Гейне стихи о любви на русском


Стихи Генриха Гейне: лучшие стихотворения на русском на сайте StihiOnline.ru

1

«Да прилипнет в жажде к нёбу
Мой язык и да отсохнут
Руки, если я забуду
Храм твой, Иерусалим!..»

Песни, образы так бурно
В голове моей теснятся,
Чудятся мужские хоры,
Хоровые псалмопенья.

Вижу бороды седые,
Бороды печальных старцев.
Призраки, да кто ж из вас
Иегуда бен Галеви?

И внезапно — все исчезло:
Робким призракам несносен
Грубый оклик земнородных.
Но его узнал я сразу, —

Да, узнал по древней скорби
Многомудрого чела,
По глазам проникновенным
И страдальчески пытливым,

Но и без того узнал бы
По загадочной улыбке
Губ, срифмованных так дивно,
Как доступно лишь поэтам.

Год приходит, год проходит, —
От рожденья Иегуды
Бен Галеви пролетело
Семь столетий с половиной.

В первый раз увидел свет
Он в Кастилии, в Толедо;
Был младенцу колыбельной
Говор Тахо золотого.

Рано стал отец суровый
Развивать в ребенке мудрость, —
Обученье началось
С божьей книги, с вечной Торы.

Сыну мудро толковал он
Древний текст, чей живописный,
Иероглифам подобный,
Завитой квадратный шрифт,

Этот чудный шрифт халдейский,
Создан в детстве нашим миром
И улыбкой нежной дружбы
Сердце детское встречает.

Тексты подлинников древних
Заучил в цитатах мальчик,
Повторял старинных тропов
Монотонные напевы

И картавил так прелестно,
С легким горловым акцентом,
Тонко выводил шалшелет,
Щелкал трелью, словно птица.

Также Таргум Онкелос,
Что написан на народном
Иудейском диалекте, —
Он зовется арамейским

И примерно так походит
На язык святых пророков,
Ну, как швабский на немецкий, —
Этот желтоцвет еврейский

Тоже выучил ребенок,
И свои познанья вскоре
Превосходно применил он
В изучении Талмуда.

Да, родитель очень рано
Ввел его в Талмуд, а после —
И в великую Галаху,
В эту школу фехтованъя,

Где риторики светшш,
Первоклассные атлеты
Вавилона, Пумпедиты
Упражнялись в состязаньях.

Здесь ребенок изощрился
В полемическом искусстве, —
Этим мастерством словесным
Позже он блеснул в «Козари».

Но, как небо нам сияет
Светом двойственной природы:
То горячим светом солнца,
То холодным лунным светом, —

Так же светит нам Талмуд,
Оттого его и делят
На Галаху и Агаду.
Первую назвал я школой

Фехтования, а вторую
Назову, пожалуй, садом,
Садом странно-фантастичным,
Двойником другого сада,

Порожденного когда-то
Также почвой Вавилона:
Это сад Семирамиды,
Иль восьмое чуда света.

Дочь царей Семирамиду
Воспитали в детстве птицы,
И царица сохранила
Целый ряд привычек птичьих:

Не хотела променады
Делать по земле, как все мы,
Млеком вскормленные твари,
И взрастила сад воздушный, —

Высоко на колоссальных
Колоннадах заблистали
Клумбы, пальмы, апельсины,
Изваянья, водометы —

Скреплены хитро и прочно,
Как плющом переплетенным,
Сетью из мостов висячих,
Где качались важно птицы,

Пестрые, большие птицы,
Мудрецы, что молча мыслят,
Глядя, как с веселой трелью
Подле них порхает чижик.

Все блаженно пьют прозрачный,
Как бальзам душистый, воздух,
Не отравленный зловонным
Испарением земли..

Да, Агада — сад воздушный
Детских вымыслов, и часто
Юный ученик Талмуда,
Если сердце, запылившись,

Глохло от сварливой брани
И от диспутов Галахи,
Споров о яйце фатальном,
Что снесла наседка в праздник,

Иль от столь же мудрых прений
По другим вопросам, — мальчик
Убегал, чтоб освежиться,
В сад, в цветущий сад Агады,

Где так много старых сказок,
Подлинных чудесных былей,
Житий мучеников славных,
Песен, мудрых изречений,

Небылиц, таких забавных,
Полных чистой пылкой веры.
О, как все блистало, пело,
Расцветало в пышном блеске!

И невинный, благородный
Дух ребенка был захвачен
Буйной дерзостью фантазий,
Волшебством блаженной скорби,

Страстным трепетом восторга —
Тем прекрасным тайным миром,
Тем великим откровеньем,
Что поэзией зовется.

И поэзии искусство —
Высший дар, святая мудрость —
Мастерство стихосложенья
Сердцу мальчика открылось.

Иегуда бен Галеви
Стал не только мудрый книжник,
Но и мастер песнопенья,
Но и первый из поэтов.

Да, он дивным был поэтом,
Был звездой своей эпохи,
Солнцем своего народа —
И огромным, чудотворным,

Огненным столпом искусства.
Он пред караваном скорби,
Пред Израилем-страдальцем,
Шел пустынями изгнанья.

Песнь его была правдива,
И чиста, и непорочна,
Как душа его; всевышний,
Сотворив такую душу,

Сам доволен был собою,
И прекраснейшую душу
Радостно поцеловал он, —
И трепещет тихий отзвук

Поцелуя в каждой песне,
В каждом слове песнотворца,
Посвященного с рожденья
Божьей милостью в поэты.

Ведь в поэзии, как в жизни,
Эта милость — высший дар!
Кто снискал ее — не может
Ни в стихах грешить, ни в прозе.

Называем мы такого
Божьей милостью поэта
Гением; он в царстве духа
Абсолютный самодержец,

Он дает ответ лишь богу,
Не народу, — ведь в искусстве
Нас народ, как в жизни, может
Лишь казнить, но не судить.

2

«Так на реках вавилонских
Мы рыдали, наши арфы
Прислонив к плакучим ивам», —
Помнишь песню древних дней?

Помнишь — старое сказанье
Стонет, плачется уныло,
Ноет, словно суп в кастрюльке,
Что кипит на очаге!

Сотни лет во мне клокочет,
Скорбь во мне кипит! А время
Лижет рану, словно пес,
Иову лизавший язвы.

За слюну спасибо, пес,
Но она лишь охлаждает,
Исцелить меня могла бы
Смерть, — но я, увы, бессмертен!

Год приходит, год проходит!
Деловито ходит шпулька
На станке, — а что он ткет,
Ни единый ткач не знает.

Год приходит, год проходит, —
Человеческие слезы
Льются, капают на землю, —
И земля сосет их жадно.

Ах, как бешено кипит!
Скачет крышка!.. Слава мужу,
Чья рука твоих младенцев
Головой швырнет о камень.

Слава господу! Все тише
Котелок клокочет. Смолк.
Мой угрюмый сплин проходит,
Западно-восточный сплин.

Ну, и мой конек крылатый
Ржет бодрее, отряхает
Злой ночной кошмар и, мнится,
Молвит умными глазами:

«Что ж, опять летим в Толедо,
К маленькому талмудисту,
Что великим стал поэтом, —
К Иегуде бен Галеви?»

Да, поэт он был великий —
Самодержец в мире грезы,
Властелин над царством духов,
Божьей милостью поэт.

Он в священные сирвенты,
Мадригалы и терцины,
Канцонетты и газеллы
Влил огонь души, согретой

Светлым поцелуем бога!
Да, поистине был равен
Этот трубадур великий
Несравненным песнотворцам

Руссильона и Прованса,
Пуату и прочих славных
Померанцевых владений
Царства христиан галантных.

Царства христиан галантных
Померанцевые земли!
Их цветеньем, блеском, звоном
Скрашен мрак воспоминаний!

Чудный соловьиный мир!
Вместо истинного бога —
Ложный бог любви да музы, —
Вот кому тогда молились!

Розами венчая плеши,
Клирики псалмы там пели
На веселом лангедоке,
А мирянин, знатный рыцарь,

На коне гарцуя гордо
В стихотворных выкрутасах
Славил даму, чьим красотам
Радостно служил он сердцем.

Нет любви без дамы сердца!
Ну, а уж певец любви —
Миннезингер, — тот без дамы
Что без масла бутерброд!

И герой, воспетый нами,
Иегуда бен Галеви,
Увлечен был дамой сердца —
Но совсем особой дамой.

Не Лаурой, чьи глаза,
Эти смертные светила,
На страстной зажгли во храме
Знаменитейший пожар,

Не нарядной герцогиней
В блеске юности прекрасной,
Королевою турниров,
Присуждавшей храбрым лавры,

Не постельной казуисткой,
Поцелуйным крючкотвором,
Докторолухом, ученым
В академиях любви, —

Нет, возлюбленная рабби
В жалкой нищете томилась,
В лютой скорби разрушенья
И звалась: Иерусалим.

С юных лет в ней воплотилась
Вся его любовь и вера,
Приводило душу в трепет
Слово «Иерусалим».

