, Господь,
в сухом и тёплом месте.

Вчера ходил на пир к знакомым;
их дом уютен, как кровать;
но трудно долго почивать,
когда не спится насекомым.

Господь, услышав жалобы мои,
подумал, как избыть мою беду,
и стали петь о страсти соловьи
в осеннем неприкаянном саду.

Реальность — это то, где я живу;
реальность — это личная окрестность;
реальность — это всё, что наяву;
но есть ещё совсем иная местность.

Нам, конечно, уйти суждено,
исчерпав этой жизни рутину,
но, закончив земное кино,
мы меняем лишь зал и картину.

Иступился мой крючок
и уже не точится;
хоть и дряхлый старичок,
а ебаться хочется.

Чисто чувственно мной замечено,
как незримо для наблюдения
к нам является в сумрак вечера
муза лёгкого поведения.

Подвержен творческой тоске,
Господь не чужд земного зелья,
и наша жизнь на волоске
висит в часы Его похмелья.

Я вижу Россию не вчуже,
и нет у меня удивления:
разруха — в умах, а снаружи —
всего лишь её проявления.

Злоба наша, в душах накопляясь,
к небу воспаряет с ними вместе;
небо, этой злобой воспаляясь,
вяжет облака вражды и мести.

Ещё свой путь земной не завершив,
российской душегубкой проворонен,
по внешности сохранен я и жив,
но внутренне — уже потусторонен.

И жизнь моя не в тупике,
и дух ещё отзывчив к чувству,
пока стакан держу в руке,
а вилкой трогаю капусту.

Не чувствую ни капли облегчения,
осваивая новую реальность,
где плотские порывы и влечения
теряют остроту и актуальность.

Земного прозябания режим
толкает нас на поиск лучшей доли,
и мы от благоденствия бежим,
не реже, чем от тягот и неволи.

Вся наша склонность к оптимизму
от неспособности представить,
какого рода завтра клизму
судьба решила нам поставить.

Бог необузданно гневлив
и сам себя сдержать не может,
покуда ярости прилив
чего-нибудь не уничтожит.

Держусь я тем везде всегда,
что никогда нигде
я не даю себе труда
усердствовать в труде.

Из века в век и год от года
смеясь над воплями старателей,
бренчит российская свобода
ключами сменных надзирателей.

Я догадался очень рано
себя от пакости беречь
и не смотрю, когда с экрана
двуликий анус держит речь.

У писательского круга —
вековечные привычки:
все цитируют друг друга,
не используя кавычки.

Люблю ненужные предметы,
любуюсь медью их и глиной,
руками трогаю приметы
того, что жизнь случилась длинной.

Я чтенью предал жизнь мою,
смакую тон, сюжет и фразу,
а всё, что жадно узнаю,
я забывать умею сразу.

Я жизнь мою прошёл пешком,
и был карман мой пуст,
но метил я в пути стишком
любой дорожный куст.

Блажен, кто истов и суров,
творя свою бурду,
кто издаёт могучий рёв
на холостом ходу.

Творец живёт сейчас в обиде,
угрюмо видя мир насквозь —
и то, что вовсе не предвидел,
и то, что напрочь не сбылось.

Евреи всходят там,
где их не сеяли,
цветут и колосятся
где не просят,
растут из
не посаженного семени
и всюду
безобразно плодоносят.

Умелец мастерит лихую дрель
и сверлит в мироздании дыру,
а хлюпик дует в тонкую свирель
и зябнет на космическом ветру.

Сполна я осознал ещё юнцом
трагедию земного проживания
с кошмарным и заведомым концом,
со счастьем и тоской существования.

Я завидую только тому,
чей азарт не сильнее ума,
и довольно того лишь ему,
что судьба посылает сама.

Сам в отшельнический скит
заточился дух-молчальник;
всюду бурно жизнь кипит,
на плите кипит мой чайник.

Весьма наш мир материален,
но вожжи духа отпустив,
легко уловишь, как реален
сокрытой мистики мотив.

Когда по пьянке всё двоится,
опасно дальше наливать,
и может лишняя девица
легко проникнуть на кровать.

Мир хотя загадок полон,
есть ключи для всех дверей;
если в ком сомненья, кто он,
то, конечно, он еврей.

Гражданским пышешь ты горением,
а я — любуюсь на фиалки;
облей, облей меня презрением
и подожги от зажигалки.

