Гандлевский сергей стихи


Сергей Гандлевский. Стихи 2007-2011 из журналов

Сборник стихотворений последних лет, составленный из журнальных публикаций.

 
# # #
Очкарику наконец овчарку дарит отец. На радостях двух слов связать не может малец. После дождя в четверг бредешь наобум, скорбя. «Молодой, — кричат, — человек!» Не рыпайся — не тебя. Почему они оба — я? Что общего с мужиком, кривым от житья-бытья, у мальчика со щенком? Где ты был? Куда ты попал? Так и в книжке Дефо попугай-трепло лопотал — только-то и всего. И по улице-мостовой, как во сне, подходит трамвай. Толчея, фонарь на столбе. «Негодяй, — бубнят, — негодяй!» Не верти, давай, головой — это, может быть, не тебе. 2007
# # #
В чёрном теле лирику держал, Споров о высоком приобщился, Но на кофе, чтобы не сбежал, Исподволь косился. Всё вокруг да около небес — Райской спевки или вечной ночи. Отсебятина, короче, С сахаром и без. Доходи на медленном огне Под метафизические враки. К мраку привыкай и тишине, Обживайся в тишине и мраке. Пузыри задумчиво пускай, Помаленьку собираясь с духом, Разом перелиться через край — В лирику, по слухам.
# # #
В коридоре больнички будто крик истерички В ширину раздаётся, в длину. И косятся сестрички на шум электрички, Пациенты теснятся к окну. От бессонницы воображенье двоится — То слоняешься по коридорам больницы, То с тяжёлым баулом бегом В хвостовой поспеваешь вагон. Как взаправду, толпятся в проходе старухи, Как живой, гитарист — трень да брень. Наизусть сочиняй воровские кликухи Станций и деревень. Предугадывай с маниакальной заботой Новобранца со стрижкой под нуль. Пусть пройдёт вдоль вагона с жестокой зевотой Милицейский патруль. И тогда заговорщицки щёлкнет по горлу Забулдыга-сосед. Память-падальщица, ишь ты, крылья простёрла! Вязкий ужас дорожных бесед. Отсылающих снова к больничной курилке, Где точь-в-точь просвещал человек. Но по логике сна озираешься в ссылке — То ли Вытегра, то ли Певек. Так и травишь себя до рассвета, Норовя, будто клеем шпана, С содроганием химией, химией этой Надышаться сполна.
# # #
Мне нравится смотреть, как я бреду, Чужой, сутулый, в прошлом многопьющий, Когда меня средь рощи на ходу Бросает в вечный сон грядущий. Или потом, когда стою один У края поля, неприкаян, Окрестностей прохожий господин И сам себе хозяин. И сам с собой минут на пять вась-вась Я медленно разглядываю осень. Как засран лес, как жизнь не удалась. Как жалко леса, а её — не очень.
# # #
Первый снег, как в замедленной съёмке, На Сокольники падал, пока, Сквозь очки озирая потёмки, Возвращался юннат из кружка. По средам под семейным нажимом Он к науке питал интерес, Заодно-де снимая режимом Переходного возраста стресс. Двор сиял, как промытое фото. Веренице халуп и больниц Сообщилось серьёзное что-то — Белый верх, так сказать, чёрный низ. И блистали столетние липы Невозможной такой красотой. Здесь теперь обретаются VIP-ы, А была — слобода слободой. И юннат был мечтательным малым — Слава, праздность, любовь и т.п. Он сказал себе: «Что как тебе Стать писателем?» Вот он и стал им.
# # #
Ни сика, ни бура, ни сочинская пуля — иная, лучшая мне грезилась игра средь пляжной немочи короткого июля. Эй, Клязьма, оглянись, поворотись, Пахра! Исчадье трепетное пекла пубертата ничком на толпами истоптанной траве уже навряд ли я, кто здесь лежал когда-то с либидо и обидой в голове. Твердил внеклассное, не заданное на дом, мечтал и поутру, и отходя ко сну вертеть туда-сюда — то передом, то задом одну красавицу, красавицу одну. Вот, думал, вырасту, заделаюсь поэтом — мерзавцем форменным в цилиндре и плаще, вздохну о кисло-сладком лете этом, хлебну того-сего — и вообще. Потом дрались в кустах, ещё пускали змея, и реки детские катились на авось. Но, знать, меж дачных баб, урча, слонялась фея — ты не поверишь: всё сбылось.