Весь пунцовый от волненья,
Замирая, слушал мальчик
Пилигрима, что в Толедо
Прибыл из восточных стран

И рассказывал, как древний
Город стал пустыней дикой, —
Город, где в песке доныне
Пламенеет след пророка,

Где дыханьем вечным бога,
Как бальзамом, полон воздух.
«О юдоль печали!» — молвил
Пилигрим, чья борода

Белым серебром струилась,
А у корня каждый волос
Черен был, как будто сверху
Борода омоложалась, —

Странный был он пилигрим;
Вековая скорбь глядела
Из печальных глаз, и горько
Он вздыхал: «Иерусалим!

Ты, людьми обильный город,
Стал пустынею, где грифы,
Где гиены и шакалы
В гнили мерзостно пируют,

Где гнездятся змеи, совы
Средь покинутых развалин,
Где лиса глядит спесиво
Из разбитого окошка

Да порой, в тряпье одетый,
Бродит нищий раб пустыни
И пасет в траве высокой
Худосочного верблюда.

На Сионе многославном,
Где твердыня золотая
Гордым блеском говорила
О величье властелина, —

Там, поросшие бурьяном,
Тлеют грудами обломки
И глядят на нас так скорбно,
Так тоскливо, будто плачут.

Ах, они и вправду плачут,
Раз в году рыдают камни —
В месяц аба, в день девятый;
И, рыдая сам, глядел я,

Как из грубых диких глыб
Слезы тяжкие катились,
Слышал, как колонны храма
В прахе горестно стонали».

Слушал речи пилигрима
Юным сердцем Иегуда
И проникся жаждой страстной
Путь свершить в Иерусалим.

Страсть поэта! Роковая
Власть мечтаний и предчувствий,
Чью святую мощь изведал
В замке Блэ видам прекрасный,

Жоффруа Рюдель, услышав,
Как пришедшие с востока
Рыцари при звоне кубков
Громогласно восклицали:

«Цвет невинности и чести,
Перл и украшенье женщин —
Дева-роза Мелисанда,
Маркграфиня Триполи!» —

Размечтался трубадур наш,
И запел о юной даме,
И почувствовал, что сердцу
Стало тесно в замке Блэ, —

И тоска им овладела.
К Цетте он поплыл, но в море
Тяжко заболел и прибыл,
Умирая, в Триполи.

Там увидел Мелисанду
Он телесными очами,
Но тотчас же злая смерть
Их покрыла вечной тенью.

И в последний раз запел он
И, не кончив песню, мертвый,
Пал к шагам прекрасной дамы —
Мелисаады Триполи.

Как таинственно и дивно
Сходны судьбы двух поэтов,
Хоть второй лишь мудрым старцем
Совершил свой путь великий!

И Иегуда бен Галеви
Принял смерть у ног любимой,
Преклонил главу седую
У колен Иерусалима.

3

После битвы при Арбеллах
Юный Александр Великий
Землю Дария и войско,
Двор, гарем, слонов и женщин,

Деньги, скипетр и корону —
Золотую дребедень —
Все набил в свои большие
Македонские шальвары.

Дарий, тот удрал от страха,
Как бы в них не угодить
Царственной своей персоной.
И герой в его шатре

Захватил чудесный ларчик,
Золотой, в миниатюрах,
Инкрустированный тонко
Самоцветными камнями.

Был тот ларчик сам бесценен,
А служил лишь для храненья
Драгоценностей короны,
И других сокровищ царских.

Александр их раздарил
Самым храбрым — и смеялся,
Что мужчины, словно дети,
Рады пестрым побрякушкам.

Драгоценнейшую гемму
Милой матери послал он, —
И кольцо с печатью Кира
Стало просто дамской брошкой.

Ну, а старый Аристотель —
Знаменитый забияка,
Мир поставивший вверх дном,
Для коллекции диковин

Получил оникс огромный.
В ларчике имелись перлы,
Нить жемчужин, что Атоссе
Подарил Смердис поддельный, —

Жемчуг был ведь настоящий!
И веселый победитель
Отдал их Таис, прекрасной
Танцовщице из Коринфа.

Та, украсив жемчугами
Волосы, их, как вакханка,
Распустила в ночь пожара,
В Персеполисе танцуя,

И швырнула в царский замок
Факел свой — и с громким треском
Яростно взметнулось пламя
Карнавальным фейерверком.

После гибели Таис,
Что скончалась в Вавилоне
От болезни вавилонской,
Перлы были в зале биржи

Пущены с аукциона, —
И купил их жрец мемфисский
И увез их в свой Египет,
Где они явились позже

В шифоньерке Клеопатры,
Что толкла прекрасный жемчуг
И, с вином смешав, глотала,
Чтоб Антония дурачить.

А с последним Омаядом
Перлы прибыли в Гренаду
И блистали на тюрбане
Кордуанского калифа.

Третий Абдергам украсил
Ими панцирь на турнире,
Где пронзил он тридцать броней
И Зюлеймы юной сердце.

Но с паденьем царства мавров
Перешли и эти перлы
Во владенье христиан,
Властелинов двух Кастилий,

Католических величеств, —
И испанских государынь
Украшали на турнирах,
На придворных играх, в цирке,

На больших аутодафе,
Где величества с балконов
Наслаждались ароматом
Старых жареных евреев.

Правнук черта Мендицабель
Заложил потом все перлы
Для покрытья дефицита
В государственных финансах.

В Тюильри, в дворцовых залах,
Вновь на свет они явились
И сверкали там на шее
Баронессы Соломон.

Вот судьба прекрасных перлов!
Ларчик меньше приключений
Испытал, — его оставил
Юный Александр себе,

И в него сложил он песни
Бесподобного Гомера,
Своего любимца. На ночь
Ставил он у изголовья

Этот ларчик, и оттуда,
Чуть задремлет царь, вставали,
В сон проскальзывали тихо
Образы героев светлых.

Век иной — иные птицы
Ах, и я любил когда-то
Эти песни о деяньях
Одиссея и Пелида,

И в душе моей, как солнце,
Рдели золото и пурпур»
Виноград вплетен был в кудри,
И, ликуя, пели трубы.

Смолкни, память! Колесница
Триумфальная разбита,
А пантеры упряжные
Передохли все, как девы,

Что под цитры и кимвалы
В пляске шли за мной; и сам я
Извиваюсь в адских муках,
Лежа в прахе. Смолкни, память!

Смолкни, память!.. Речь вели
Мы о ларчике царевом,
И такая мысль пришла мне:
Будь моим подобный ларчик, —

Не заставь меня финансы
Обратить его в монету, —
Я бы запер в этот ларчик
Золотые песни рабби

Иегуды бен Галеви —
Гимны радости, газеллы,
Песни скорби, путевые
Впечатленья пилигрима —

Дал бы лучшему цофару
На пергаменте чистейшем
Их списать, и положил бы
Рукопись в чудесный ларчик,

И держал бы этот ларчик
На столе перед кроватью,
Чтоб могли дивиться гости
Блеску маленькой шкатулки,

Превосходным Барельефам,
Мелким, но таким прекрасным,
Инкрустациям чудесным
Из огромных самоцветов.

Я б гостям с улыбкой молвил:
«Это что! — Лишь оболочка
Лучшего из всех сокровищ:
Там сияют — бриллианты,

Отражающие небо,
Там рубины пламенеют
Кровью трепетного сердца,
Там смарагд обетованья,

Непорочные лазури,
Перлы, краше дивных перлов,
Принесенных Лже-Смердисом
В дар пленительной Атоссе,

Бывших лучшим украшеньем
Высшей знати в этом мире,
Обегаемом луною:
И Таис, и Клеопатры,

И жрецов, и грозных мавров,
И испанских государынь,
И самой высокочтимой
Баронессы Соломон.

Те прославленные перлы —
Только сгустки бледной слизи,
Выделенья жалких устриц,
Тупо прозябавших в море.

Мною ж собранные перлы
Рождены душой прекрасной,
Светлым духом, чьи глубины
Глубже бездны океана,

Ибо эти перлы — слезы
Иегуды бен Галеви, —
Ими горько он оплакал
Гибель Иерусалима.

И связал он перлы-слезы
Золотою ниткой рифмы,
В ювелирно стихотворства
Сделал песней драгоценной.

И доныне эта песня,
Этот плач великой скорби
Из рассеянных по свету
Авраамовых шатров

Горько льется в месяц аба,
В день девятый — в годовщину
Гибели Иерусалима,
Уничтоженного Титом.

Эта песня — гимн сионский
Иегуды бен Галеви,
Плач предсмертный над священным
Пеплом Иерусалима.

В покаянной власянице,
Босоногий, там сидел он
На поверженной колонне;
И густой седою чащей

Волосы на грудь спадали,
Фантастично оттеняя
Бледный, скорбный лик поэта
С вдохновенными очами.

Так сидел он там и пел,
Словно древний ясновидец, —
И казалось, из могилы
Встал пророк Иеремия.

