Губерман игорь стихи лучшее


Хлёсткие «Гарики» от Игоря Губермана, лучшие четверостишия, видео «Гарики»

И́горь Миро́нович Губерма́н (род. 7 июля 1936, Харьков) — советский и израильский прозаик, поэт, получивший широкую известность благодаря своим афористичным и сатирическим четверостишиям — «гарикам».

В них он точно и метко отражает все реалии жизни, со всеми её взлётами и падениями, радостями и горестями. Иногда он высказывается немного резко, но лишь потому, что это такая же неотъемлемая часть нашей жизни.

В 1979 году он был арестован и приговорен к пяти годам лишения свободы, в связи с резкими высказываниями в своих произведениях против политики.

«Гарики» Игоря Губермана радуют тысячи его поклонников и читателей. В каждое четверостишие ему удается вложить ёмкое и хлёсткое наблюдение, которое заставит вас непременно улыбнуться 🙂

Строки вяжутся в стишок,
море лижет сушу,
дети какают в горшок,
а большие — в душу.

Мне моя брезгливость дорога,
мной руководящая давно:
даже чтобы плюнуть во врага,
я не набираю в рот говно!

Спасибо организму, корпус верный
устойчив оказался на плаву,
но все-таки я стал настолько нервный,
что вряд ли свою смерть переживу.

Вовлекаясь во множество дел,
Не мечись,как по джунглям ботаник,
Не горюй,что не всюду успел,
Может ты опоздал на «Титаник»

С людьми я избегаю откровений,
не делаю для близости ни шага,
распахнута для всех прикосновений
одна лишь туалетная бумага.

Довольно тускло мы живем,
коль ищем радости в метании
от одиночества вдвоем
до одиночества в компании.

Носишь радостную морду
и не знаешь, что позор —
при таких широких бедрах
такой узкий кругозор.

Когда мила родная сторона,
которой возлелеян и воспитан,
то к ложке ежедневного говна
относишься почти что с аппетитом.

Днем кажется, что близких миллион,
И с каждым есть связующая нить.
А вечером безмолвен телефон,
И нам, по сути, некому звонить.

Бывает — проснешься, как птица,
крылатой пружиной на взводе,
и хочется жить и трудиться;
но к завтраку это проходит.

Будущее — вкус не портит мне,
мне дрожать за будущее лень;
думать каждый день о черном дне —
значит делать черным каждый день.

Эпическая гложет нас печаль
за черные минувшие года;
не прошлое, а будущее жаль,
поскольку мы насрали и туда.

Не в силах жить я коллективно:
по воле тягостного рока
мне с идиотами противно,
а среди умных — одиноко!

Не стану врагу я желать по вражде
ночей под тюремным замком,
но пусть он походит по малой нужде
то уксусом, то кипятком.

Люблю отчизну я. А кто теперь не знает,
Что истая любовь чревата муками?
И родина мне щедро изменяет
С подонками, прохвостами и суками.

Среди других есть бог упрямства,
И кто служил ему серьезно,
Тому и время, и пространство
Сдаются рано или поздно.

Застольные люблю я разговоры,
Которыми от рабства мы богаты:
О веке нашем — все мы прокуроры,
О бл…ве нашем — все мы адвокаты.

Остыв от жара собственных страстей,
Ослепнув от загара жирной копоти,
Преступно мы стремимся влить в детей
Наш холод, настоявшийся на опыте.

У скряги прочные запоры,
у скряги темное окно,
у скряги вечные запоры –
он жаден даже на говно.

Когда весна, теплом дразня,
скользит по мне горячим глазом,
ужасно жаль мне, что нельзя
залечь на две кровати разом.

Увы, но счастье унеслось
и те года прошли,
когда считал я хер за ось
вращения земли.

Видео Игоря Губермана — Гарики на каждый день

coflow.ru

Лучшее от Игоря Губермана

Автор:
21 ноября 2016 21:04

Небольшая подборка "гариков"

fishki.net

Новые "гарики" Игоря Губермана - Путеводитель — ЖЖ

? LiveJournal
  • Main
  • Ratings
  • Interesting
  • 🏠#ISTAYHOME
  • Disable ads
Login
  • Login
  • CREATE BLOG Join

yurchik-p.livejournal.com

Игорь Губерман - Лучшее духовное питание: читать стих, текст стихотворения поэта классика на РуСтих

…это в облаках душой витание

Скажи мне, друг и современник, —
уже давно спросить пора —
зачем повсюду столько денег,
а мы сидим без ни хера?

Был создан мир Творцом, а значит —
и Божий дух огнём горит
не в тех, кто молится и плачет,
а в тех, кто мыслит и творит.

Чтобы наш мятежный дух земной
стиснут был в разумных берегах —
чуть окрепли крылья за спиной,
гири повисают на ногах.

Все мои затеи наповал
рубятся фортуной бессердечно;
если б я гробами торговал,
жили бы на свете люди вечно.

С душой у нас не всё в порядке,
подобны мы слепым и нищим,
а Бог играет с нами в прятки,
грустя, что мы Его не ищем.

Ручьи грядущих лет журчат
о том, что не на что надеяться,
и подрастающих внучат
ещё помелет та же мельница.

Именно пробелы и зазоры,
а не толчея узлов и нитей
тихо сопрягаются в узоры
истинного кружева событий.

Небесный простор пустоты
не то чтоб мешал моей вере,
но если, Господь, это Ты,
то в дождь я не выйду за двери.

Всегда был занят я везде —
всерьёз, а не слегка —
резьбой по воздуху, воде
и дыму табака.

Лень — это борьба, погони, кражи,
мыслей оживлённое брожение,
только лень активно будоражит
вялое моё воображение.

Если ноет душевный ушиб,
очень давит чужое присутствие,
мне нужней, чтоб вокруг ни души
не толпилось, являя сочувствие.

Учился много я, но скверно,
хотя обрывки помню прочно,
и что я знаю, то неверно,
а всё, что верно, то неточно.

Я в мудрецы хотя не лезу,
но мыслю я башкой кудлатой,
и неглубоких истин бездну
я накопал моей лопатой.

Есть между сном и пробуждением
души короткая отрада:
я ощущаю с наслаждением,
что мне вставать ещё не надо.

Свой собственный мир я устроил
усилием собственных рук,
а всюду, где запись в герои,
хожу стороной и вокруг.

Я попадал моим ключом
в такие скважины случайные,
что нынче знаю, что почём,
и мысли все мои — печальные.

Угрюмо думал я сегодня,
что в нашей тьме,
грызне, предательстве
вся милость высшая Господня —
в Его безликом невмешательстве.

В мире всё расписано по нотам
гаммы эти вовсе не сложны:
служат мысли умных идиотам,
ибо только им они нужны.

Когда меня от гибели на дне
лишь тонкая удерживала нить,
мгновение подмигивало мне,
зовя его забавность оценить.

Что суета течёт впустую,
нам не обидно и не жалко,
активность нашу холостую
огонь бенгальский греет жарко.

Затем лишь я друзей бы попросил
хоть капельку здоровья уберечь,
чтоб дольше у души достало сил
на радость от нечастых наших встреч,

В небесной синей райской выси
меня тоска бы съела — в ней
метать нельзя и скучно бисер
ввиду отсутствия свиней.

Течёт покоя зыбь текучая,
и тишь да гладь отсель досель;
идиотизм благополучия
неописуем, как кисель.

Мы спорим, низвергаем и бунтуем
в запале сокрушенья и борения,
а после остываем и бинтуем
ожоги от душевного горения.

Доволен я житьём-бытьём,
покоем счастлив эфемерным,
и всё вокруг идёт путём,
хотя, по-моему, неверным.

Кто отрешён и отчуждён
от суеты с её кипением,
зато сполна вознаграждён
живой души негромким пением.

Давно уже домашен мой ночлег,
лучусь, покуда тлеет уголёк,
и часто, недалёкий человек,
от истины бываю недалёк.

Сонливый облик обормота
предъявит Божьему суду
моя высокая дремота,
надменно чуждая труду.

В одинокую дудочку дуя,
слаб душою и выпить не прочь,
ни от Бога подачек не жду я,
ни Ему я не в силах помочь.

Моя уже хроническая праздность
владычица души моей и тела,
корнями утекает в безобразность
того, что сотворяют люди дела.

Излишних сведений кирпич
меня не тянет в каждый спор,
но жажда истину постичь
меня сусанит до сих пор.

Чтобы глубоким мыслителем
слыть у наивных людей,
быть надо краном-смесителем
нескольких крайних идей.

Я стал отшельник,
быт мой чист
и дышит воздухом интимности,
и жалко мне врагов моих,
беднягам хочется взаимности.

Век живу я
то в конфузе, то в контузии —
от азарта, от надежды, от иллюзии;
чуть очухиваюсь —
верен, как и прежде,
я иллюзии, азарту и надежде.

Проснувшись
в неосознанной тревоге,
я воду пью, рассеянно курю,
и вовсе я не думаю о Боге,
но с кем-то безусловно говорю.

Был я слеп,
опрометчив, решителен,
скор и падок
на дело и слово;
стыд за прошлое мне утешителен
и для глупостей новых основа.

Я давно уже заметил, насколько
человек умом и духом непрочен,
полагаться на себя можно только,
да и то, если признаться,
не очень.

Из лени, безделья и праздности,
где корни порока гнездятся,
рождаются разные разности,
а в частности — песни родятся.

Нигде по сути не был я изгой,
поскольку был не лучше и не хуже,
а то, что я существенно другой,
узналось изнутри, а не снаружи.

Человек, обретающий зрелость,
знака свыше не ждёт и не просит-
только личной анархии смелость
в Божий хаос порядок привносит.