Созерцатель и свидетель,
я по жизни зря кочую,
я не славлю добродетель
и пороки не бичую.
Посторонен я настолько,
что и чувствую иначе:
видя зло — смеюсь я горько,
а добру внимаю — плача.

Я не был накопительства примером
и думаю без жалости теперь,
что стал уже давно миллионером
по счёту мной понесенных потерь.

Как пастырь,
наставляющий народ,
как пастор,
совершающий молебен,
еврей, торгуя воздухом,
не врёт,
а верит, что товар его целебен.

Несложен мой актёрский норов:
ловя из зала волны смеха,
я торжествую, как Суворов,
когда он с Альп на жопе съехал.

Виновен в этом или космос,
или научный беспредел:
несовращённолетний возраст
весьма у дев помолодел.

Пока себя дотла не износил,
на баб я с удовольствием гляжу;
ещё настолько свеж и полон сил,
что внуков я на свет произвожу.

Молчу, скрываюсь и таю,
чтоб даже искрой откровения
не вызвать пенную струю
из брюк общественного мнения.

Я к вам бы, милая, приник
со страстью неумышленной,
но вы, мне кажется, — родник
воды весьма промышленной.

С того слова мои печальны,
а чувства миром недовольны,
что мысли — редки и случайны,
а рифмы — куцы и глагольны.

Покуда есть литература,
возможны в ней любые толки,
придёт восторженная дура
и книгу пылко снимет с полки.

Когда порой густеют в небе тучи,
я думаю: клубитесь надо мной,
бывали облака гораздо круче,
но где они? А я — сижу в пивной.
Нисколько от безделья я не маюсь,
а ты натужно мечешься — зачем?
Я — с радостью ничем не занимаюсь,
ты — потно занимаешься ничем.

Творец порой бывает так не прав,
что сам же на себя глядит зловеще
и, чтоб утихомирить буйный нрав,
придумывает что-нибудь похлеще.

Нет часа угрюмей, чем утренний:
душа озирается шало,
и хаосы — внешний и внутренний —
коростами трутся шершаво.

Когда мы спорим, наши головы
весьма легки в тасовке фактов,
поскольку сами факты — голые
и для любых годятся актов.

В местах любого бурного смятения,
где ненависти нет конца и края,
растут разнообразные растения,
покоем наши души укоряя.

Я чую в организме сговор тайный,
решивший отпустить на небо душу,
ремонт поскольку нужен капитальный,
а я и косметического трушу.

Всё течёт под еврейскую кровлю,
обретая защиту и кров, —
и свобода, политая кровью,
и доходы российских воров.

Дожрав до крошки, хрюкнув сыто
и перейдя в режим лежания,
свинья всегда бранит корыто
за бездуховность содержания.

Тоскливы русские пейзажи,
их дух унынием повит,
и на душе моей чем гаже,
тем ей созвучней этот вид.

Иссяк мой золота запас,
понтуюсь я, бренча грошами, а ты всё скачешь, мой Пегас,
тряся ослиными ушами.

Только самому себе молчащему
я могу довериться как лекарю;
если одинок по-настоящему,
то и рассказать об этом некому.

Те идеи, что в воздухе веяли
и уже были явно готовые,
осознались былыми евреями,
наша участь — отыскивать новые.

Где все сидят, ругая власть,
а после спят от утомления,
никак не может не упасть
доход на тушу населения.

Купаясь в мелкой луже новостей,
ловлю внезапно слово, и тогда
стихи мои похожи на детей
случайностью зачатия плода.

Мечтай, печальный человек,
целебней нет от жизни средства,
и прошлогодний веет снег
над играми седого детства.

Вся наука похожа на здание,
под которым фундамент непрочен,
ибо в истинность нашего знания
это знание верит не очень.

Возвышенные мифы год за годом
становятся сильней печальной были;
евреи стали избранным народом
не ранее, чем все их невзлюбили.

Однажды фуфло полюбило туфту
с роскошной и пышной фигурой,
фуфло повалило туфту на тахту
и занялось пылкой халтурой.

Под ветром жизни так остыли мы
и надышались едким дымом,
что постепенно опостылели
самим себе, таким любимым.

Мне стоит лишь застыть,
сосредоточась,
и, словно растворённые в крови,
из памяти моей сочатся тотчас
не доблести, а подлости мои.