И в руинах смолкли птицы,
Слыша вопли дикой скорби,
Даже коршуны, приблизясь,
Им внимали с состраданьем.

Вдруг, на стременах качаясь,
Мимо, на коне огромном,
Дикий сарацин промчался,
Белое копье колебля, —

И, метнув оружье смерти
В грудь несчастного поэта,
Ускакал быстрее ветра,
Словно призрак окрыленный.

Кровь певца текла спокойно,
И спокойно песню скорби
Он допел, и был предсмертный
Вздох его: «Иерусалим!»

Молвит старое сказанье,
Что жестокий сарацин
Был не человек преступный,
А переодетый ангел,

Посланный на землю небом,
Чтоб унесть любимца бога
Из юдоли слез, без муки
Взять его в страну блаженных.

В небе был он удостоен
Крайне лестного приема, —
Это был сюрприз небесный,
Драгоценный для поэта.

Хоры ангелов навстречу
Вышли с музыкой и пеньем,
И в торжественном их гимне
Он узнал свою же песню —

Брачный гимн синагогальный,
Гимн субботний Гименею,
Строй ликующих мелодий,
Всем знакомых, — что за звуки!

Ангелы трубили в трубы,
Ангелы на скрипках пели,
Ликовали на виолах,
Били в бубны и кимвалы.

И в лазурных безднах неба
Так приветливо звенело,
Так приветливо звучало:
«Лехо дауди ликрас калле!»1

4

Рассердил мою супругу
Я последнею главой,
А особенно рассказом
Про бесценный царский ларчик.

Чуть не с горечью она мне
Заявила, что супруг
Подлинно религиозный
Обратил бы ларчик в деньги,

Что на них он приобрел бы
Для своей жены законной
Белый кашемир, который
Нужен, бедной, до зарезу;

Что с Иегуды бен Галеви
Было бы довольно чести
Сохраняться просто в папке
Из красивого картона,

По-китайски элегантно
Разрисованной узором,
Вроде чудных бонбоньерок
Из пассажа «Панорама».

«Странно! — вскрикнула супруга. —
Если он такой уж гений,
Почему мне незнакомо
Даже имя бен Галеви?»

«Милый друг мой, — отвечал я, —
Ангел мой, прелестный неуч,
Это результат пробелов
Во французском воспитанье.

В пансионах, где девицам,
Этим будущим мамашам
Вольного народа галлов,
Преподносят мудрость мира:

Чучела владык Египта,
Груды старых мумий, тени
Меровингских властелинов
С ненапудренною гривой,

Косы мудрецов Китая,
Царства пагод из фарфора, —
Всё зубрить там заставляют
Умных девочек. Но, боже!

Назови-ка им поэта,
Гордость золотого века
Всей испано-мавританской
Старой иудейской школы,

Назови им Ибен Эзру,
Иегуду бен Галеви,
Соломона Габироля —
Триединое созвездье,

Словом, самых знаменитых, —
Сразу милые малютки
Сделают глаза большие
И на вас глядят овцой.

Мой тебе совет, голубка,
Чтоб такой пробел заполнить,
Позаймись-ка ты еврейским, —
Брось театры и концерты,

Посвяти годок иль больше
Неустанной штудировке —
И прочтешь в оригинале
Ибен Эзру, Габироля

И, понятно, бен Галеви —
Весь триумвират поэтов,
Что с волшебных струн Давида
Лучшие похитил звуки.

Аль-Харизи — я ручаюсь,
Он тебе знаком не больше,
А ведь он остряк — французский,
Он переострил Харири

В хитроумнейших макамах
И задолго до Вольтера
Был чистейшим вольтерьянцем, —
Этот Аль-Харизи пишет:

«Габироль — властитель мысли,
Он мыслителям любезен;
Ибен Эзра — царь искусства,
Он художников любимец;

Но достоинства обоих
Сочетал в себе Галеви:
Величайший из поэтов,
Стал он всех людей кумиром».

Ибен Эзра был старинный
Друг, — быть может, даже родич, —
Иегуды бен Галеви;
И Галеви в книге странствий

С болью пишет, что напрасно
Он искал в Гранаде друга, —
Что нашел он только брата,
Рабби Мейера — врача

И к тому же стихотворца
И отца прекрасной девы,
Заронившей безнадежный
Пламень страсти в сердце Эзры.

Чтоб забыть свою красотку,
Взял он страннический посох,
Стал, как многие коллеги,
Жить без родины, без крова.

На пути к Иерусалиму
Был татарами он схвачен
И, привязанный к кобыле,
Унесен в чужие степи.

Там впрягли беднягу в службу,
Недостойную раввина,
А тем более поэта:
Начал он доить коров.

Раз на корточках сидел он
Под коровой и усердно
Вымя теребил, стараясь
Молоком наполнить крынку, —

Не почетное занятье
Для раввина, для поэта!
Вдруг, охвачен страшной скорбью,
Песню он запел; и пел он

Так прекрасно, так печально,
Что случайно шедший мимо
Хан татарский был растроган
И вернул рабу свободу,

Много дал ему подарков:
Лисью шубу и большую
Сарацинскую гитару,
Выдал денег на дорогу.

Злобный рок, судьба поэта!
Всех потомков Аполлона
Истерзала ты и даже
Их отца не пощадила:

Ведь, догнав красотку Дафну,
Не нагое тело нимфы,
А лавровый куст он обнял, —
Он, божественный Шлемиль.

Да, сиятельный дельфиец
Был Шлемиль, и даже в лаврах,
Гордо увенчавших бога, —
Признак божьего шлемильства.

Слово самое «Шлемиль»
Нам понятно. Ведь Шамиссо
Даже в Пруссии гражданство
Дал ему (конечно, славу),

И осталось неизвестным,
Как исток святого Нила,
Лишь его происхожденье;
Долго я над ним мудрил,

А потом пошел за справкой,
Много лет назад в Берлине,
К другу нашему Шамиссо,
К обер-шефу всех Шлемилей.

Но и тот не мог ответить
И на Гицига сослался,
От которого узнал он
Имя Петера без тени

И фамилию. Я тотчас
Дрожки взял и покатил
К Гицигу. Сей чин судебный
Прежде звался просто Ициг,

И когда он звался Ициг,
Раз ему приснилось небо
И на небе надпись. Гициг, —
То есть Ициг с буквой Г.

«Что тут может значить Г? —
Стал он размышлять. — Герр Ициг
Или горний Ициг? Горний —
Титул славный, но в Берлине

Неуместный». Поразмыслив,
Он решил назваться «Гициг», —
Лишь друзьям шепнув, что горний
В Гициге сидит святой.

«Гициг пресвятой! — сказал я,
Познакомясь. — Вы должны мне
Объяснить языковые
Корни имени Шлемиль».

Долго мой святой хитрил,
Всё не мог припомнить, много
Находил уверток, клялся
Иисусом, — наконец

От моих штанов терпенья
Отлетели все застежки,
И пошел я тут ругаться,
Изощряться в богохульстве,

Так что пиетист почтенный
Побледнел как смерть, затрясся,
Перестал мне прекословить
И повел такой рассказ:

«В Библии прочесть мы можем,
Что частенько в дни скитаний
Наш Израиль утешался
С дочерями Моавитов.

И случилось, некий Пинхас
Увидал, как славный Зимри
Мерзкий блуд свершал с такой же
Мадиамской уроженкой.

И тотчас же в лютом гневе
Он схватил копье и Зимри
Умертвил на месте блуда.
Так мы в Библии читаем.

Но из уст в уста в народе
С той поры передается,
Что своим оружьем Пинхас
Поразил совсем не Зимри

И что, гневом ослепленный,
Вместо грешника убил он
Неповинного. Убитый
Был Шлемиль бен Цури-Шадцай».

Этим-то Шлемилем Первым
Начат был весь род Шлемилей:
Наш родоначальник славный
Был Шлемиль бен Цури-Шадцай.

Он, конечно, не прославлен
Доблестью, мы только знаем
Имя, да еще известно,
Что бедняга был Шлемилем.

Но ведь родовое древо
Ценно не плодом хорошим,
А лишь возрастом, — так наше
Старше трех тысячелетий!

Год приходит, год проходит;
Больше трех тысячелетий,
Как погиб наш прародитель,
Герр Шлемиль бен Цури-Шадцай.

Уж давно и Пинхас умер,
Но копье его доныне
Нам грозит, всегда мы слышим,
Как свистит оно над нами.

И оно сражает лучших —
Как Иегуда бен Галеви,
Им сражен был Ибен Эзра,
Им сражен был Габироль.

Габироль — наш миннезингер,
Посвятивший сердце богу,
Соловей благочестивый,
Чьею розой был всевышний, —

Чистый соловей, так нежно
Пел он песнь любви великой
Средь готического мрака,
В тьме средневековой ночи.

Не страшился, не боялся
Привидений и чудовищ,
Духов смерти и безумья,
Наводнявших эту ночь!

Чистый соловей, он думал
Лишь о господе любимом,
Лишь к нему пылал любовью,
Лишь его хвалою славил!