Жду я мыслей,
как мух ожидает паук —
так они бы мне в дело сгодились!
А вчера две глубоких
явились мне вдруг —
очевидно, они заблудились.

Сухой букет желаний —
вот утрата
из частых по житейскому течению.
Я столького всего хотел когда-то!
А ныне — очень рад неполучению.

Я не лучшие,
а все потратил годы
на блаженное бездельное томление,
был послушен я велению природы,
ибо лень моя — природное явление.

Творец упрямо гнёт эксперимент,
весь мир деля на лагерь и бардак,
и бедствует в борделе импотент,
а в лагере блаженствует мудак.

Я книжный червь и пьяный враль,
а в мире празднуют верховность
широкоплечая мораль
и мускулистая духовность.

Мне как-то понять повезло,
и в памяти ныне витает,
что деньги тем большее зло,
чем больше нам их не хватает.

На то, что вышел из тюрьмы,
на то, что пью не по годам, —
у Бога я беру взаймы,
и оба знаем, что отдам.

В ночи на жизнь мою покой
ложится облачным пластом,
он изумительно такой,
каков, быть может, в мире том.

Лижут вялые волны былого
зыбкий берег сегодняшних лет,
с хилой злобностью снова и снова
люто плещут в лицо и вослед.

Всё пока со мной благополучно,
профилю не стыдно за анфас,
мне с самим собой бывает скучно
только, если спит один из нас.

А люблю я сильнее всего,
хоть забава моя не проста —
пощипать мудреца за его
уязвимые спору места.

Ни тучки нет на небе чистом,
а мне видна она вполне,
поскольку светлым пессимистом
я воспитал себя во мне.

На днях печалясь, невзначай
нашёл я смуты разрешение:
я матом выругал печаль,
и ощутилось облегчение.

На будущие беды мне плевать,
предвидеть неизбежное — обидно,
заранее беду переживать —
и глупо, и весьма недальновидно.

Насмешливость лелея и храня,
я в жизни стал ей пользоваться реже.
ирония — прекрасная броня,
но хуже проникает воздух свежий.

Тёртые, бывалые, кручёные,
много повидавшие на свете,
сделались мы крупные учёные
в том,
что знают с детства наши дети.

Процессом странствия влеком,
я в путешествие обычно
весь погружаюсь целиком,
а что я вижу — безразлично.

Люди нынче жаждут потреблять,
каждый занят миской и лоханкой,
смотрится на фоне этом блядь —
чистой древнегреческой вакханкой.

Мне снился сон: бегу в толпе я,
а позади — разлив огней,
там распростёртая Помпея,
и жизнь моя осталась в ней.

А если всё заведомо в судьбе,
расписано, играется с листа,
и мы — всего лишь гайки на резьбе,
то лень моя разумна и чиста.

Не мы плетём событий нить,
об этом знал и древний стоик,
а то, что можно объяснить —
уже усилия не стоит.

Прислушавшись
к оттенкам и нюансам,
улавливаешь Божью справедливость:
мы часто терпим горести авансом
за будущую алчную блудливость.

Неужели где-то в небе
с равнодушной гениальностью
сочиняется та небыль,
что становится реальностью?

Я мыслю без надрыва и труда,
немалого достиг я в этом деле,
поскольку, если целишь в никуда,
никак не промахнёшься мимо цели.

Давно и в разном разуверясь,
но веря в Божью широту,
ещё сыскать надеюсь ересь,
в которой веру обрету.

По воздуху, по суше и воде
добрался я уже до многих стран,
ешё не обнаружил я нигде
лекарство от душевных наших ран.

И всё течёт на самом деле
по справедливости сейчас:
мы в Бога верим еле-еле,
а Бог — совсем не верит в нас.

В судьбе
бывают мёртвые сезоны —
застой и тишина, тоска и муть,
и рвёмся мы тогда, как вор из зоны,
а нам давалось время отдохнуть.

Тоска, по сути, неуместна,
однако, скрыться не пытаясь,
она растёт в душе, как тесто,
дрожжами радости питаясь.

Мне дней земных мила текучка,
а рай — совсем не интересен:
там целомудренниц толкучка
и не поют печальных песен.

В шарме внешнем нету нужности
одинокому ежу,
красоту моей наружности
я внутри себя держу.

Нет, я на время не в обиде,
что источилась жизни ось,
я даже рад, что всё предвидел,
но горько мне, что всё сбылось.

Мой дух неярок и негромок,
но прячет каплю смысла зрелого
самодостаточный обломок
несуществующего целого.

Напрасно мы то стонем бурно,
то глянем в небо и вздохнём:
Бог создал мир весьма халтурно
и со стыда забыл о нём.

С наслаждением спать ц ложусь,
от уюта постели счастливый,
потому что во сне не стыжусь,
что такой уродился ленивый.

Тому, кто себя не щадит
и стоек в сей гибельной странности,
фортуной даётся кредит
заметной душевной сохранности.

На нас, мечтательных и хилых,
не ловит кайфа Божий глаз,
а мы никак понять не в силах,
что Он в упор не видит нас.

Сегодня спросили: а что бы
ты сделал от имени Бога?
Я в мире боюсь только злобы,
и я б её снизил намного.

Былое нас так тешит не напрасно,
фальшиво это мутное кино,
но прошлое тем более прекрасно,
чем более расплывчато оно.

Для жизни полезно явление
неясной печали тупой,
то смутное духа томление,
которое тянет в запой.

В какие упоительные дали
стремились мы, томлением пылая!
А к возрасту, когда их повидали,
увяла впечатлительность былая.

Выделывая па и пируэты,
немало начудил я интересного,
земные я не чту авторитеты,
но радуюсь молчанию небесного.

Мне сладок перечень подсудный
душегубительных пороков,
а грех уныния паскудный —
дурь от нехватки сил и соков.

Душа моя заметно опустела
и к жизни потеряла интерес —
похоже, оставлять собралась тело
и ей уже земной не нужен вес.

Всегда на самочувствие весеннее,
когда залито всё теплом и светом,
туманное влияет опасение,
что всё же будет осень вслед за летом.

По существу событий личных
в любых оказываясь точках,
душа болит в местах различных
и даже — в печени и почках.

Тише теперь мы гуляем и пляшем,
реже в судьбе виражи,
даже иллюзии в возрасте нашем
призрачны, как миражи.

В тесное чистилище пустив
грешников заядлых и крутых,
селят их на муки в коллектив
ангелов, монахов и святых.

Творец жесток,
мы зря воображаем,
что благостна земная наша тьма,
мы многое легко переживаем,
но после — выживаем из ума.

Не просто ради интереса
я глаз держу настороже:
святой, пожавший руку беса, —
святой сомнительный уже.

Затем на небо нету моста,
чтоб мог надеяться простак,
что там совсем не всё так просто,
а просто всё совсем не так.

Я в молодости жить себе помог
и ясно это вижу с расстояния:
я понял, ощутив, как одинок,
пожизненность такого состояния.

Весьма порой мешает мне уснуть
волнующая, как ни поверни,
открывшаяся мне внезапно суть
какой-нибудь немыслимой херни.

В душе моей многое стёрто,
а скепсис — остатки загваздал;
я верю и в Бога, и в чёрта,
но в чёрта — сильнее гораздо.

Многих бед моих источник —
наплевавший на мораль
мой язык — болтун и склочник,
обаяшка, змей и враль.

Душа, когда она уже в полёте
и вся уже вперёд обращена,
вдруг чувствует тоску по бренной плоти
и болью ностальгии смущена.

Творцу живётся вряд ли интересно,
от нас Ему то муторно, то дурно;
а боги древних греков, как известно, —
те трахались и сами очень бурно.

Творец отвёл глаза напрасно,
когда мы падали во тьму;
что Бога нет, сегодня ясно
и нам не меньше, чем Ему.

Подрезая на корню
жажду веры острую,
порют мутную херню
все Его апостолы.

Уже не глупость, а кретинство —
любое пылкое учение
про гармоничное единство
и лучезарное сплочение.

Я слухом не ловлю,
не вижу взглядом,
но что-то существует с нами рядом,
невнятицу мне в душу говоря
словами из иного словаря.

Время льётся то жидко, то густо,
то по горло, то ниже колен,
а когда оно полностью пусто —
наступает пора перемен.

На вопрос мой даруя ответ,
песня чья-то звучит надо мной,
и опять проливается свет
на изгаженный век наш чумной.

Несчётных звёзд у Бога россыпи
и тьма кружащихся планет,
и для двуногой мелкой особи
душевных сил у Бога нет.

Тоска моя не легче, но ясней:
в душе иссяк терпения запас,
трёхмерность бытия обрыдла ей
и боль её окутывает нас.

Теперь, когда я крепко стар,
от мира стенкой отгорожен,
мне Божий глас народа стал
докучлив и пустопорожен.

Слушая полемик жаркий бред,
я люблю накал предубеждения,
ибо чем туманнее предмет,
тем категоричнее суждения.

Повсюду нынче злобой
пахнет скверно,
у Бога созревает новый план,
Его ведь консультируют, наверно,
Аттила, Чингисхан и Тамерлан.

Заглядывая в канувшее прошлое,
я радуюсь ему издалека:
уже оно красивое, киношное,
и даже театральное слегка.

Нет, я не зябко и не скудно
жил без единого кумира,
но без него ужасно трудно
во мгле безжалостного мира.

Мечта — весьма двусмысленный росток,
и Бог, хотя сочувствует мечтам,
скорее милосерден, чем жесток,
давая расцвести не всем цветам.

Я у философа Декарта
прочёл и помню с той поры,
что если прёт худая карта,
разумней выйти из игры.

Наш каждый возраст — как гостиница:
мы в разных думаем о разном,
и только лёгкость оскотиниться
живёт везде живым соблазном.