Присматриваясь чутко и сторожко,
я думал, когда жил ещё в России,
что лучше воронок, чем неотложка,
и вышло всё, как если бы спросили.

То с боями, то скинув шинель
и обильно плодясь по дороге,
человечество роет тоннель,
не надеясь на выход в итоге.

Дойдя до рубежа преображения,
оставив дым последней сигареты,
зеркального лишусь я отражения
и весь переселюсь в свои портреты.

Вся история — огромное собрание
аргументов к несомненности идеи,
что Творец прощает каждого заранее;
это знали все великие злодеи.

Аскетов боюсь я — стезя их
лежит от моей далеко,
а те, кто себя истязает,
и ближних калечат легко.

Зачем печалиться напрасно,
словами горестно шурша?
У толстых тоже очень часто
бывает тонкая душа.

Не видел я нигде в печати,
но это знают все студенты:
про непорочное зачатие
миф сочинили импотенты.

О чём-то грустном все молчали,
но я не вник и не спросил,
уже чужие знать печали
нет у меня душевных сил.

Думаю об этом без конца,
наглый неотёсанный ублюдок:
если мы — подобие Творца,
то у Бога должен быть желудок.

Конечно, всё на свете — суета
под вечным абажуром небосвода,
но мера человека — пустота
окрестности после его ухода.

Если всё не пакостно, то мглисто,
с детства наступает увядание,
светлая пора у пессимиста —
новых огорчений ожидание.

В годы, что прослыли беззаботными
(время только начало свой бег),
ангелы потрахались с животными,
вышел первобытный человек.

Уже давно мы не атлеты
и плоть полнеет оголтело,
теперь некрупные предметы
я ловко прячу в складках тела.

Держусь ничуть не победительно,
весьма беспафосно звучу,
меня при встрече снисходительно
ублюдки треплют по плечу.

Пусть меня заботы рвут на части,
пусть я окружён гавном и суками,
всё же поразительное счастье —
мучиться прижизненными муками.

Когда мы кого-то ругаем
и что-то за что-то клянём,
мы желчный пузырь напрягаем,
и камни заводятся в нём.

Конечно, лучше жить
раздельно с веком,
не пачкаясь
в нечестии и блуде,
но чистым оставаться человеком
мешают окружающие люди.

Рассеялись былые притязания,
и жизнь моя,
желаньям в унисон,
полна уже
блаженством замерзания,
когда внутри тепло
и клонит в сон.

Господь на нас
не смотрит потому,
что чувствует
неловкость и смущение:
Творец гордится замыслом,
Ему
видней, насколько плохо воплощение.

Не по капризу Провидения
мы на тоску осуждены,
тоска у нас — от заблуждения,
что мы для счастья рождены.

В немыслимом количестве томов
мусолится одна и та же шутка —
что связано брожение умов
с бурчанием народного желудка.

Почти закончив путь земной,
я жизнь мою обозреваю
и сам себя подозреваю,
что это было не со мной.

Ты, душа, если сердце не врёт,
запросилась в родные края?
Лишь бы только тебя наперёд
не поехала крыша моя.

Свой дух я некогда очистил
не лучезарной красотой,
а осознаньем грязных истин
и тесной встречей с мерзотой.

Исчерпался остаток чернил,
Богом некогда выданный мне;
все, что мог, я уже сочинил;
только дохлая муха на дне.

Моя прижизненная аура
перед утечкой из пространства
в неделю похорон и траура
пронижет воздух духом пьянства.

Столько из былого мной надышано,
что я часто думаю сейчас:
прошлое прекрасно и возвышенно,
потому что не было там нас.

Комфорту и сытости вторя,
от массы людской умножения
из пены житейского моря
течёт аромат разложения.

Всему учился между прочим,
но знаю слов я курс обменный,
и собеседник я не очень,
но соболтатель я отменный.

Бог нам подсыпал, дух варя,
и зов безумных побуждений,
и тёмный ужас дикаря,
и крутость варварских суждений.

Всюду меж евреями сердечно
теплится идея прописная:
нам Израиль — родина, конечно,
только, слава Богу, запасная.

Замедлился кошмарный маховик,
которым был наш век
разбит и скомкан;
похоже, что закончен черновик
того, что предстоит
уже потомкам.