Только тридцать весен прожил
Вещий Габироль, но Фама
Раструбила по вселенной
Славу имени его.

Там же, в Кордове, с ним рядом,
Жил какой-то мавр; он тоже
Сочинял стихи и гнусно
Стал завидовать поэту.

Чуть поэт начнет, бывало,
Петь — вскипает желчь у мавра,
Сладость песни у мерзавца
Обращалась в горечь злобы.

Ночью в дом свой заманил он
Ненавистного поэта
И убил его, а труп
Закопал в саду за домом.

Но из почвы, где зарыл он
Тело, вдруг росток пробился,
И смоковница возникла
Небывалой красоты.

Плод был странно удлиненный,
Полный сладости волшебной,
Кто вкусил его — изведал
Несказанное блаженство.

И тогда пошли в народе
Толки, сплетни, пересуды,
И своим светлейшим ухом
Их услышал сам калиф.

Сей же, собственноязычно
Насладившись феноменом,
Учредил немедля строгий
Комитет по разысканью.

Дело взвесили суммарно:
Всыпали владельцу сада
В пятки шестьдесят бамбуков —
Он сознался в злодеянье;

После вырыли из почвы
Всю смоковницу с корнями,
И народ узрел воочью
Труп кровавый Габироля.

Пышно было погребенье,
Беспредельно горе братьев.
В тот же день калифом был

stihionline.ru

Генрих Гейне - Мушке: читать стих, текст стихотворения поэта классика на РуСтих

Я видел сон: луной озарены,
Кругом теснились бледные виденья —
Обломки величавой старины,
Разбитые шедевры Возрожденья.

Лишь кое-где, дорически строга,
Нетронутая гибелью колонна,
Глумясь, глядела в твердь, как на врага
Перед ее громами непреклонна.

Повержены, кругом простерлись ниц
Порталы, изваянья, колоннады, —
Застывший мир людей, зверей и птиц,
Кентавры, сфинксы, божества и гады.

Немало статуй женских из травы,
Из сорняков глядело ввысь уныло;
И время, злейший сифилис, — увы! —
Изящный нос наяды провалило.

И я увидел древний саркофаг,
Он уцелел под грудами развалин.
Там некто спал, вкусивший вечных благ,
И тонкий лик был нежен и печален.

Кариатиды, в скорби онемев,
Держали гроб недвижно и сурово,
А по бокам чеканный барельеф
Изображал события былого.

И мне предстал Олимп, гора богов,
Развратные языческие боги;
С повязками из фиговых листков
Адам и Ева, полные тревоги.

И мне предстал горящий Илион,
Ахилл и Гектор в беге беспримерном,
И Моисей, и дряхлый Аарон,
Эсфирь, Юдифь и Гаман с Олоферном.

И были там Амур, шальной стрелок,
И госпожа Венера, и Меркурий,
Приап, Силен, и Бахус, пьяный бог,
И сам Плутон, владыка злобных фурий.

А рядом — мастер говорить красно,
Преславная ослица Валаама;
Там — Лот, бесстыдно хлещущий вино,
Здесь — жертвоприношенье Авраама.

Там голову Крестителя несут
И пляшет пред царем Иродиада;
Здесь Петр-ключарь, и рай, и Страшный суд,
И сатана над черной бездной ада.

А тут Юпитер соблазняет жен,
Преступный лик в личине чуждой спрятав:
Как лебедь, был он с Ледой сопряжен,
Прельстил Данаю ливнем из дукатов.

За ним Диана в чаще вековой,
И свора псов над их добычей жалкой,
И Геркулес — неистовый герой —
Сидит в одежде женщины за прялкой.

Святой Синай главу в лазурь вознес,
Внизу Израиль пляшет пред шатрами,
За ними отрок Иисус Христос —
Он спорит с ортодоксами во храме.

Прекрасный грек — и мрачный иудей!
Везде контраст пред любопытным
И ярый хмель, как хитрый чародей,
Опутал все причудливым узором.

Но странный бред! Покуда без конца
Передо мной легенды проходили,
Себя узнал я в лике мертвеца,
Что тихо грезил в мраморной могиле.

Над головой моею рос цветок,
Пленявший ум загадочною формой.
Лилово-желт был каждый лепесток, —
Их красота приковывала взор мой.

Народ его назвал цветком страстей.
Он на Голгофе вырос, по преданью,
Когда Христос принял грехи людей
И кровь его текла священной данью.

О крови той свидетельствует он, —
Так говорят доверчивые люди, —
И в чашечке цветка запечатлен
Был весь набор мучительных орудий.

Все, чем палач воспользоваться мог,
Что изобрел закон людей суровый:
Щипцы и гвозди, крест и молоток,
Веревка, бич, копье, венец терновый.

Цветок, дрожа, склонялся надо мной,
Лобзал меня, казалось, полный муки;
Как женщина, в тоске любви немой
Ласкал мой лоб, мои глаза и руки.

О, волшебство! О, незабвенный миг!
По воле сна цветок непостижимый
Преобразился в дивный женский лик, —
И я узнал лицо моей любимой.

Дитя мое! В цветке таилась ты,
Твою любовь мне возвратили грезы;
Подобных ласк не ведают цветы,
Таким огнем не могут жечь их слезы!

Мой взор затмила смерти пелена,
Но образ твой был снова предо мною;
Каким восторгом ты была полна,
Сияла вся, озарена луною.

Молчали мы! Но сердце — чуткий слух,
Когда с другим дано ему слиянье;
Бесстыдно слово, сказанное вслух,
И целомудренно любовное молчанье.

Молчанье то красноречивей слов!
В нем не найдешь метафор округленных,
Им скажешь все без фиговых листков,
Без ухищрений риторов салонных.

Безмолвный, но чудесный разговор,
Одна лишь мысль, без отзыва, без эха!
И ночь летит, как сон, как метеор,
Вся сплетена из трепета и смеха.

Не спрашивай о тайне тех речей!
Спроси, зачем блестит светляк полночный,
Спроси волну, о чем поет ручей,
Спроси, о чем грустит зефир восточный,

Спроси, к чему цветам такой убор,
Зачем алмаз горит в земной утробе, —
Но не стремись подслушать разговор
Цветка страстей и спящего во гробе.

Лишь краткий миг в покое гробовом,
Завороженный, пил я наслажденье.
Исчезло все, навеянное сном,
Растаяло волшебное виденье.

О смерть! Лишь ты, всесильна, как судьба
Даруешь нам блаженства сладострастье;
Разгул страстей, без отдыха борьба —
Вот глупой жизни призрачное счастье!

Как метеор, мой яркий сон мелькнул,
В блаженство грез ворвался грохот мира
Проклятья, спор, многоголосый гул, —
И мой цветок увял, поникнув сиро.

Да, за стеной был грохот, шум и гам,
Я различал слова свирепой брани, —
Не барельефы ль оживали там
И покидали мраморные грани?

Иль призрак веры в схемах ожил вновь
И камень с камнем спорит, свирепея,
И с криком Пана, леденящим кровь,
Сплетаются проклятья Моисея?

Да, Истине враждебна Красота,
Бесплоден спор, и вечны их разлады,
И в мире есть две партии всегда:
Здесь — варвары, а там — сыны Эллады.

Проклятья, брань, какой-то дикий рев!
Сей нудный диспут мог бы вечно длиться
Но, заглушив пророков и богов,
Взревела Валаамова ослица.

И-а! И-а! Визжал проклятый зверь, —
И он туда ж, в премудрый спор пустился!
Как вспомню, дрожь берет еще теперь,
Я сам завыл со сна — и пробудился.

rustih.ru

Генрих Гейне - Филантроп: читать стих, текст стихотворения поэта классика на РуСтих

Они были брат с сестрою.
Богатым был брат, бедной — сестра.
Сестра богачу сказала:
«Дай хлеба кусочек мне!»

Богатый ответил бедной:
«Оставь в покое меня!
Членов высокой палаты
Я позвал на обед.

Один любит суп черепаший,
Другому мил ананас,
А третий ест фазанов
И трюфли а lа Перигор.

Четвертый камбалу любит,
А пятому семга нужна,
Шестому — и то и это,
А больше всего — вино».

И бедная, бедная снова
Голодной пошла домой,
Легла на тюфяк из соломы
И, вздохнув, умерла.

Никто не уйдет от смерти,
Она поразит косой
Богатого брата так же,
Как и его сестру.

И как только брат богатый
Почувствовал смертный час,
Нотариуса позвал он
Духовную написать.

Значительные поместья
Он церкви завещал
И школам и музею —
Очень редких зверей.

Но самой большою суммой
Он обеспечил все ж
Союз миссионеров
С приютом глухонемых.

Собору святого Стефана
Он колокол подарил, —
Из лучшего сделан металла,
Он центнеров весил пятьсот.

Колокол этот огромный
И ночью звонит и днем,
О славе того вещая,
Кого не забудет мир.

Гласит язык его медный,
Как много тот сделал добра
Людям разных религий
И городу, где он жил.