Все слухи, сплетни, клевета
и злой молвы увеселения —
весьма нужны, чтоб не пуста
была душа у населения.

Наш мир уже почти понятен,
загадки тают, словно снег,
из непостижно белых пятен
остался только человек.

Когда весь день бывал я весел
и не темнело небо синее,
то я намного меньше весил —
не вес ли клонит нас в уныние?

Я даже не смыкая век
лежать люблю — до обожания,
ведь сам по сути человек —
продукт совместного лежания.

Хоть мысли наши Господу угодны
в одном забавно схожи все они:
высокие раздумья — многоводны,
что делает их реками херни.

Кормёжка служит нам отрадой,
Бог за обжорство нас простит,
ведь за кладбищенской оградой
у нас исчезнет аппетит.

Я личное имею основание
не верить сильной пользе от учения:
я лично получал образование,
забытое в минуту получения.

В душе — глухая безнадёга,
в уме кипит пустой бульон;
а вариант поверить в Бога
давно отвергли я и Он.

Почему-то порою весенней
часто снится, внушая мне страх,
будто я утопаю в бассейне,
где вода мне всего лишь по пах.

Года мои стремглав летели,
и ныне — Бог тому свидетель —
в субботу жизненной недели
мое безделье — добродетель.

Из мелочи, случайной чепухи,
из мусора житейского и сора
рождаются и дивные стихи,
и долгая мучительная ссора.

Я часто думаю теперь —
поскольку я и в мыслях грешен, —
что в судьбах наших счёт потерь
числом даров уравновешен.

Не грусти, обращаясь во прах,
о судьбе, что случилась такой,
это тяжко на первых порах,
а потом тишина и покой.

Наш небольшой планетный шарик
давно живёт в гавне глубоком,
Бог по нему уже не шарит
своим давно уставшим оком.

А там и быт совсем другой —
в местах, куда Харон доставит:
то чёрт ударит кочергой,
то ангел в жопу свечку вставит.

Об этом я задумался заранее:
заведомо зачисленный в расход,
не смерти я боюсь, а умирания,
отсутствие мне проще, чем уход.

Я писал, как думал, а в итоге
то же, что в начале, ясно мне:
лучше легкомысленно — о Боге,
чем высокопарно — о хуйне.

Забавный всё-таки транзит:
вдоль по судьбе через года
волочь житейский реквизит
из ниоткуда в никуда.

Ты ничего не обещаешь,
но знаю: Ты меня простишь,
ведь на вранье, что Ты прощаешь,
основан Твой земной престиж.

rustih.ru

Игорь Губерман - Закатные гарики (Часть 3): читать стих, текст стихотворения поэта классика на РуСтих

Благословенна будь, держава,
что век жила с собой в борьбе,
саму себя в дерьме держала,
поя хвалу сама себе.

Конечно, всюду ложь и фальшь,
тоска, абсурд и бред,
но к водке рубят сельдь на фарш,
а к мясу — винегрет.

Весь Божий мир, пока живой, —
арена бойни мировой,
поскольку что кому-то прибыльно,
другому — тягостно и гибельно.

Я слышу завывания кретина,
я вижу, как гуляет сволота,
однако и душа невозмутима,
и к жизни не скудеет теплота.

Разуверясь в иллюзии нежной,
мы при первой малейшей
возможности
обзаводимся новой надеждой,
столь же явной в её безнадёжности.

Спать не зря охоч я очень,
сонный бред люблю я с юности,
разум наш под сенью ночи
отдыхает от разумности.

Всякий нёс ко мне боль и занозы,
кто судьбе проигрался в рулетку,
и весьма крокодиловы слезы
о мою осушались жилетку.

Мой деловой, рациональный,
с ухваткой, вскормленной веками,
активный ген национальный
остался в папе или в маме.

Гуляка, пройдоха, мошенник,
для адского пекла годясь, —
подвижник, аскет и отшельник,
в иную эпоху родясь.

Замшелым душам стариков
созвучны внешне их старушки:
у всех по жизни гавнюков
их жёны — злобные гнилушки.

От коллективных устремлений,
где гул восторгов, гам и шум,
я уклоняюсь из-за лени,
что часто выглядит как ум.

Клокочет неистовый зал,
и красные флаги алеют…
Мне доктор однажды сказал:
глисты перед гибелью злеют.

Пока присесть могу к столу,
ценю я каждое мгновение,
и там, где я пишу хулу,
внутри звучит благословение.

Время тянется уныло,
но меняться не устало:
раньше всё мерзее было,
а теперь — мерзее стало.

Проходят эпохи душения,
но сколько и как ни трави,
а творческий пыл разрушения
играет в российской крови.

Был я молод и где-то служил,
а любовью — и бредил, и жил;
даже глядя на гладь небосклона,
я усматривал девичьи лона.

Кто книжно, а кто по наитию,
но с чувством неясного страха
однажды приходишь к открытию
сообщества духа и паха.

Я остро ощущаю временами
(проверить я пока ещё не мог),
что в жизни всё случившееся с нами
всего лишь только опыт и пролог.

Уходит чёрный век великий,
и станет нем его гранит,
и лишь язык, живой и дикий,
кошмар и славу сохранит.

Идеей тонкой и заветной
богат мой разум проницательный:
страсть не бывает безответной —
ответ бывает отрицательный.

Вокруг хотя полно материальности,
но знают нынче все, кто не дурак:
действительность
загадочней реальности,
а что на самом деле — полный мрак.

Бурлит российский передел,
кипят азарт и спесь,
а кто сажал и кто сидел —
уже неважно здесь.

Сбываются — глазу не веришь —
мечты древнеримских трудящихся:
хотевшие хлеба и зрелищ
едят у экранов светящихся.

Мы уже судьбу не просим
об удаче скоротечной,
осенила душу осень
духом праздности беспечной.

Вой ветра, сеющий тревогу,
напоминает лишь о том,
что я покуда, слава Богу,
ни духом слаб, ни животом.

Предай меня, Боже, остуде,
от пыла вещать охрани,
достаточно мудрые люди
уже наболтали херни.

Не числю я склероз мой ранний
досадной жизненной превратностью;
моя башка без лишних знаний
полна туманом и приятностью.

Не травлю дисгармонией мрачной
я симфонию льющихся дней;
где семья получилась удачной,
там жена дирижирует ей.

Когда близка пора маразма,
как говорил мудрец Эразм,
любое бегство от соблазна
есть больший грех,
чем сам соблазн.

Плачет баба потому,
что увяло тело,
а давала не тому,
под кого хотела.

Художнику дано благословлять —
не более того, хоть и не менее,
а если не художник он, а блядь,
то блядство и его благословение.

С разным повстречался я искусством
в годы любованья мирозданием,
лучшее на свете этом грустном
создано тоской и состраданием.

В одном история не врёт
и правы древние пророки:
великим делают народ
его глубинные пороки.

Ты к небу воздеваешь пылко руки,
я в жестах этих вижу лицемерие,
за веру ты принять согласен муки,
а я принять готов их — за неверие.

Господь не будет нас карать,
гораздо хуже наш удел:
на небе станут нагло жрать
нас те, кто нас по жизни ел.

Бог печально тренькает на лире
в горести недавнего прозрения:
самая большая скверна в мире —
подлые разумные творения.

Я храню душевное спокойствие,
ибо всё, что больно,
то нормально,
а любое наше удовольствие —
либо вредно, либо аморально.

Жила-была на свете дева,
и было дел у ней немало:
что на себя она надела,
потом везде она снимала.

Тайным действием систем,
скрытых под сознанием,
жопа связана со всем
Божьим мирозданием.

Схожусь я медленно, с опаской,
по горло полон горьким опытом,
но вдруг дохнёт на душу лаской,
и снова всё пропало пропадом.

Когда мне почта утром рано
приносит вирши графомана,
бываю рад я, как раввины —
от ветра с запахом свинины.

Вульгарен, груб и необуздан,
я в рай никак не попаду,
зато легко я буду узнан
во дни амнистии в аду.

Людей давно уже делю —
по слову, тону, жесту, взгляду —
на тех, кому я сам налью,
и тех, с кем рядом пить не сяду.

У внуков с их иными вкусами
я не останусь без призора:
меня отыщут в куче мусора
и переложат в кучу сора.

Я живу в тишине и покое,
стал отшельник, монах и бирюк,
но на улицах вижу такое,
что душа моя рвётся из брюк.

Первые на свете совратители,
понял я, по памяти скользя,
были с несомненностью родители:
я узнал от них, чего нельзя.

Покуда наши чувства не остыли,
я чувствую живое обожание
к тому, что содержимое бутыли
меняет наших мыслей содержание.

Ум — помеха для нежной души,
он её и сильней, и умней,
но душа если выпить решит,
ум немедля потворствует ей.

Я от века отжил только треть,
когда понял: бояться — опасно,
страху надо в глаза посмотреть,
и становится просто и ясно.

В натурах подлинно способных
играет тонкий и живой
талант упрямо, как подсолнух,
вертеть за солнцем головой.

Мир совершенствуется так —
не по годам, а по неделям, —
что мелкотравчатый бардак
большим становится борделем.

Хотя под раскаты витийства
убийц человечество судит,
но жить на земле без убийства —
не может, не хочет, не будет.

Естественно и точно по годам
стал ветошью
мой рыцарский доспех,
поскольку у весьма прекрасных дам
терпел он сокрушительный успех.

Я подбил бы насильнику глаз,
а уж нос я расквасил бы точно,
очень жалко, что трахают нас
анонимно, безлико, заочно.

В чистом разуме скрыта отрава,
целой жизни мешая тайком:
мысля трезво, реально и здраво,
ты немедля слывёшь мудаком.