Я не рассыпаюсь в заверениях
и не возношу хвалу фальшиво;
Бога я люблю в его творениях
женского покроя и пошива.

В России очень часто ощущение —
вослед каким-то мыслям или фразам,
что тесное с евреями общение
ужасно объевреивает разум.

Хотя везде пространство есть,
но от себя нам не убресть.

Люблю чужеземный ландшафт
не в виде немой территории,
а чтобы везде на ушах
висела лапша из истории.

Тактично, щепетильно, деликатно —
беседуя, со сцены, за вином —
твержу я, повторяясь многократно,
о пагубности близости с гавном.

Поскольку жутко тяжек путь земной
и дышит ощущением сиротства —
блаженны, кто общается со мной,
испытывая радость превосходства.

Как судьба ни длись благополучно,
есть у всех последняя забота;
я бы умереть хотел беззвучно,
близких беспокоить неохота.

Кто на суете сосредоточен
в судорогах алчного радения,
тех и посреди кромешной ночи
денежные мучают видения.

Ведь любой, от восторга дурея,
сам упал бы в кольцо твоих рук —
что ж ты жадно глядишь на еврея
в стороне от весёлых подруг?

Угрюмо ощутив, насколько тленны,
друзья мои укрылись по берлогам;
да будут их года благословенны,
насколько это можно с нашим Богом.

Всё время учит нас история,
что получалось так и сяк,
но где хотелось, там и стоило
пускаться наперекосяк.

Мы к ночи пьём с женой,
по тем причинам веским,
что нету спешных дел
и поезд наш ушёл,
и заняты друзья,
нам часто выпить не с кем,
а главное —
что нам так хорошо.

Раздвоенность —
печальная нормальность,
и зыбкое держу я равновесие:
умишко
слепо тычется в реальность,
а душу
распирает мракобесие.

Как раньше в юности
влюблённость,
так на закате невзначай
нас осеняет просветлённость
и благодарная печаль.

Здесь еврей и ты и я,
мы единая семья:
от шабата до шабата
брат наёбывает брата.

Нынче различаю даже масти я
тех, кому душа моя — помеха:
бес гордыни, дьявол любострастия,
демоны свободы и успеха.

Нет, мой умишко не глубок,
во мне горит он тихой свечкой
и незатейлив, как лубок,
где на лугу — баран с овечкой.

rustih.ru

Игорь Губерман - Все, конечно, мы братья по разуму: читать стих, текст стихотворения поэта классика на РуСтих

…только очень какому-то разному

Я лодырь, лентяй и растяпа,
но в миг, если нужен я вдруг —
на мне треугольная шляпа
и серый походный сюртук.

Наш век имел нас так прекрасно,
что мы весь мир судьбой пленяли,
а мы стонали сладострастно
и позу изредка меняли.

По счастью, все, что омерзительно
и душу гневом бередит,
не существует в мире длительно,
а мерзость новую родит.

Вовек я власти не являл
ни дружбы, ни вражды,
а если я хвостом вилял —
то заметал следы.

Сейчас полны гордыни те,
кто, ловко выбрав час и место,
в российской затхлой духоте
однажды пукнул в знак протеста.

Вор хает вора возмущенно,
глухого учит жить немой,
галдят слепые восхищенно,
как ловко бегает хромой.

Кто ярой ненавистью пышет,
о людях судя зло и резко —
пусть аккуратно очень дышит,
поскольку злоба пахнет мерзко.

Нас много лет употребляли,
а мы, по слабости и мелкости,
послушно гнулись, но страдали
от комплекса неполноцелкости.

В нас никакой избыток знаний,
покров очков-носков-перчаток
не скроет легкий обезьяний
в лице и мыслях отпечаток.

Все доступные семечки лузгая,
равнодушна, глуха и слепа,
в парках жизни под легкую музыку
одинокая бродит толпа.

Владеть гавном — не сложный труд
и не высокая отрада:
гавно лишь давят или мнут,
а сталь — и жечь и резать надо.

Еще вчера сей мелкий клоп
был насекомым, кровь сосущим,
а ныне — видный филантроп
и помогает неимущим.

Бес маячит рядом тенью тощей,
если видит умного мужчину:
умного мужчину много проще
даром соблазнить на бесовщину.

Загадочно в России бродят дрожжи,
все связи стали хрупки или ржавы,
а те, кто жаждет взять бразды и вожжи,
страдают недержанием державы.