О благодетель великий,
Как и при жизни твоей,
О каждом твоем деянье
Колокол говорит!

Свершали обряд погребенья,
«Во всем были роскошь и блеск,
И люди вокруг дивились
Пышности похорон.

На черном катафалке,
Похожем на балдахин,
Украшен перьями страуса,
Высоко покоился гроб.

Блестел он серебряной бляхой,
Шитьем из серебра —
Все это на черном фоне
Было эффектно весьма.

Везли умершего кони,
И были попоны на них,
Как траурные одежды,
Спадавшие до копыт.

И тесной толпою слуги
В черных ливреях шли,
Держа платки носовые
У покрасневших глаз.

Почтеннейшие горожане
Здесь были. За ними вслед
Черных карет парадных
Длинный тянулся хвост.

В процессии похоронной,
За гробом, конечно, шли
Члены высокой палаты,
Но только не весь комплект.

Отсутствовал тот, кто охотно
Фазаны с трюфлями ел, —
От несваренья желудка
Он кончил бренную жизнь.

rustih.ru

Генрих Гейне - Иегуда бен Галеви: читать стих, текст стихотворения поэта классика на РуСтих

1

«Да прилипнет в жажде к нёбу
Мой язык и да отсохнут
Руки, если я забуду
Храм твой, Иерусалим!..»

Песни, образы так бурно
В голове моей теснятся,
Чудятся мужские хоры,
Хоровые псалмопенья.

Вижу бороды седые,
Бороды печальных старцев.
Призраки, да кто ж из вас
Иегуда бен Галеви?

И внезапно — все исчезло:
Робким призракам несносен
Грубый оклик земнородных.
Но его узнал я сразу, —

Да, узнал по древней скорби
Многомудрого чела,
По глазам проникновенным
И страдальчески пытливым,

Но и без того узнал бы
По загадочной улыбке
Губ, срифмованных так дивно,
Как доступно лишь поэтам.

Год приходит, год проходит, —
От рожденья Иегуды
Бен Галеви пролетело
Семь столетий с половиной.

В первый раз увидел свет
Он в Кастилии, в Толедо;
Был младенцу колыбельной
Говор Тахо золотого.

Рано стал отец суровый
Развивать в ребенке мудрость, —
Обученье началось
С божьей книги, с вечной Торы.

Сыну мудро толковал он
Древний текст, чей живописный,
Иероглифам подобный,
Завитой квадратный шрифт,

Этот чудный шрифт халдейский,
Создан в детстве нашим миром
И улыбкой нежной дружбы
Сердце детское встречает.

Тексты подлинников древних
Заучил в цитатах мальчик,
Повторял старинных тропов
Монотонные напевы

И картавил так прелестно,
С легким горловым акцентом,
Тонко выводил шалшелет,
Щелкал трелью, словно птица.

Также Таргум Онкелос,
Что написан на народном
Иудейском диалекте, —
Он зовется арамейским

И примерно так походит
На язык святых пророков,
Ну, как швабский на немецкий, —
Этот желтоцвет еврейский

Тоже выучил ребенок,
И свои познанья вскоре
Превосходно применил он
В изучении Талмуда.

Да, родитель очень рано
Ввел его в Талмуд, а после —
И в великую Галаху,
В эту школу фехтованъя,

Где риторики светшш,
Первоклассные атлеты
Вавилона, Пумпедиты
Упражнялись в состязаньях.

Здесь ребенок изощрился
В полемическом искусстве, —
Этим мастерством словесным
Позже он блеснул в «Козари».

Но, как небо нам сияет
Светом двойственной природы:
То горячим светом солнца,
То холодным лунным светом, —

Так же светит нам Талмуд,
Оттого его и делят
На Галаху и Агаду.
Первую назвал я школой

Фехтования, а вторую
Назову, пожалуй, садом,
Садом странно-фантастичным,
Двойником другого сада,

Порожденного когда-то
Также почвой Вавилона:
Это сад Семирамиды,
Иль восьмое чуда света.

Дочь царей Семирамиду
Воспитали в детстве птицы,
И царица сохранила
Целый ряд привычек птичьих:

Не хотела променады
Делать по земле, как все мы,
Млеком вскормленные твари,
И взрастила сад воздушный, —

Высоко на колоссальных
Колоннадах заблистали
Клумбы, пальмы, апельсины,
Изваянья, водометы —

Скреплены хитро и прочно,
Как плющом переплетенным,
Сетью из мостов висячих,
Где качались важно птицы,

Пестрые, большие птицы,
Мудрецы, что молча мыслят,
Глядя, как с веселой трелью
Подле них порхает чижик.

Все блаженно пьют прозрачный,
Как бальзам душистый, воздух,
Не отравленный зловонным
Испарением земли..

Да, Агада — сад воздушный
Детских вымыслов, и часто
Юный ученик Талмуда,
Если сердце, запылившись,

Глохло от сварливой брани
И от диспутов Галахи,
Споров о яйце фатальном,
Что снесла наседка в праздник,

Иль от столь же мудрых прений
По другим вопросам, — мальчик
Убегал, чтоб освежиться,
В сад, в цветущий сад Агады,

Где так много старых сказок,
Подлинных чудесных былей,
Житий мучеников славных,
Песен, мудрых изречений,

Небылиц, таких забавных,
Полных чистой пылкой веры.
О, как все блистало, пело,
Расцветало в пышном блеске!

И невинный, благородный
Дух ребенка был захвачен
Буйной дерзостью фантазий,
Волшебством блаженной скорби,

Страстным трепетом восторга —
Тем прекрасным тайным миром,
Тем великим откровеньем,
Что поэзией зовется.

И поэзии искусство —
Высший дар, святая мудрость —
Мастерство стихосложенья
Сердцу мальчика открылось.

Иегуда бен Галеви
Стал не только мудрый книжник,
Но и мастер песнопенья,
Но и первый из поэтов.

Да, он дивным был поэтом,
Был звездой своей эпохи,
Солнцем своего народа —
И огромным, чудотворным,

Огненным столпом искусства.
Он пред караваном скорби,
Пред Израилем-страдальцем,
Шел пустынями изгнанья.

Песнь его была правдива,
И чиста, и непорочна,
Как душа его; всевышний,
Сотворив такую душу,

Сам доволен был собою,
И прекраснейшую душу
Радостно поцеловал он, —
И трепещет тихий отзвук

Поцелуя в каждой песне,
В каждом слове песнотворца,
Посвященного с рожденья
Божьей милостью в поэты.

Ведь в поэзии, как в жизни,
Эта милость — высший дар!
Кто снискал ее — не может
Ни в стихах грешить, ни в прозе.

Называем мы такого
Божьей милостью поэта
Гением; он в царстве духа
Абсолютный самодержец,

Он дает ответ лишь богу,
Не народу, — ведь в искусстве
Нас народ, как в жизни, может
Лишь казнить, но не судить.

2

«Так на реках вавилонских
Мы рыдали, наши арфы
Прислонив к плакучим ивам», —
Помнишь песню древних дней?

Помнишь — старое сказанье
Стонет, плачется уныло,
Ноет, словно суп в кастрюльке,
Что кипит на очаге!

Сотни лет во мне клокочет,
Скорбь во мне кипит! А время
Лижет рану, словно пес,
Иову лизавший язвы.

За слюну спасибо, пес,
Но она лишь охлаждает,
Исцелить меня могла бы
Смерть, — но я, увы, бессмертен!

Год приходит, год проходит!
Деловито ходит шпулька
На станке, — а что он ткет,
Ни единый ткач не знает.

Год приходит, год проходит, —
Человеческие слезы
Льются, капают на землю, —
И земля сосет их жадно.

Ах, как бешено кипит!
Скачет крышка!.. Слава мужу,
Чья рука твоих младенцев
Головой швырнет о камень.

Слава господу! Все тише
Котелок клокочет. Смолк.
Мой угрюмый сплин проходит,
Западно-восточный сплин.

Ну, и мой конек крылатый
Ржет бодрее, отряхает
Злой ночной кошмар и, мнится,
Молвит умными глазами:

«Что ж, опять летим в Толедо,
К маленькому талмудисту,
Что великим стал поэтом, —
К Иегуде бен Галеви?»

Да, поэт он был великий —
Самодержец в мире грезы,
Властелин над царством духов,
Божьей милостью поэт.

Он в священные сирвенты,
Мадригалы и терцины,
Канцонетты и газеллы
Влил огонь души, согретой

Светлым поцелуем бога!
Да, поистине был равен
Этот трубадур великий
Несравненным песнотворцам

Руссильона и Прованса,
Пуату и прочих славных
Померанцевых владений
Царства христиан галантных.

Царства христиан галантных
Померанцевые земли!
Их цветеньем, блеском, звоном
Скрашен мрак воспоминаний!

Чудный соловьиный мир!
Вместо истинного бога —
Ложный бог любви да музы, —
Вот кому тогда молились!