Поскольку есть мужчины и юнцы,
просящие готовые ответы,
постольку возникают мудрецы,
родящие полезные советы.

Свобода неотрывна от сомнения
и кажется обманом неискусным,
дух горечи
и дух недоумения
витают над её рассветом тусклым.

Идея моя не научна,
но мне помогала всегда:
прекрасное — всё, что не скучно,
и даже крутая беда.

То ясно чувствуешь душой,
то говорит об этом тело:
век был достаточно большой,
и всё слегка осточертело.

В лени всякого есть понемногу,
а в решимости жить поперёк —
и бросание вызова Богу,
что когда-то на труд нас обрёк.

Чуя в человечестве опасность,
думая о судьбах мироздания,
в истину вложил Господь напрасность
поисков её и опознания.

Посреди миропорядка
есть везде, где я живу,
и моя пустая грядка,
я сажаю трын-траву.

Так же будут кишеть муравьи,
а планеты — нестись по орбитам;
размышленья о смерти мои —
только мысли о всём недопитом.

Борьба — не душевный каприз,
не прихоть пустого влечения:
плывут по течению — вниз,
а вверх — это против течения.

Конечно, я придурком был тогда,
поскольку был упрям я и строптив,
а умный в те кромешные года
носил на языке презерватив.

На всё подряд со страстью нежной,
как воробьи к любому крошеву,
слетались мы, томясь надеждой
прильнуть к чему-нибудь хорошему.

В беде, где всё пошло насмарку,
вразлом и наперекосяк,
велик душой, кто рад подарку,
что жив, на воле и босяк.

Готовлюсь к уходу туда,
где быть надлежит человеку,
и время плеснёт, как вода
над камешком, канувшим в реку.

Я не люблю живые тени,
меня страшит их дух высокий,
дружу я близко только с теми,
кого поят земные соки.

Я музу часто вижу здесь
во время умственного пира,
она собой являет смесь
из нимфы, бляди и вампира.

Осадком памяти сухим
Уже на склоне и пределе
мы видим прошлое таким,
каким его прожить хотели.

Разгул наук сейчас таков,
что зуд учёного азарта
вот-вот наладит мужиков
рожать детей Восьмого марта.

Конечно, слезы, боль и грех
всё время видеть тяжело Ему,
но Бог нас любит равно всех
и просто каждого по-своему.

Лишь на смертном одре
я посмею сказать,
что печально
во всём этом деле:
если б наши старухи
любили вязать,
мы бы дольше
в пивных посидели.

Что нёс я ахинею, но не бред,
поймут, когда уже я замолчу,
и жалко мне порой, что Бога нет,
я столько рассказать Ему хочу!

Любые наши умозрения
венчает вывод горемычный,
что здесь нас точит
червь сомнения,
а после смерти —
червь обычный.

Величественна и проста
в делах житейских роль Господня:
не кто, как Он, отверз уста
у тех, кто выпить звал сегодня.

Старение — тяжкое бедствие,
к закату умнеют мужчины,
но пакостно мне это следствие
от пакостной этой причины.

Меня пересолив и переперчив,
Господь уравновесил это так,
что стал я неразборчиво доверчив
и каждого жалею, как мудак.

Я изо всех душевных сил
ценю творения культуры,
хотя по пьянке оросил
немало уличной скульптуры.

Я дивлюсь устройству мира:
ведь ни разу воробей,
хоть и наглый, и проныра,
а не трахал голубей.

Я времени себе не выбирал,
оно других не лучше и не хуже,
но те, кто мог бы вырасти в коралл,
комками пролежали в мелкой луже.

Я думаю — украдкой и тайком,
насколько легче жить на склоне лет
и спать как хорошо со стариком:
и вроде бы он есть, и вроде нет.

Забыть об одиночестве попытка,
любовь разнообразием богата:
у молодости — радости избытка,
у старости — роскошество заката.

За глину, что вместе месили,
за долю в убогом куске
подвержен еврей из России
тяжёлой славянской тоске.

Хоть живу я благоденно и чинно,
а в затмениях души знаю толк;
настоящая тоска — беспричинна,
от неё так на луну воет волк.

Мы стали снисходительно терпеть
излишества чужого поведения;
нет сил уже ни злиться, ни кипеть,
и наша доброта — от оскудения.

Когда я сам себе перечу,
двоюсь настолько, что пугаюсь:
я то бегу себе навстречу,
то разминусь и разбегаюсь.

Я недвижен в уюте домашнем,
как бы время ни мчалось в окне;
я сегодня остался вчерашним,
это завтра оценят во мне.

Угрюмо замыкаюсь я, когда
напившаяся нелюдь и ублюдки
мне дружбу предлагают навсегда
и души облегчают, как желудки.

Время дикое, странное, смутное,
над Россией — ни ночь, ни заря,
то ли что-то родит она путное,
то ли снова найдёт упыря.

Невольно ум зайдёт за разум,
такого мир не видел сроду:
огромный лагерь весь и сразу
внезапно вышел на свободу.

Давно уже в себя я погружён,
и в этой благодатной пустоте
я слишком сам собою окружён,
чтоб думать о толкучей суете.

С восторгом я житейский ем кулич,
но вдосталь мне мешает насладиться
висящая над нами, словно бич,
паскудная обязанность трудиться.

Зевая от позывов омерзения,
читаю чьи-то творческие корчи,
где всюду по извивам умозрения
витает аромат неясной порчи.

Мы зорче и мягче, старея
в осенних любовных объятьях,
глаза наши видят острее,
когда нам пора закрывать их.

Сегодня — время скепсиса. Потом
(неверие не в силах долго длиться)
появится какой-нибудь фантом
и снова озарит умы и лица,

Куражится в мозгу моём вино
в извилинах обоих полушарий;
здоровье для того нам и дано,
чтоб мы его со вкусом разрушали.

В его лице — такая скверна,
глаз отвести я не могу
и думаю: Кощей, наверно,
тайком любил Бабу-Ягу.

Могу всегда сказать я честно,
что безусловный патриот:
я всюду думаю про место,
откуда вышел мой народ.

Благоволение небес
нам если светит на пути,
то совращает нас не бес,
а чистый ангел во плоти.

От нежных песен дев кудлатых
во мне бурлит, как тонкий яд,
мечта пернатых и женатых —
лететь, куда глаза глядят.

Не те, кого не замечаем,
а те, с кем соли съели пуд
и в ком давно души не чаем,
нас неожиданно ебут.

Люблю вечернее томление,
сижу, застыв, как истукан,
а вялых мыслей шевеление
родит бутылку и стакан.

Всегда сулит улов и фарт
надежда — врунья и беглянка,
а дальше губит нас азарт
или случайная подлянка.

Что стал я ветхий старичок,
меня не гложет грусть,
хотя снаружи я сморчок,
внутри — солёный груздь.

Душа полна пренебрежения
к боязни сгинуть и пропасть,
напрасны все остережения,
когда уму диктует страсть.

Не ведает ни берега, ни дна
слияние судьбы и линий личных,
наружная живётся жизнь одна,
а внутренние — несколько различных.

Мы когда судьбе своей перечим,
то из пустоты издалека
дружески ложится нам на плечи
лёгкая незримая рука.

Чтобы избегнуть липких нитей
хлопот и тягот вероятных,
я сторонюсь любых событий,
душе и разуму невнятных.

Конечно, это горестно и грустно,
однако это факты говорят:
евреи правят миром так искусно,
что сами себе пакости творят.

Характер мира — символический,
но как мы смыслы ни толкуй,
а символ истинно фаллический
и безусловный — только хуй.

Бог учёл в живой природе
даже духа дуновение:
если деньги на исходе,
то приходит вдохновение.

Земное бытиё моё густое —
не лишнее в цепи людской звено,
я сеял бесполезное, пустое,
никчёмное, но всё-таки зерно.

Сижу я с гостями и тихо зверею,
лицо — карнавал восхищения:
за что пожилому больному еврею
такое богатство общения?

Есть между сном и пробуждением
души и разума игра,
где ощущаешь с наслаждением,
что гаснуть вовсе не пора.

Век ушёл. В огне его и блуде
яркая особенность была:
всюду вышли маленькие люди
на большие мокрые дела.

Я друг зелёных насаждений
с тех лет, когда был полон сил
и много дивных услаждений
в тени их зарослей вкусил.

Уже давно стихов моих
течёт расплавленный металл,
не сможет мир забыть о них,
поскольку мир их не читал.

Не зря читал я книги,
дух мой рос,
даёт сейчас мой разум безразмерный —
на самый заковыристый вопрос —
ответ молниеносный и неверный.

Я с незапамятной поры
душой усвоил весть благую,
что смерть не выход из игры,
а переход в игру другую.

Давно уже явилось невзначай
ко мне одно высокое наитие:
чем гуще мы завариваем чай,
тем лучшее выходит чаепитие.

Еврейский дух — слегка юродивый,
и зря еврей умом гордится,
повсюду слепо числя родиной
чужую землю, где родится.

Как долго гнил ты,
бедный фрукт,
и внешне тухлый, и с изнанки,
ты не мерзавец, ты — продукт
российской чёрной лихоманки.

Выбрав одинокую свободу,
к людям я с общеньем не вяжусь,
ибо я примкну ещё к народу
и в земле с ним рядом належусь.

Совершенно обычных детей
мы с женой, слава Богу, родители;
пролагателей новых путей
пусть рожают и терпят любители.

Хотя стихи — не то, что проза,
в них дух единого призвания,
и зря у кала и навоза
такие разные названия.

В обед я рюмку водки
пью под суп,
и к ночи — до бровей уже налит,
а те, кто на меня имеет зуб,
гадают, почему он так болит.