По дряхлости скончался своевременно
режим, из жизни сделавший надгробие;
российская толпа теперь беременна
мечтой родить себе его подобие.

В раскаленной скрытой давке
увлекаясь жизни пиром,
лестно маленькой пиявке
слыть и выглядеть вампиром.

Видимо, в силу породы,
ибо всегда не со зла
курица русской свободы
тухлые яйца несла.

От ветра хлынувшей свободы,
хотя колюч он и неласков,
томит соблазн пасти народы
всех пастухов и всех подпасков.

По воле здравого рассудка
кто дал себя употреблять —
гораздо чаще проститутка,
чем нерасчетливая блядь.

Россия ко всему, что в ней содеется,
и в будущем беспечно отнесется;
так дева, забеременев, надеется,
что все само собою рассосется.

Вокруг березовых осин
чертя узор хором воздушных,
всегда сколотит сукин сын
союз слепых и простодушных.

Живу я, свободы ревнитель,
весь век искушая свой фарт;
боюсь я, мой ангел-хранитель
однажды получит инфаркт.

Российская жива идея-фикс,
явились только новые в ней ноты,
поскольку дух России, темный сфинкс,
с загадок перешел на анекдоты.

Выплескивая песни, звуки, вздохи,
затворники, певцы и трубачи —
такие же участники эпохи,
как судьи, прокуроры, палачи.

Российской власти цвет и знать
так на свободе воскипели,
что стали с пылом продавать
все, что евреи не успели.

Этот трактор в обличье мужчины
тоже носит в себе благодать;
человек совершенней машины,
ибо сам себя может продать.

Кго сладко делает кулич,
принадлежит к особой касте,
и все умельцы брить и стричь
легко стригут при всякой власти.

Конечно, это горько и обидно,
однако долгой жизни под конец
мне стало совершенно очевидно,
что люди происходят от овец.

Смотреть на мир наш объективно,
как бы из дальней горной рощи —
хотя не менее противно,
но безболезненней и проще.

Надеюсь, я коллег не раню,
сказав о нашей безнадежности,
поскольку Пушкин слушал няню,
а мы — подонков разной сложности.

Наш век настолько прихотливо
свернул обычный ход истории,
что, очевидно, музу Клио
потрахал бес фантасмагории.

Возложить о России заботу
всей России на Бога охота,
чтоб оставить на Бога работу
из болота тащить бегемота.

Все споры вспыхнули опять
и вновь текут, кипя напрасно;
умом Россию не понять,
а чем понять — опять не ясно.

Наших будней мелкие мытарства,
прихоти и крахи своеволия — горше,
чем печали государства,
а цивилизации — тем более.

Хоть очень разны наши страсти,
но сильно схожи ожидания,
и вождь того же ждет от власти,
что ждет любовник от свидания.

Когда кипят разбой и блядство
и бьются грязные с нечистыми,
я грустно думаю про братство,
воспетое идеалистами.

Опасностей, пожаров и буранов
забыть уже не может ветеран;
любимая услада ветеранов —
чесание давно заживших ран.

История бросками и рывками
эпохи вытрясает с потрохами,
и то, что затевало жить веками,
внезапно порастает лопухами.

Есть в речах политиков унылых
много и воды и аргументов,
только я никак понять не в силах,
чем кастраты лучше импотентов.

Всюду запах алчности неистов,
мечемся, на гонку век ухлопав;
о, как я люблю идеалистов,
олухов, растяп и остолопов!

За раздор со временем лихим
и за годы в лагере на нарах
долго сохраняется сухим
порох в наших перечницах старых.

Эпоха нас то злит, то восхищает,
кипучи наши ярость и экстаз,
и все это бесстрастно поглощает
истории холодный унитаз.

Мы сделали изрядно много,
пока по жизни колбасились,
чтобы и в будущем до Бога
мольбы и стоны доносились.

России вновь дают кредит,
поскольку все течет,
а кто немножко был убит —
они уже не в счет.

Густы в России перемены,
но чуда нет еще покуда;
растут у многих партий члены,
а с головами очень худо.

Русское грядущее прекрасно,
путь России тяжек, но высок;
мы в гавне варились не напрасно,
жалко, что впитали этот сок.

rustih.ru


Смотрите также



© 2011-
www.mirstiha.ru
Карта сайта, XML.