Розами венчая плеши,
Клирики псалмы там пели
На веселом лангедоке,
А мирянин, знатный рыцарь,

На коне гарцуя гордо
В стихотворных выкрутасах
Славил даму, чьим красотам
Радостно служил он сердцем.

Нет любви без дамы сердца!
Ну, а уж певец любви —
Миннезингер, — тот без дамы
Что без масла бутерброд!

И герой, воспетый нами,
Иегуда бен Галеви,
Увлечен был дамой сердца —
Но совсем особой дамой.

Не Лаурой, чьи глаза,
Эти смертные светила,
На страстной зажгли во храме
Знаменитейший пожар,

Не нарядной герцогиней
В блеске юности прекрасной,
Королевою турниров,
Присуждавшей храбрым лавры,

Не постельной казуисткой,
Поцелуйным крючкотвором,
Докторолухом, ученым
В академиях любви, —

Нет, возлюбленная рабби
В жалкой нищете томилась,
В лютой скорби разрушенья
И звалась: Иерусалим.

С юных лет в ней воплотилась
Вся его любовь и вера,
Приводило душу в трепет
Слово «Иерусалим».

Весь пунцовый от волненья,
Замирая, слушал мальчик
Пилигрима, что в Толедо
Прибыл из восточных стран

И рассказывал, как древний
Город стал пустыней дикой, —
Город, где в песке доныне
Пламенеет след пророка,

Где дыханьем вечным бога,
Как бальзамом, полон воздух.
«О юдоль печали!» — молвил
Пилигрим, чья борода

Белым серебром струилась,
А у корня каждый волос
Черен был, как будто сверху
Борода омоложалась, —

Странный был он пилигрим;
Вековая скорбь глядела
Из печальных глаз, и горько
Он вздыхал: «Иерусалим!

Ты, людьми обильный город,
Стал пустынею, где грифы,
Где гиены и шакалы
В гнили мерзостно пируют,

Где гнездятся змеи, совы
Средь покинутых развалин,
Где лиса глядит спесиво
Из разбитого окошка

Да порой, в тряпье одетый,
Бродит нищий раб пустыни
И пасет в траве высокой
Худосочного верблюда.

На Сионе многославном,
Где твердыня золотая
Гордым блеском говорила
О величье властелина, —

Там, поросшие бурьяном,
Тлеют грудами обломки
И глядят на нас так скорбно,
Так тоскливо, будто плачут.

Ах, они и вправду плачут,
Раз в году рыдают камни —
В месяц аба, в день девятый;
И, рыдая сам, глядел я,

Как из грубых диких глыб
Слезы тяжкие катились,
Слышал, как колонны храма
В прахе горестно стонали».

Слушал речи пилигрима
Юным сердцем Иегуда
И проникся жаждой страстной
Путь свершить в Иерусалим.

Страсть поэта! Роковая
Власть мечтаний и предчувствий,
Чью святую мощь изведал
В замке Блэ видам прекрасный,

Жоффруа Рюдель, услышав,
Как пришедшие с востока
Рыцари при звоне кубков
Громогласно восклицали:

«Цвет невинности и чести,
Перл и украшенье женщин —
Дева-роза Мелисанда,
Маркграфиня Триполи!» —

Размечтался трубадур наш,
И запел о юной даме,
И почувствовал, что сердцу
Стало тесно в замке Блэ, —

И тоска им овладела.
К Цетте он поплыл, но в море
Тяжко заболел и прибыл,
Умирая, в Триполи.

Там увидел Мелисанду
Он телесными очами,
Но тотчас же злая смерть
Их покрыла вечной тенью.

И в последний раз запел он
И, не кончив песню, мертвый,
Пал к шагам прекрасной дамы —
Мелисаады Триполи.

Как таинственно и дивно
Сходны судьбы двух поэтов,
Хоть второй лишь мудрым старцем
Совершил свой путь великий!

И Иегуда бен Галеви
Принял смерть у ног любимой,
Преклонил главу седую
У колен Иерусалима.

3

После битвы при Арбеллах
Юный Александр Великий
Землю Дария и войско,
Двор, гарем, слонов и женщин,

Деньги, скипетр и корону —
Золотую дребедень —
Все набил в свои большие
Македонские шальвары.

Дарий, тот удрал от страха,
Как бы в них не угодить
Царственной своей персоной.
И герой в его шатре

Захватил чудесный ларчик,
Золотой, в миниатюрах,
Инкрустированный тонко
Самоцветными камнями.

Был тот ларчик сам бесценен,
А служил лишь для храненья
Драгоценностей короны,
И других сокровищ царских.

Александр их раздарил
Самым храбрым — и смеялся,
Что мужчины, словно дети,
Рады пестрым побрякушкам.

Драгоценнейшую гемму
Милой матери послал он, —
И кольцо с печатью Кира
Стало просто дамской брошкой.

Ну, а старый Аристотель —
Знаменитый забияка,
Мир поставивший вверх дном,
Для коллекции диковин

Получил оникс огромный.
В ларчике имелись перлы,
Нить жемчужин, что Атоссе
Подарил Смердис поддельный, —

Жемчуг был ведь настоящий!
И веселый победитель
Отдал их Таис, прекрасной
Танцовщице из Коринфа.

Та, украсив жемчугами
Волосы, их, как вакханка,
Распустила в ночь пожара,
В Персеполисе танцуя,

И швырнула в царский замок
Факел свой — и с громким треском
Яростно взметнулось пламя
Карнавальным фейерверком.

После гибели Таис,
Что скончалась в Вавилоне
От болезни вавилонской,
Перлы были в зале биржи

Пущены с аукциона, —
И купил их жрец мемфисский
И увез их в свой Египет,
Где они явились позже

В шифоньерке Клеопатры,
Что толкла прекрасный жемчуг
И, с вином смешав, глотала,
Чтоб Антония дурачить.

А с последним Омаядом
Перлы прибыли в Гренаду
И блистали на тюрбане
Кордуанского калифа.

Третий Абдергам украсил
Ими панцирь на турнире,
Где пронзил он тридцать броней
И Зюлеймы юной сердце.

Но с паденьем царства мавров
Перешли и эти перлы
Во владенье христиан,
Властелинов двух Кастилий,

Католических величеств, —
И испанских государынь
Украшали на турнирах,
На придворных играх, в цирке,

На больших аутодафе,
Где величества с балконов
Наслаждались ароматом
Старых жареных евреев.

Правнук черта Мендицабель
Заложил потом все перлы
Для покрытья дефицита
В государственных финансах.

В Тюильри, в дворцовых залах,
Вновь на свет они явились
И сверкали там на шее
Баронессы Соломон.

Вот судьба прекрасных перлов!
Ларчик меньше приключений
Испытал, — его оставил
Юный Александр себе,

И в него сложил он песни
Бесподобного Гомера,
Своего любимца. На ночь
Ставил он у изголовья

Этот ларчик, и оттуда,
Чуть задремлет царь, вставали,
В сон проскальзывали тихо
Образы героев светлых.

Век иной — иные птицы
Ах, и я любил когда-то
Эти песни о деяньях
Одиссея и Пелида,

И в душе моей, как солнце,
Рдели золото и пурпур»
Виноград вплетен был в кудри,
И, ликуя, пели трубы.

Смолкни, память! Колесница
Триумфальная разбита,
А пантеры упряжные
Передохли все, как девы,

Что под цитры и кимвалы
В пляске шли за мной; и сам я
Извиваюсь в адских муках,
Лежа в прахе. Смолкни, память!

Смолкни, память!.. Речь вели
Мы о ларчике царевом,
И такая мысль пришла мне:
Будь моим подобный ларчик, —

Не заставь меня финансы
Обратить его в монету, —
Я бы запер в этот ларчик
Золотые песни рабби

Иегуды бен Галеви —
Гимны радости, газеллы,
Песни скорби, путевые
Впечатленья пилигрима —

Дал бы лучшему цофару
На пергаменте чистейшем
Их списать, и положил бы
Рукопись в чудесный ларчик,

И держал бы этот ларчик
На столе перед кроватью,
Чтоб могли дивиться гости
Блеску маленькой шкатулки,

Превосходным Барельефам,
Мелким, но таким прекрасным,
Инкрустациям чудесным
Из огромных самоцветов.

Я б гостям с улыбкой молвил:
«Это что! — Лишь оболочка
Лучшего из всех сокровищ:
Там сияют — бриллианты,

Отражающие небо,
Там рубины пламенеют
Кровью трепетного сердца,
Там смарагд обетованья,

Непорочные лазури,
Перлы, краше дивных перлов,
Принесенных Лже-Смердисом
В дар пленительной Атоссе,

Бывших лучшим украшеньем
Высшей знати в этом мире,
Обегаемом луною:
И Таис, и Клеопатры,

И жрецов, и грозных мавров,
И испанских государынь,
И самой высокочтимой
Баронессы Соломон.

Те прославленные перлы —
Только сгустки бледной слизи,
Выделенья жалких устриц,
Тупо прозябавших в море.