Все помыслы, мечты и упования
становятся живей от выпивания.

Дух надежды людям так угоден,
что на свете нету постояннее
мифа, что по смерти мы уходим
в некое иное состояние.

На некоторой стадии подпития
всё видится ясней, и потому
становятся понятными события,
загадочные трезвому уму.

Густеет, оседая, мыслей соль,
покуда мы свой камень
в гору катим:
бесплатна в этой жизни —
только боль,
за радости мы позже круто платим.

Обманываться — глупо и не надо,
ведь истинный пастух от нас сокрыт,
а рвутся все козлы возглавить стадо —
чтоб есть из лакированных корыт.

Финал кино: стоит кольцом
десяток близких над мужчиной,
а я меж них лежу с лицом,
чуть опечаленным кончиной.

Жизнь моя ушла на ловлю слова,
службу совратительному змею;
бросил бы я это, но другого
делать ничего я не умею.

Сотрись, не подводи меня, гримаса,
пора уже привыкнуть,
что ровесники,
которые ни рыба и ни мясо,
известны как орлы и буревестники.

Моя шальная голова
не переносит воздержания
и любит низкие слова
за высоту их содержания.

Я злюсь, когда с собой я ссорюсь,
переча собственной натуре,
а злит меня зануда-совесть,
никак не спится этой дуре.

Политики весьма, конечно, разны
и разные блины они пекут,
но пахнут одинаково миазмы,
которые из кухонь их текут.

Уже для этой жизни староват
я стал, хотя умишко —
в полной целости;
всё время перед кем-то виноват
оказываюсь я по мягкотелости.

В российской оперетте
исторической
теперь уже боюсь я не солистов,
а слипшихся слюной
патриотической
хористов и проснувшихся статистов.

Возможно, мыслю я убого,
но я уверен, как и прежде:
плоть обнажённая — намного
духовней, нежели в одежде.

Девицы с мечтами бредовыми,
которым в замужестве пресно,
душевно становятся вдовами
гораздо скорей, чем телесно.

Печально мне, что нет лечения
от угасания влечения.
Конечно, Ты меня, Господь,
простишь за то, что не молился, а читал,
к тому же свято чтил я
Твой престиж:
в субботу — алкоголь предпочитал.

Весь век меня то Бог, то дьявол
толкали в новую игру,
на нарах я баланду хавал,
а на банкетах ел икру.
Я написать хочу об этом,
но стал я путаться с годами:
не то я крыл туза валетом,
не то совал десятку даме.

Плывут неясной чередой
туманы дня, туманы ночи…
Когда-то был я молодой,
за что-то баб любил я очень.

Где б теперь ни жили,
с нами навсегда
многовековая русская беда.

Век мой суетен, шумен, жесток,
и храню в нём безмолвие я;
чтоб реветь — я не горный поток,
чтоб журчать — я ничья не струя.

Подумав, я бываю поражён,
какие фраера мы и пижоны:
ведь как бы мы любили наших жён,
когда б они чужие были жёны!

Везде, где пьют из общей чаши,
где песни звук и звон бокалов,
на всяком пире жизни нашей
вокруг полным-полно шакалов.

Да, мечта не могла
быть не мутная,
но не думалось даже украдкой,
что свобода — шалава беспутная
с уголовно кручёной повадкой.

Скудеет жизни вещество,
и явно стоит описания,
как возрастает мастерство
по мере телоугасания.

Господь безжалостно свиреп,
но стихотворцам, если нищи,
даёт перо, вино и хлеб,
а ближе к ночи — девок ищет.

Ещё едва-едва вошёл в кураж,
пора уже отсюда убывать,
а чувство — что несу большой багаж,
который не успел распаковать.

Очень я игривый был щенок,
но, дожив до старческих седин,
менее всего я одинок
именно в часы, когда один.

Везде, где нет запоров у дверей,
и каждый для любого — брат и друг
еврей готов забыть, что он еврей,
однако это помнят все вокруг.

Всецело доверясь остатку
духовной моей вермишели,
не раз попадал я в десятку
невинной соседней мишени.

Я не пророк, не жрец, не воин,
однако есть во мне харизма,
и за беспечность я достоин
апостольства от похуизма.

Купаю уши
в мифах и парашах,
никак и никому не возражая;
ещё среди живых немало наших,
но музыка вокруг — уже чужая.

Как только жить нам надоест,
и Бог не против,
Он ускоряет нам разъезд
души и плоти.

Любой, повсюду и всегда
чтоб не распался коллектив,
на вольный дух нужна узда,
на вольный ум — презерватив.

Я мир осязал без перчаток
при свете, во тьме и на дне,
и крыльев моих отпечаток
не раз я оставил в гавне.

У жизни множество утех
есть за любыми поворотами,
и не прощает Бог лишь тех,
кто пренебрёг Его щедротами.

Старик не просто жить устал,
но более того:
ему воздвигли пьедестал —
он ёбнулся с него.

Заметил я порок врождённый
У многих творческих людей:
кипит их разум повреждённый
от явно свихнутых идей.

Всего на свете мне таинственней,
что наши вывихи ума
порой бывают ближе к истине,
чем эта истина сама.

Прогнозы тем лишь интересны,
что вместо них текут сюрпризы,
ведь даже Богу не известны
Его грядущие капризы.

Я принёс из синагоги
вечной мудрости слова:
если на ночь вымыть ноги,
утром чище голова.

Сопровождает запах пиршества
мои по жизни прегрешения,
я слабый тип: люблю излишества
намного больше, чем лишения.

Ешьте много, ешьте мало,
но являйте гуманизм
и не суйте что попало
в безответный организм.

Нахожусь я в немом изумлении,
осознав, как убого живу,
ибо только в одном направлении
я по жизни всё время плыву.

Бог часто ищет утешения,
вращая глобус мироздания
и в душах пафос разрушения
сменяя бредом созидания.

Я знавал не одно приключение,
но они мне не дали того,
что несло и несёт заключение
в одиночке себя самого.

Нет, я пока не знаю — чей,
но принимаю как подарок,
что между пламенных свечей
ещё чадит и мой огарок.

Давно уж качусь я со склона,
а глажу — наивней мальчишки —
тугое и нежное лоно
любой подвернувшейся книжки.

Писал, играл, кутил,
моя и жизни связь
калилась на огне
и мочена в вине,
но вдруг я ощутил,
угрюмо удивясь,
что колокол во мне
звонит уже по мне.

По-прежнему живя легко и праздно,
я начал ощущать острей гораздо,
что время, приближаясь к вечной ночи,
становится прозрачней и короче.

Время — лучший лекарь,
это верно,
время при любой беде поможет,
только исцеляет очень скверно:
мы чуть позже
гибнем от него же.

На время и Бога в обиде
я думаю часто под вечер,
что те, кого хочется видеть,
не здесь уже ждут нашей встречи.

Всё то же и за тридевять земель:
кишение по мелочной заботе,
хмельные пересуды пустомель,
блудливое почтение к работе.

У Бога (как мы ни зови
бесплотный образ без одежды)
есть вера в нас, но нет любви,
а потому и нет надежды.
Успеха и славы венок
тяжёлой печалью прострочен:
и раньше ты был одинок,
теперь ты ещё одиноче.

Развил я важное умение,
судьбе сулящее удачу:
я о себе имею мнение,
но от себя его я прячу.

Покоем обманчиво вея,
предательски время течёт,
привычка нас держит сильнее,
чем держат любовь и расчёт.

Ветрами времени хранимо,
вплетаясь в каждое дыхание,
течёт по воздуху незримо
моей души благоухание.

Весьма, конечно, старость ощутима,
но ценным я рецептом обеспечен:
изношенной душе необходима
поливка алкоголем каждый вечер.

Былое — мелкие цветочки
на фоне будущей поры,
куда мы все в огромной бочке
бесшумно катимся с горы.

Кипят амбиции, апломбы,
пекутся пакты и процессы,
и тихо-тихо всюду бомбы
лежат, как спящие принцессы.

В соседстве с лихим окаянством
отрадно остаться изгоем,
то сном наслаждаясь, то пьянством,
то книжным беспутным запоем.

Как зоопарковый медведь,
растленный негою дремотной,
уже не в силах я взреветь
с отвагой ярости животной.

Пока течёт и длится срок,
меняя краски увядания,
мой незначительный мирок
мне интересней мироздания.

Печалью душу веселя,
в журналах той эпохи нищей
люблю хлебнуть я киселя,
который был высокой пищей.

Не знаю, что в небесных высях
и что в заоблачных полях, а тут —
запутался я в мыслях,
как раньше путался в соплях.

Раскрылись выходы и входы,
но волю выдали снаружи,
и равнодушие свободы
нам тяжелее лютой стужи.

rustih.ru

Игорь Губерман - Закатные гарики (Часть 4): читать стих, текст стихотворения поэта классика на РуСтих

Входя на сцену из кулис,
горя огнём актёрской страсти,
смотрю на зал я сверху вниз,
хотя в его я полной власти.
Повсюду, где случалось поселиться ~
а были очень разные места, —
встречал я одинаковые лица,
их явно Бог лепил, когда устал.

Давно уже я понял непреложно
устройство созидательного рвения:
безденежье (когда не безнадёжно) —
могучая пружина вдохновения.

При сильно лихой непогоде
тревожится дух мой еврейский,
в его генетическом коде
ковчег возникает библейский.

Езжу я по свету
чаще, дальше, все мои скитания случайны,
только мне нигде уже,
как раньше,
голову не кружит запах тайны.

Источник ранней смерти
крайне прост:
мы нервы треплем —
ради, чтобы, для —
и скрытые недуги в бурный рост
пускаются, корнями шевеля.

В России всегда
в разговоре сквозит
идея (хвалебно, по делу),
что русский еврей —
не простой паразит,
а нужный хозяйскому телу.

Вся интимная плеяда
испарилась из меня —
нету соли, нету яда,
нету скрытого огня.

Только что вставая с четверенек,
мы уже кусаем удила,
многие готовы ради денег
делать даже добрые дела.

Опыт не улучшил никого;
те, кого улучшил, врут безбожно;
опыт — это знание того,
что уже исправить невозможно.

Про подлинно серьёзные утраты
жалеть имеют право лишь кастраты.

Хоть лопни, ямба от хорея
не в силах был я отличить,
хотя отменно знал еврея,
который брался научить.

Не зря из мужиков сочится стон
и жалобы, что жребий их жесток:
застенчивый досвадебный бутон
в махровый распускается цветок.

Романтик лепит ярлыки,
потом воюет с ярлыками,
а рядом режут балыки
или сидят за шашлыками.

Как метры составляют расстояние,
как весом измеряется капуста,
духовность — это просто состояние,
в котором одиночество не пусто.

Ища свой мир в себе, а не вовне,
чуть менее полощешься в гавне.

Повсюду мысли покупные,
наживы хищные ростки,
и травят газы выхлопные
душ неокрепших лепестки.

Давно про эту знал беду
мой дух молчащий:
весна бывает раз в году,
а осень — чаще.

Не раз наблюдал я,
как быстро девица,
когда уже нету одежды на ней,
от Божьего ока спеша заслониться,
свою наготу прикрывает моей.

Когда от тепла диктатуры
эпоха кишит саранчой,
бумажные стены культуры
горят или пахнут мочой.

Что многое я испытал —
лишь духу опора надёжная,
накопленный мной капитал —
валюта, нигде не платёжная.

Обуглясь от духовного горения,
пылая упоительным огнём,
я утром написал стихотворение,
которое отнёс в помойку днём.

Из рук вон хороши мои дела,
шуршащие мыслительной текучк
судьба меня до ручки довела,
и до сих пор пишу я этой ручкой.

Всё стало фруктовей,
хмельней и колбасней,
но странно растеряны мы:
пустыня свободы —
страшней и опасней
уютного быта тюрьмы.

Сумеет, надеюсь,
однажды планета
понять по российской гульбе,
что тьма —
не простое отсутствие света,
а нечто само по себе.

Мне в уши
отовсюду льётся речь,
но в этой размазне
быстротекущей
о жизни понимание извлечь
возможно из кофейной
только гущи.

Тёк безжалостно и быстро
дней и лет негромкий шорох;
на хера мне Божья искра,
если высыпался порох?

Пьёт соки из наследственных корней
духовная таинственная сфера,
и как бы хорошо ни жил еврей,
томят еврея гены Агасфера.

Дорога к совершенству не легка
и нет у просветления предела;
пойду-ка я приму ещё пивка,
оно уже вполне захолодело.

От каждой потери
и каждой отдачи
наш дух не богаче,
но дышит иначе.

Едва лишь былое копни —
и мёртвые птицы свистят,
и дряхлые мшистые пни
зелёной листвой шелестят.

Литавры и лавры успеха
меня не подружат с мошенником,
и чувство единого цеха
скорей разделю я с отшельником.

Цветы на полянах обильней растут
и сохнут от горя враги,
когда мы играем совместный этюд
в четыре руки и ноги.
Болванам
легче жить с болванками:
прочней семейный узелок,
когда невидимыми планками
означен общий потолок.

История мало-помалу
устала плести свою сказку,
и клонится время к финалу,
и Бог сочиняет развязку.

Очень тяжело — осознавать,
что любому яростному тексту
свойственна способность остывать,
делаясь пустым пятном по месту.

От мира напрочь отвернувшись,
я ночи снов живу не в нём,
а утром радуюсь, проснувшись,
что снова спать залягу днём.

Не слабей наркотической дури
помрачает любовь наши души,
поздней осенью майские бури
вырывают из почвы и рушат.

Источник веры — пустота,
в которой селится тревога;
мы в эти гиблые места
зовём тогда любого бога.

Однажды жить решу я с толком:
я приберу свою нору,
расставлю всё по нужным полкам,
сложу все папки — и умру.

Закладывать по жизни виражи,
испытывая беды и превратности, —
разумно, если видишь миражи
с хотя бы малой каплей вероятности.

У Бога нету малой малости:
нет милосердия и жалости.

Грешил я, не ведая меры,
но Богу я нужен такой:
чужие дурные примеры
всем дарят душевный покой.
С яростью и пылом идиота
силюсь я в потуге холостой
думать, что рождён я для чего-то,
а не по случайности пустой.

Непрестанно, то вслух, то тайком
я твержу к этой жизни припев:
кто садится за стол с дураком,
тот со стула встаёт, поглупев.
На выставках тешится публика
высокой эстетикой разницы,
смакуя, что дырка от бублика —
иная, чем дырка от задницы.

Не скованы если затеи
ни Божьим, ни будничным страхом,
рабы, холуи и лакеи
дерзают с особым размахом.

О людях вслух я не сужу,
ничьих не порчу репутаций
и даже мыслей не держу,
боясь по пьянке проболтаться.

Еврея в русский климат занесло
достаточно давно, и потому
мы местное впитать успели зло
и стали тесно родственны ему.

Глупо думать, что я лицемерю —
в этом нету нужды у паяца,
я кощунствую — значит, я верю,
над ничем невозможно смеяться.

Зачем
толпимся мы у винной бочки?
Затем,
чтоб не пропасть поодиночке.

Россия легко переносит урон
своих и ветвей и корней,
и чёрные списки для белых ворон
всегда пригождаются в ней.

А псы, в те дни кишевшие окрест
(густая слежка, обыск и арест),
запомнились как некто вообще —
безликий, но при шляпе и плаще.

Нет, на бегство я не уповал,
цепи я не рвал, не грыз, не резал,
я чихал на цепи и плевал,
и проела ржавчина железо.

Увы, наш дух мечтами не богат:
на небо покаянно приплестись,
поплакаться, что слаб и виноват,
и вновь на Божьих пастбищах пастись.

В сей жизни полагаю я щитом
готовность утлый разум превозмочь
легко почерпать воду решетом
и в ступе с интересом потолочь.

Забыв про старость и семью,
согретый солнечным лучом,
сажусь я в парке на скамью
и размышляю ни о чём.

А верю я всему покамест:
наступит светлая пора,
детей в семью приносит аист,
вожди желают нам добра.
Сон был такой: небес абориген,
в земном существовании — Сенека
смеялся, что несчастный Диоген
и здесь напрасно ищет человека.

Несчётно разнолика наша россыпь,
делясь ещё притом на племена,
и счастлива любая сучья особь
тому, что кто-то хуже, чем она.

На лицах у супружеской четы,
нажившей и потомство и добро,
являются похожие черты —
удачной совместимости тавро.

Покоем и бездельем дорожа,
стремлюсь, чтоб суета текла не густо,
к тому же голова тогда свежа,
как только что политая капуста.

Дыша безумием экспресса,
наука правит бал земной,
и светится слеза прогресса
из абажура надо мной.

Во всём я вровень жил со всеми,
тая неверие своё,
когда искал иголку в сене,
хотя и знал, что нет её.

Все чувства словно бы воскресли
и душу радуют мою
в часы, когда хмельные песни
пропащим голосом пою.

Как увижу бутыль —
отвожу я глаза,
отзывается стоном душа,
и шалят у замшелой души тормоза,
разум деньги считает, шурша.

Между мной и днём грядущим
в некий вечер ляжет тень,
и, подобно всем живущим,
я не выйду в этот день.

Забавно, что прозрачный сок лозы,
ласкаясь, как доверчивый щенок,
немедленно влияет на язык,
а после добирается до ног.

Ночные не томят меня кошмары —
пожар, землетрясение, обвал,
но изредка я вижу крыс и нары —
чтоб родину, видать, не забывал.

…И блудолицая девица,
со мной стремясь духовно слиться,
меня душила бюстом жарким…
Очнулся я со стоном жалким;
сон побуждал опохмелиться.

Какой сейчас высокой думой
мой гордый разум так захвачен?
О том, что слишком низкой суммой
был жар души вчера оплачен.

От всех житейских бурь и ливней,
болот и осыпи камней —
блаженны те, кто стал наивней,
несчастны все, кто стал умней.

Тщедушное почтение к отчизне
внушило нам умение в той жизни
рассматривать любое удушение
как магию и жертвоприношение.

Не жалко мне,
что жизнь проходит мимо,
догнать её ничуть не порываюсь,
моё существование не мнимо,
покуда в нём я сам не сомневаюсь.

Поставил я себе порог —
не пить с утра и днём,
и я бы выполнил зарок,
но я забыл о нём.

Пускай витийствует припадочно
любой, кто мыслями томим,
а у меня ума достаточно,
чтоб я не пользовался им.

Стал я с возрастом опаслив:
если слышу вдруг о ком,
то бываю тихо счастлив,
что и с этим не знаком.

День вертит
наши толпы в хороводе,
и к личности — то слеп, то нетерпим,
а ночью каждый волен и свободен,
поэтому так разно мы храпим.

О мраке разговор
или лазури,
в какие кружева
любовь ни кутай,
но женщина,
когда её разули,
значительно
податливей обутой.

Готовясь к неизбежным
тяжким карам,
я думаю о мудрости небес:
всё лучшее
Творец даёт нам даром,
а прочее — подсовывает бес.

Когда уже в рассудке
свет потушен,
улёгся вялых мыслей винегрет,
не ведают покоя только души,
готовя сновидения и бред.