Мною ж собранные перлы
Рождены душой прекрасной,
Светлым духом, чьи глубины
Глубже бездны океана,

Ибо эти перлы — слезы
Иегуды бен Галеви, —
Ими горько он оплакал
Гибель Иерусалима.

И связал он перлы-слезы
Золотою ниткой рифмы,
В ювелирно стихотворства
Сделал песней драгоценной.

И доныне эта песня,
Этот плач великой скорби
Из рассеянных по свету
Авраамовых шатров

Горько льется в месяц аба,
В день девятый — в годовщину
Гибели Иерусалима,
Уничтоженного Титом.

Эта песня — гимн сионский
Иегуды бен Галеви,
Плач предсмертный над священным
Пеплом Иерусалима.

В покаянной власянице,
Босоногий, там сидел он
На поверженной колонне;
И густой седою чащей

Волосы на грудь спадали,
Фантастично оттеняя
Бледный, скорбный лик поэта
С вдохновенными очами.

Так сидел он там и пел,
Словно древний ясновидец, —
И казалось, из могилы
Встал пророк Иеремия.

И в руинах смолкли птицы,
Слыша вопли дикой скорби,
Даже коршуны, приблизясь,
Им внимали с состраданьем.

Вдруг, на стременах качаясь,
Мимо, на коне огромном,
Дикий сарацин промчался,
Белое копье колебля, —

И, метнув оружье смерти
В грудь несчастного поэта,
Ускакал быстрее ветра,
Словно призрак окрыленный.

Кровь певца текла спокойно,
И спокойно песню скорби
Он допел, и был предсмертный
Вздох его: «Иерусалим!»

Молвит старое сказанье,
Что жестокий сарацин
Был не человек преступный,
А переодетый ангел,

Посланный на землю небом,
Чтоб унесть любимца бога
Из юдоли слез, без муки
Взять его в страну блаженных.

В небе был он удостоен
Крайне лестного приема, —
Это был сюрприз небесный,
Драгоценный для поэта.

Хоры ангелов навстречу
Вышли с музыкой и пеньем,
И в торжественном их гимне
Он узнал свою же песню —

Брачный гимн синагогальный,
Гимн субботний Гименею,
Строй ликующих мелодий,
Всем знакомых, — что за звуки!

Ангелы трубили в трубы,
Ангелы на скрипках пели,
Ликовали на виолах,
Били в бубны и кимвалы.

И в лазурных безднах неба
Так приветливо звенело,
Так приветливо звучало:
«Лехо дауди ликрас калле!»1

4

Рассердил мою супругу
Я последнею главой,
А особенно рассказом
Про бесценный царский ларчик.

Чуть не с горечью она мне
Заявила, что супруг
Подлинно религиозный
Обратил бы ларчик в деньги,

Что на них он приобрел бы
Для своей жены законной
Белый кашемир, который
Нужен, бедной, до зарезу;

Что с Иегуды бен Галеви
Было бы довольно чести
Сохраняться просто в папке
Из красивого картона,

По-китайски элегантно
Разрисованной узором,
Вроде чудных бонбоньерок
Из пассажа «Панорама».

«Странно! — вскрикнула супруга. —
Если он такой уж гений,
Почему мне незнакомо
Даже имя бен Галеви?»

«Милый друг мой, — отвечал я, —
Ангел мой, прелестный неуч,
Это результат пробелов
Во французском воспитанье.

В пансионах, где девицам,
Этим будущим мамашам
Вольного народа галлов,
Преподносят мудрость мира:

Чучела владык Египта,
Груды старых мумий, тени
Меровингских властелинов
С ненапудренною гривой,

Косы мудрецов Китая,
Царства пагод из фарфора, —
Всё зубрить там заставляют
Умных девочек. Но, боже!

Назови-ка им поэта,
Гордость золотого века
Всей испано-мавританской
Старой иудейской школы,

Назови им Ибен Эзру,
Иегуду бен Галеви,
Соломона Габироля —
Триединое созвездье,

Словом, самых знаменитых, —
Сразу милые малютки
Сделают глаза большие
И на вас глядят овцой.

Мой тебе совет, голубка,
Чтоб такой пробел заполнить,
Позаймись-ка ты еврейским, —
Брось театры и концерты,

Посвяти годок иль больше
Неустанной штудировке —
И прочтешь в оригинале
Ибен Эзру, Габироля

И, понятно, бен Галеви —
Весь триумвират поэтов,
Что с волшебных струн Давида
Лучшие похитил звуки.

Аль-Харизи — я ручаюсь,
Он тебе знаком не больше,
А ведь он остряк — французский,
Он переострил Харири

В хитроумнейших макамах
И задолго до Вольтера
Был чистейшим вольтерьянцем, —
Этот Аль-Харизи пишет:

«Габироль — властитель мысли,
Он мыслителям любезен;
Ибен Эзра — царь искусства,
Он художников любимец;

Но достоинства обоих
Сочетал в себе Галеви:
Величайший из поэтов,
Стал он всех людей кумиром».

Ибен Эзра был старинный
Друг, — быть может, даже родич, —
Иегуды бен Галеви;
И Галеви в книге странствий

С болью пишет, что напрасно
Он искал в Гранаде друга, —
Что нашел он только брата,
Рабби Мейера — врача

И к тому же стихотворца
И отца прекрасной девы,
Заронившей безнадежный
Пламень страсти в сердце Эзры.

Чтоб забыть свою красотку,
Взял он страннический посох,
Стал, как многие коллеги,
Жить без родины, без крова.

На пути к Иерусалиму
Был татарами он схвачен
И, привязанный к кобыле,
Унесен в чужие степи.

Там впрягли беднягу в службу,
Недостойную раввина,
А тем более поэта:
Начал он доить коров.

Раз на корточках сидел он
Под коровой и усердно
Вымя теребил, стараясь
Молоком наполнить крынку, —

Не почетное занятье
Для раввина, для поэта!
Вдруг, охвачен страшной скорбью,
Песню он запел; и пел он

Так прекрасно, так печально,
Что случайно шедший мимо
Хан татарский был растроган
И вернул рабу свободу,

Много дал ему подарков:
Лисью шубу и большую
Сарацинскую гитару,
Выдал денег на дорогу.

Злобный рок, судьба поэта!
Всех потомков Аполлона
Истерзала ты и даже
Их отца не пощадила:

Ведь, догнав красотку Дафну,
Не нагое тело нимфы,
А лавровый куст он обнял, —
Он, божественный Шлемиль.

Да, сиятельный дельфиец
Был Шлемиль, и даже в лаврах,
Гордо увенчавших бога, —
Признак божьего шлемильства.

Слово самое «Шлемиль»
Нам понятно. Ведь Шамиссо
Даже в Пруссии гражданство
Дал ему (конечно, славу),

И осталось неизвестным,
Как исток святого Нила,
Лишь его происхожденье;
Долго я над ним мудрил,

А потом пошел за справкой,
Много лет назад в Берлине,
К другу нашему Шамиссо,
К обер-шефу всех Шлемилей.

Но и тот не мог ответить
И на Гицига сослался,
От которого узнал он
Имя Петера без тени

И фамилию. Я тотчас
Дрожки взял и покатил
К Гицигу. Сей чин судебный
Прежде звался просто Ициг,

И когда он звался Ициг,
Раз ему приснилось небо
И на небе надпись. Гициг, —
То есть Ициг с буквой Г.

«Что тут может значить Г? —
Стал он размышлять. — Герр Ициг
Или горний Ициг? Горний —
Титул славный, но в Берлине

Неуместный». Поразмыслив,
Он решил назваться «Гициг», —
Лишь друзьям шепнув, что горний
В Гициге сидит святой.

«Гициг пресвятой! — сказал я,
Познакомясь. — Вы должны мне
Объяснить языковые
Корни имени Шлемиль».

Долго мой святой хитрил,
Всё не мог припомнить, много
Находил уверток, клялся
Иисусом, — наконец

От моих штанов терпенья
Отлетели все застежки,
И пошел я тут ругаться,
Изощряться в богохульстве,

Так что пиетист почтенный
Побледнел как смерть, затрясся,
Перестал мне прекословить
И повел такой рассказ:

«В Библии прочесть мы можем,
Что частенько в дни скитаний
Наш Израиль утешался
С дочерями Моавитов.

И случилось, некий Пинхас
Увидал, как славный Зимри
Мерзкий блуд свершал с такой же
Мадиамской уроженкой.

И тотчас же в лютом гневе
Он схватил копье и Зимри
Умертвил на месте блуда.
Так мы в Библии читаем.

Но из уст в уста в народе
С той поры передается,
Что своим оружьем Пинхас
Поразил совсем не Зимри

И что, гневом ослепленный,
Вместо грешника убил он
Неповинного. Убитый
Был Шлемиль бен Цури-Шадцай».

Этим-то Шлемилем Первым
Начат был весь род Шлемилей:
Наш родоначальник славный
Был Шлемиль бен Цури-Шадцай.

Он, конечно, не прославлен
Доблестью, мы только знаем
Имя, да еще известно,
Что бедняга был Шлемилем.