А жалко мне, что я не генерал
с душою, как незыблемый гранит,
я столько бы сражений проиграл,
что стал бы легендарно знаменит.

А глубина — такой пустой
порой бывает у мыслителей,
что молча стыд сочит густой
немая глина их обителей.

Пожары диких войн отполыхали,
планету фаршируя мёртвым прахом —
но снова слышу речи, вижу хари
и думаю о правнуках со страхом.

Вся трагедия жизни моей —
что судьбе я соавтор по ней.

Свалился мне на голову кирпич,
я думаю о нём без осуждения:
он, жертвуя собой, хотел постичь
эстетику свободного падения.

У меня есть со многими сходство,
но при этом — нельзя не понять —
несомненно моё первородство,
ибо все его жаждут отнять.

Чтоб не свела тоска тягучая
в её зыбучие пески,
я пью целебное горючее,
травя зародыши тоски.

Не корчу я духом убогого,
но чужд и смирения лживого,
поскольку хочу я немногого,
однако же — недостижимого.

Хоть самому себе, но внятно
уже пора сказать без фальши,
что мне доныне непонятно
всё непонятное мне раньше.

Какого и когда бы ни спросили
оракула о будущем России,
то самый выдающийся оракул
невнятно бормотал и тихо плакал.

Всерьёз меня волнует лишь угроза —
подумаю, мороз бежит по коже, —
что я из-за растущего склероза
начну давать советы молодёжи.

Хотя умом и знанием убоги,
мы падки на крутые обобщения,
похоже, нас калечат педагоги,
квадратные колёса просвещения.

По комнате моей
клубятся тени,
чей дух давно витает беспечально,
и с ними я общаюсь,
а не с теми,
которым современник я случайно.

Ещё по инерции щерясь,
не вытерши злобных слюней,
все те, кто преследовал ересь, —
теперь генералы при ней.

За то я и люблю тебя, бутылка,
что время ненадолго льётся вспять
и разума чадящая коптилка
слегка воспламеняется опять.

Скорби наши часто безобразны,
как у нищих жуликов — их язвы.

Как раз когда находишься в зените —
предельны и азарт и наслаждение, —
фортуна рвёт невидимые нити,
и тихо начинается падение.

Наш мир — за то, что всё в порядке, —
обязан, может быть, молитвам,
но с несомненностью — тетрадке,
где я слова связую ритмом.

Нет, ни холстом, ни звуком клавиш,
ни книжной хрупкой скорлупой
дух не спасёшь и не избавишь
от соучастия с толпой.

От каждого любовного свидания
светлеет атмосфера мироздания.

Хлеща привольно и проворно,
кишащей мерзости полна,
уже доходит нам до горла
эпохи пенная волна.

Повсюду свинство или скотство,
и прохиндей на прохиндее,
и чувство странного сиротства —
тоска по умершей идее.

Сегодня только тёмный истукан,
изваянный из камня-монолита,
отвергнет предлагаемый стакан,
в который благодать уже налита.

Дурная получилась нынче ночь:
не спится, тянет выпить и в дорогу;
а Божий мир улучшить я не прочь,
но как — совсем не знаю, слава Богу.
Души напрасная растрава,
растрата времени и сил —
свободой даренное право
на то, чего ты не просил.

Моя кудрявая известность,
как полоумная девица,
Ушла за дальнюю окрестность
в болоте времени топиться.

Зря бранит меня чинная дура
за слова, что у всех на устах,
обожает любая культура
почесаться в укромных местах.

Всюду юрко снует воровство,
озверевшие воют народы,
и лихое в ночи баловство,
и земля не родит бутерброды.

Я исповедую мораль,
с которой сам на свете жил:
благословенны лгун и враль,
пока чисты мотивы лжи.

В душе — руины, хлам, обломки,
уже готов я в мир иной,
и кучерявые потомки
взаимно вежливы со мной.

Ох, я боюсь людей непьющих,
они — опасные приятели,
они потом в небесных кущах
над нами будут надзиратели.

Я лягу в землю плотью смертной,
уже недвижной и немой,
и тени дев толпой несметной
бесплотный дух облепят мой.

Весь день я думал, а потом
я ближе к ночи понял мудро:
соль нашей жизни просто в том,
что жизнь — не сахарная пудра.

Грядущий век пойдёт научно,
я б не хотел попасть туда:
нас раньше делали поштучно,
а там — начнут расти стада.

Когда фортуна шлёт кормушку
и мы блаженствуем в раю,
то значит — легче взять на мушку
нас в этом именно краю.

Когда-то, в упоении весеннем
я думал — очень ветрен был чердак,
что славно можно жить,
кормясь весельем,
и вышел я в эстрадники, мудак.

Кто алчен был и жил напористей,
кто рвал подмётки на ходу,
промчали век на скором поезде,
а я пока ещё иду.

Духовно зрячими слепили
нас те, кто нас лепили где-то,
но мы умеем быть слепыми,
когда опасно чувство света.

Шумиха наших кривотолков,
мечты, надежды, мифы наши
потехой станут у потомков,
родящих новые параши.

Пивною пенистой тропой
с душевной близостью к дивану
не опускаешься в запой,
а погружаешься в нирвану.

Я всё же очень дикий гусь:
мои устои эфемерны —
душой к дурному я влекусь,
а плотью — тихо жажду скверны.

Не знаю, как по Божьей смете
должна сгореть моя спираль,
но я бы выбрал датой смерти
число тридцатое, февраль.

Раскидывать чернуху на тусовке
идут уже другие, как на танцы,
и девок в разноцветной расфасовке
уводят эти юные засранцы.

Безоблачная старость — это миф,
поскольку наша память —
ширь морская,
и к ночи начинается прилив,
со дна обломки прошлого таская.

Хоть мы браним себя, но всё же
накал у гнева не такой,
чтоб самому себе по роже
заехать собственной рукой.

Куча у меня в моём дому
собрано различного всего,
многое — бесценно, потому
что совсем не стоит ничего.

Будь в этой жизни я трезвее,
имей хоть чуть побольше лоска,
уже давно бы я в музее
пылился статуей из воска.

Не хочется довольствоваться малым,
в молитвенных домах
не трону двери,
небесным обсуждался трибуналом
и был я присуждён им к высшей вере.

Во всех веках течёт похоже
сюжет, в котором текст не нужен
и где в конце одно и то же:
слеза вдовы и холм над мужем.

У врачебных тоскуя дверей,
мы болезни вниманием греем
и стареем гораздо быстрей
от печали, что быстро стареем.

Сев тяжело, недвижно, прочно,
куда-то я смотрю вперёд;
задумчив утром так же точно
мой пёс, когда на травку срёт.

Везде в чаду торгового угара
всяк вертится при деле, им любимом,
былые короли гавна и пара
теперь торгуют воздухом и дымом.

В повадках канувшей империи,
чтоб уважала заграница,
так было много фанаберии,
что в нас она ещё дымится.

Пью водку, виски и вино я,
коньяк в утробу лью худую,
существование иное
я всем врагам рекомендую.

А мужикам понять пора бы,
напрасно рты не разевая,
что мирозданья стержень — бабы,
чья хрупкость — маска боевая.

За то, что некогда гоним был
и тёмным обществом помят,
я не украшу лик мой нимбом,
поскольку сильно был не свят.

Есть бабы из диковинного теста,
не молкнет в них
мучительная нота:
жена и мать, но всё ещё невеста,
и сумрачное сердце
ждёт кого-то.

Столетиями вертится рулетка,
толпа словивших выигрыш несметна,
и только заколдованная клетка,
где счастье и покой, —
она посмертна.

У гибели гуляя на краю,
к себе не пребывали мы
в почтении,
сегодня я листаю жизнь мою,
и волосы шевелятся при чтении.
Да, специально нас не сеяли,
но по любой пройтись округе —
и мы кишмя кишим на севере,
востоке, западе и юге.

Нас увозил фортуны поезд,
когда совсем уже припёрло,
везде сейчас дерьма по пояс,
но мы-то жили, где по горло.

Напомнит о помыслах добрых
в минувшее кинутый взгляд,
и вновь на срастившихся рёбрах
следы переломов болят.

Настырный сон —
хожу в проходе, на нарах курят и галдят,
а я-то знаю: те, кто ходят,
чуть забывают, что сидят.

В пыли замшелых канцелярий,
куда я изредка захаживал,
витают души Божьих тварей,
когда-то здесь усохших заживо.

Страдал я лёгким, но пороком,
живя с ним годы беспечальные:
я очень склонен ненароком
упасть в объятия случайные.

Тоску, печаль, унынье, грусть,
угрюмых мыслей хоровод —
не унимай, Господь, но пусть
они не застят небосвод.

Всегда в удачно свитых гнёздах,
как ни темны слова и лица,
совсем иной житейский воздух,
чем в доме, склонном развалиться.

Когда устал, когда остыл,
и на душе темно и смутно,
любовь не фронт уже, а тыл,
где безопасно и уютно.

В игре, почти лишённой правил,
чтоб не ослабло к ней влечение,
Творец искусно предоставил
нам пыл, азарт и помрачение.

Увы, чистейшей пробы правда,
поддавшись кличу боевому,
как озверевшая кувалда,
подряд молотит по живому.

По всем векам летит булыжник,
и невозможно отстраниться,
а за стеклом — счастливый книжник
над некой мудрою страницей.

Сейчас пойду на именины,
явлю к напиткам интерес,
и с ломтем жареной свинины
я пообщаюсь наотрез.

Что было в силах — всё исполнили,
хоть было жить невыносимо,
а долгий свет несвойствен молнии,
за то, что вспыхнули, спасибо.

Не зря, упоённо сопя и рыча,
так рабской мы тешились пищей:
я музу свободы вчера повстречал —
она была рваной и нищей.

Мне ничуть не нужен
пруд пейзанский,
мне не надо речки и дождя,
я колодец мой раблезианский
рою, от стола не отходя.

Что-то никем я нигде не служу,
что-то с тоской то сижу, то лежу,
что-то с людьми я не вижусь давно,
всюду эпоха, а мне всё равно.

Всё, что в душе носил — изношено,
живу теперь по воле случая,
и ничего не жду хорошего,
хотя упрямо верю в лучшее.

Нетрудно обойти любые сложности,
в себе имея к этому готовность:
мои материальные возможности
мне очень помогли возжечь духовность.

Вполне терпимо бытиё,
когда с толпой — одна дорога,
а чтобы гнуть в судьбе своё,
его должно быть очень много.
Держусь я в стороне
и не устану
посланцев отгонять,
как нудных пчёл,
враждебному и дружескому стану
я стан моей подруги предпочёл.

Навряд ли в Божий план входило,
чтобы незрячих вёл мудила.

Поэтессы в любви прихотливы
и не всем раскрывают объятья,
норовя про плакучие ивы
почитать, вылезая из платья.

Не потому ли я безбожник
и дух укрыт, как дикобраз,
что просто тёмен, как сапожник?
Но он-то верует как раз.

Нытью, что жребий наш плачевен
и в мире мало душ родных,
целебен жирный чад харчевен
и волокнистый дым пивных.

Она грядёт, небес подмога:
всех переловят, как собак,
и ангелы — посланцы Бога
отнимут водку и табак.

Мы эпоху несли на плечах,
и была нам не в тягость обуза,
но, по счастью, увял и зачах
пыл пустого таскания груза.

Кто без страха
с реальностью дружит,
тот о ней достовернее судит:
раньше было значительно хуже,
но значительно лучше, чем будет.

Томит бессонница. Уснуть бы
и до утра не просыпаться;
а мирового духа судьбы —
мне вовсе по хую, признаться.

Порою мне ужасно жалко,
что льётся мимо звон монет;
есть ум, энергия, смекалка,
но между ними связи нет.

На кривой не объедешь кобыле
некий дух, что везде неспроста:
есть поэзия — музы там были,
но интимные мыли места.

После юных творческих метаний
денежным тузом бедняга стал;
призраки несбывшихся мечтаний
часто воплощаются в металл.

Ясен дух мой,
и радость чиста,
снова жить я хочу и готов,
если текст мой
выходит в места,
где чужих я не вижу следов.

Книжек ветхих
любезно мне чтение,
шёл по жизни
путём я проторенным,
даже девкам весь век
предпочтение
отдавал я уже откупоренным.

Творцы различаются
в мире растленном
не только душевным накалом,
но службой убийцам,
но службой гиенам,
а те, кто помельче, — шакалам.

К любому подлому подвоху
идя с раскрытыми глазами,
Россия в новую эпоху
вошла со старыми козлами.

Меня оттуда съехать попросили,
но я — сосуд российского сознания
и часто вспоминаю о России,
намазывая маслом хлеб изгнания.

Люблю я этот мир порочный,
хотя вполне готов к тому,
что некто в некий час урочный
погасит свет и включит тьму.

Всё, что хочешь, отыщется тут —
вонь помоев и запахи вечности,
на обочинах жизни растут
голубые фиалки беспечности.

Ни с кем не успевая поделиться,
я часто оборачиваюсь вслед:
любовь на окружающие лица
бросает мимоходом лёгкий свет.

Можно очень дикими согреться
мыслями, короткими, как искра:
если так разрывно колет сердце —
значит, я умру легко и быстро.

Я не был ни настырен, ни назойлив,
я свято блюл достоинство и честь:
глаза и уши зала намозолив,
я тихо плёлся выпить и поесть.

Не ждёшь,
а из-за кромки горизонта —
играющей судьбы заначка свежая —
тебе навстречу нимфа, амазонка,
наяда или просто блядь проезжая.

Я не люблю азарт гадания,
потом печаль, что ждал вотще,
грядёт лишь то без опоздания,
о чём не думал вообще.

Всё грязное, больное и гнилое,
что в рабстве родилось от унижения
сегодня распустилось в удалое
гуляние российского брожения.

Я безрадостный слышу мотив,
у меня обольщения нет,
ибо серость, сольясь в коллектив,
обретает коричневый цвет.

Из беды, из несчастья, из горя
выходя (тьфу-тьфу-тьфу)
невредим,
обретаешь повадку изгоя,
а чуть позже — становишься им.

Ползёт мой текст
весьма порой со скрипом,
корявый
от избытка низкой прозы;
Бог даст,
я напишу уже постскриптум:
жалею,
что сбылись мои прогнозы.

Небо медлит,
если даже благосклонно,
и не надо ждать от засухи дождя,
справедливость
торжествует неуклонно,
просто пару поколений погодя.

Всегда одним и тем же знаменит:
плетя с евреем рядом жизни кружево,
еврея не любил антисемит
сильнее,
чем еврей того заслуживал.

Да, уже мы скоро все там
соберёмся, милый мой,
интересно только — светом
или гнилостью и тьмой?

Грустно щиплет всё живое
личную струну,
даже ночью каждый воет
на свою луну.

Душа, устремляясь в гастроль
к родившейся плоти намеченной,
порой попадает на роль,
где стать суждено искалеченной.

Прикинутого фраера типаж
повсюду украшает наш пейзаж,
он даже если только в неглиже,
то яйца у него — от Фаберже.

Дешёвыми дымили папиросами,
Вольтерами себя не объявляли,
но в женщине с культурными запросами
немедля и легко их утоляли.

Среди всемирного банкротства
любых высоких слов и фраз
родство душевного сиротства
любовью связывает нас.

Коварство, вероломство и корысть
игру свою ловчат настолько точно,
что глотку нынче могут перегрызть
без боли, анонимно и заочно.

Разум по ночам —
в коротком отпуске,
именно отсюда наши отпрыски,
и текут потоки малолеток —
следствие непринятых таблеток.

Попавши в сочетание случайное,
слова имеют свойство обрести
внезапное согласное звучание
у смысла в собирающей горсти.

Во мне видна уже до дна
ума канистра;
не бойся старости, она
проходит быстро.

Когда к какой-нибудь давалке
я устремляю взор непраздный,
эфир, ласкающий фиалки,
в тот миг меня грубей гораздо.

Ни в чём и никому не подражатель,
не сын и не питомец горных высей,
по духу я скорее содержатель
притона беглых слов
и блудных мыслей.

Сноровка ослабла,
похвастаться нечем,
я выпить могу
очень мало за вечер,
и тяжко настолько
в душе с бодуна,
как будто я на хуй
послал колдуна.

Блаженны те, кто не галдя,
но собственным трудом
из ветра, света и дождя
себе возводят дом.

Ткань жизни сожжена почти дотла,
в душе и на гортани —
привкус терпкий,
уже меня великие дела
не ждут,
а если ждут, пускай потерпят.

У мудрых дев — поплоше лица
и вся фигуристость — не броская,
а крутозадая девица
зато умом обычно плоская.

Кичлив и шумен, мир огромный
на страшный сон порой похож,
я рад, что в угол мой укромный
он даже запахом не вхож.

С подонством, пакостью и хамством
по пьесе видясь в каждом акте,
я всё же с дьявольским упрямством
храню свой ангельский характер.

День за день устаёт и, вечерея,
он сумеркам приносит теплоту
печально умудрённого еврея,
готового к уходу в темноту.

Загадка, заключённая в секрете,
жужжит во мне, как дикая пчела:
зачем-то лишь у нас на белом свете
сегодня наступает со вчера.

Я с утра томлюсь в неясной панике,
маясь от тоски и беспокойства —
словно засорилось что-то в кранике,
капающем сок самодовольства.

Приличий зоркие блюстители,
цензуры нравов почитатели —
мои первейшие хулители,
мои заядлые читатели.

Вокруг супружеской кровати —
не зря мы брак боготворим —
витает Божьей благодати
вполне достаточно троим.

Я всю жизнь сомневаюсь во всём,
даже в собственном
тёмном сомнении,
размышляя о том и о сём,
сам с собой расхожусь
я во мнении.

Кто пил один и втихомолку,
тот век земной прожил без толку.

Бесплотные мы будем силуэты,
но грех нас обделять необходимым,
и тень моя от тени сигареты
сумеет затянуться горьким дымом.

Вкусил я достаточно света,
чтоб кануть в навечную тьму,
я в Бога не верю, и это
прекрасно известно Ему.

Не чересчур себя ценя,
почти легко стареть,
мир обходился без меня
и обойдётся впредь.

Легковейная мыслей игра
кровь и смерти родит регулярно,
все хотят в этой жизни добра,
но его понимают полярно.

У памяти в углах — целебный мрак,
упрятаны туда с умом и вкусом
те случаи, когда я был дурак,
то время, когда был я жалким трусом.

Наследье рабских лет
весьма типично:
сноровка в разбегании по норам,
отвычка рисковать, решая лично
и навык петь согласным подлым хором.

Так тяжко, словно у небес
я нахожусь уже в ответе,
а за душой — сожжённый лес
или уморенные дети.

В какую ни кидало круговерть,
а чуял я и разумом и носом:
серьёзна в этой жизни только смерть
хотя пока и это под вопросом.

И спросит Бог: никем не ставший,
зачем ты жил? Что смех твой значит?
Я утешал рабов уставших —
отвечу я. И Бог заплачет.

Наплывы закатного света
текут на любимые лица,
уже наша песенка спета,
и только мелодия длится.

rustih.ru


Смотрите также



© 2011-
www.mirstiha.ru
Карта сайта, XML.