Но ведь родовое древо
Ценно не плодом хорошим,
А лишь возрастом, — так наше
Старше трех тысячелетий!

Год приходит, год проходит;
Больше трех тысячелетий,
Как погиб наш прародитель,
Герр Шлемиль бен Цури-Шадцай.

Уж давно и Пинхас умер,
Но копье его доныне
Нам грозит, всегда мы слышим,
Как свистит оно над нами.

И оно сражает лучших —
Как Иегуда бен Галеви,
Им сражен был Ибен Эзра,
Им сражен был Габироль.

Габироль — наш миннезингер,
Посвятивший сердце богу,
Соловей благочестивый,
Чьею розой был всевышний, —

Чистый соловей, так нежно
Пел он песнь любви великой
Средь готического мрака,
В тьме средневековой ночи.

Не страшился, не боялся
Привидений и чудовищ,
Духов смерти и безумья,
Наводнявших эту ночь!

Чистый соловей, он думал
Лишь о господе любимом,
Лишь к нему пылал любовью,
Лишь его хвалою славил!

Только тридцать весен прожил
Вещий Габироль, но Фама
Раструбила по вселенной
Славу имени его.

Там же, в Кордове, с ним рядом,
Жил какой-то мавр; он тоже
Сочинял стихи и гнусно
Стал завидовать поэту.

Чуть поэт начнет, бывало,
Петь — вскипает желчь у мавра,
Сладость песни у мерзавца
Обращалась в горечь злобы.

Ночью в дом свой заманил он
Ненавистного поэта
И убил его, а труп
Закопал в саду за домом.

Но из почвы, где зарыл он
Тело, вдруг росток пробился,
И смоковница возникла
Небывалой красоты.

Плод был странно удлиненный,
Полный сладости волшебной,
Кто вкусил его — изведал
Несказанное блаженство.

И тогда пошли в народе
Толки, сплетни, пересуды,
И своим светлейшим ухом
Их услышал сам калиф.

Сей же, собственноязычно
Насладившись феноменом,
Учредил немедля строгий
Комитет по разысканью.

Дело взвесили суммарно:
Всыпали владельцу сада
В пятки шестьдесят бамбуков —
Он сознался в злодеянье;

После вырыли из почвы
Всю смоковницу с корнями,
И народ узрел воочью
Труп кровавый Габироля.

Пышно было погребенье,
Беспредельно горе братьев.
В тот же день калифом был

rustih.ru

Генрих Гейне - Лесное уединенье: читать стих, текст стихотворения поэта классика на РуСтих

Тех дней далеких я не забуду —
С венком златоцветным ходил я всюду,
Венок невиданной красоты,
Волшебными были его цветы.

Он судьям нравился самым строгим,
А я был по нраву очень немногим, —
Бежал я от зависти желчной людской,
Бежал я, бежал я в приют колдовской.

В лесу, в зеленом уединенье,
Обрел друзей я в одно мгновенье:
Юная фея и гордый олень
Охотно со мной бродили весь день.

Они приближались ко мне без боязни,
Забыв о всегдашней своей неприязни:
Не враг, — знали феи, — к ним в чащу проник;
Рассудком, — все знали, — я жить не привык.

Одни лишь глупцы понадеяться могут,
Что феи всегда человеку помогут;
Ко мне же, как прочая здешняя знать,
Добры они были, надо признать.

Вокруг меня резвой, воркующей стайкой
Кружилися эльфы над пестрой лужайкой.
Немного колючим казался их взгляд,
Таивший хоть сладкий, но гибельный яд.

Я рад был их шалостям и потехам,
Дворцовые сплетни слушал со смехом,
И это при всем почитании
Достойной царицы Титании.

К лесному ручью пробирался я чащей,
И вмиг возникали из пены бурлящей
В чешуйках серебряных — все как одна —
Русалки, жилицы речного дна.

Рокочут цитры, рыдают скрипки,
Змеею стан извивается гибкий,
Взлетают одежды над облаком брызг,
Все бьется и вьется под яростный визг.

Когда же наскучат им пляски эти,
Доверчиво, словно малые дети,
Прилягут они в тень развесистых ив,
Головки ко мне на колени склонив.

И тут же затянут печальный и длинный
О трех померанцах напев старинный,
Но больше прельщало их, не утаю,
Слагать дифирамбы во славу мою.

Воздав мне хвалу преогромной поэмой,
Они иной увлекались темой;
Все приставали: «Поведай нам,
Во имя чего был создан Адам?

У всех ли бессмертна душа или все же
Бывают и смертные души? Из кожи
Или холщовые? Отчего
Глупцов среди вас большинство?»

Чем их усмирял я, боюсь, не отвечу,
Да только смертельной обиды, замечу,
Бессмертной душе моей не нанес
Малютки-русалки наивный вопрос.

Русалки и эльфы — прехитрый народец,
Лишь гном, добродушный, горбатый уродец,
Вам искренне предан. Из духов земных
Мне гномы любезней всех остальных.

В плащах они ходят пурпурных и длинных,
А страху-то сколько на лицах невинных!
В их тайну проник я, но делал вид,
Что горький изъян их надежно скрыт.

Никто в целом мире,— казалось бедняжкам, —
О ножках утиных, — горе их тяжком, —
И ведать не ведал. Высмеивать их,
Поверьте, не в правилах было моих.

Да разве, точь-в-точь как малютки эти,
Пороков своих мы не держим в секрете?
А ножки утиные, как на грех,
Взгляните, — торчат на виду у всех!

Из духов одни саламандры с оглядкой
Ко мне приближались. Осталась загадкой
Их жизнь для меня — за коряги и пни
Светящейся тенью скрывались они.

Короткая юбка, передничек узкий,
Шитье золотое на алой блузке,
Худые как щепки, росточком малы
И личиком чуть пожелтее золы.

В короне у каждой — рубин неподдельный,
И каждая мыслит себя безраздельной
Владычицей всех земноводных и птиц,
Царицей, чья воля не знает границ.

А то, что огонь не берет этих бестий,
Чистейшая правда. Скажу вам по чести,
Я в этом не раз убеждался, и все ж
Их духами пламени не назовешь.

А вот старички-мандрагоры, пожалуй,
Народ самый дошлый в лесу и бывалый, —
Короткие ножки, на вид лет — по сто,
Кем были их предки — не ведал никто.

Затеют они чехарду на опушке,
Вам кажется — в небе летают гнилушки,
Но эла эти старцы не делали мне,
Я к пращурам их безразличен вполне.

У них обучился я магии черной:
Мог птиц завлекать перекличкой проворной
И ночью купальской косить без помех
Траву, что незримыми делает всех.

Волшебные знаки узнал без числа я,
Мог ветру на спину вскочить, не седлая,
И рун полустертых читать письмена,
Будившие мертвых от вечного сна.

Свистеть научился особенным свистом
И дятла обманывать в ельнике мшистом —
Он выронит корень-лукорень, и вмиг
Найдете вы полный сокровищ тайник.

Я знал заклинанья, полезные крайне
При поисках клада. Их шепчешь втайне
Над местом заветным, и все ж, так назло,
Богатства мне это не принесло.

А впрочем, к роскоши равнодушный,
Я тратил немного. Мой замок воздушный
В испанских владеньях из года в год
Давал мне вполне пристойный доход.

О, чудные дни. Смех эльфов лукавый,
Русалок потехи, леших забавы,
Звенящий скрипками небосклон —
Здесь все навевало сказочный сон.

О, чудиые дни! Триумфальною аркой
Казался мне полог зелени яркой.
Под нею ступал я по влажной траве
С венком победителя на голове.

Какое повсюду царило согласье,
Но все изменилось вдруг в одночасье,
И — как на беду! — мой венок колдовской
Похищен завистливой, чьей-то рукой.

Венок с головы у меня украден!
Венок, что сердцу был так отраден,
И верите, нет ли, но с этого дня
Как будто души лишили меня.

Все маски вселенной безмолвно и тупо,
С глазами стеклянными, как у трупа,
Взирают с пустого погоста небес,
В унынье — один — обхожу я свой лес.

Где эльфы? — В орешнике лают собаки,
Охотничий рог трубит в буераке,
Косуля, шатаясь, бредет по ручью
Зализывать свежую рану свою.

В расселины, мрачные, словно норы,
Со страху попрятались мандрагоры.
Друзья, не поможет теперь колдовство —
Мне счастья не знать без венка моего.

Где юная златоволосая фея;
Чьи ласки впервые познал я, робея?
Тот дуб, в чьих ветвях, находили мы кров,
Давно стал добычей, осенних ветров.

Ручей замирает со вздохом бессильным,
Пред ним изваянием надмогильным,
Как чья-то душа у подземной реки,
Русалка, сидит, онемев от тоски.

Участливо я обратился к ней,
Вскочила бедняжка, смерти бледней,
И бросилась прочь с обезумевшим взглядом,
Как будто я призрак, отвергнутый адом.

rustih.ru


Смотрите также



© 2011-
www.mirstiha.ru
Карта сайта, XML.