# # #
Ю.К. «Где с воробьем Катулл и с ласточкой Державин…» В. Ходасевич «О-да-се-вич?» — переспросил привратник и, сверившись с компьютером, повёл, чуть шевеля губами при подсчёте рядов и мест. Мы принесли — фиалки не фиалки — незнамо что в пластмассовом горшке и тихо водрузили это дело на типовую серую плиту. Был зимний вполнакала день. На взгляд туриста, неправдоподобно- обыденный: кладбище как кладбище и улица как улица, в придачу — бензоколонка. Вот и хорошо. Покойся здесь, пусть стороной пройдут обещанный наукою потоп, ислама вал и происки отчизны — охотницы до пышных эксгумаций. Жил беженец и умер. И теперь сидит в теньке и мокрыми глазами следит за выкрутасами кота, который в силу новых обстоятельств опасности уже не представляет для воробьёв и ласточек.
# # #
Мама маршевую музыку любила. Веселя бесчувственных родных, виновато сырость разводила в лад призывным вздохам духовых. Видно, что-то вроде атавизма было у совслужащей простой — будто нет его, социализма, на одной шестой. Будто глупым барышням уездным не собрать серебряных колец, как по пыльной улице с оркестром входит полк в какой-нибудь Елец. Моя мама умерла девятого мая, когда всюду день-деньской надрывают сердце «аты-баты» — коллективный катарсис такой. Мама, крепко спи под марши мая! Отщепенец, маменькин сынок, самого себя не понимая, мысленно берёт под козырёк.
Антологическое
Сенека учит меня что страх недостоин мужчины для сохраненья лица сторону смерти возьми тополь полковник двора лихорадочный трёп первой дружбы ночь напролёт запах липы уместивший всю жизнь вот что я оставляю а Сенека учит меня
Голливуд
Федеральный агент не у дел и с похмелья узнаёт о киднепинге по CNN. Кольт — на задницу, по боку зелье — это почерк NN! Дальше — больше опасных вопросов. Городской сумасшедший сболтнул, где зарыт неучтённый вагон ядовитых отбросов. «Dad!» — взывает девчушка навзрыд. В свой черёд с белозубою шуткой негр-напарник приходит на помощь вдвоём с пострадавшей за правду одной проституткой — и спасён водоём. А к экрану спиной пожилой господин весь упрёк и уныние моет посуду (есть горазды мы все, а как мыть — я один) — и следы одичания видит повсюду. Прикрываясь ребёнком, чиновная мразь к вертолёту спешит. Пробил час мордобоя. Хрясь наотмашь раскатисто, хрясь! И под занавес краля целует героя. И клеёнчатый фартук снимает эстет. С перекурами к титрам домыта посуда. Сказка — ложь, но душа, уповая на чудо, лабиринтом бредёт, как в бреду Голливуда, окликая потёмки растерянно: «Dad?!»
# # #
А самое-самое: дом за углом, смерть в Вязьме, кривую луну под веслом, вокзальные бредни прощанья — присвоит минута молчанья. Так русский мужчина несёт до конца, срамя или славя всесветно, фамилию рода и имя отца — а мать исчезает бесследно…
# # #
У Гоши? Нет. На Автозаводской? Исключено. Скорей всего, у Кацов. И виделись-то три-четыре раза. Нос башмачком, зелёные глаза, а главное — летящая походка, такой ни у кого ни до, ни после. Но имени-то не могло не быть! Ещё врала напропалую: чего-то там ей Бродский посвятил, или Париж небрежно поминала — одумайся, какой-такой Париж!? Вдруг вызвалась «свой способ» показать — от неожиданности я едва не прыснул. Показывала долго, неумело и, морщась, я ударами младых и тощих чресел торопил развязку. Сегодня, без пяти минут старик, я не могу уснуть не вообще, а от прилива скорби. Вот и вспомнил — чтоб с облегчением забыть уже на веки вечные — Немесова. Наташа.
# # #
Старость по двору идёт, детство за руку ведёт, а заносчивая молодость вино в беседке пьёт. Поодаль зрелые мужчины, Лаиса с персиком в перстах. И для полноты картины рояль виднеется в кустах. Кто в курсе дела, вряд ли станет стыдиться наших пустяков, зане метаморфозой занят: жил человек — и был таков. А я в свои лета, приятель и побратим по мандражу, на чёрный этот выключатель почти без робости гляжу. Чик-трак, и мрак. И всё же тайна заходит с четырёх сторон, где светит месяц made in China и спальный серебрит район, где непременно в эту пору, лишь стоит отодвинуть штору, напротив каждого окна — звезда тщеты, вот и она.
# # #
Вот римлянка в свои осьмнадцать лет паркует мотороллер, шлем снимает и отрясает кудри. Полнолунье. Местами Тибр серебряный, но пробы не видно из-за быстрого теченья. Я был здесь трижды. Хочется ещё. Хорошего, однако, понемногу. Пора «бай-бай» в прямом и переносном, или напротив: время пробудиться. Piazza de Massimi здесь шлялись с Петей (смех, а не «пьяцца» — чёрный ход с Навоны), и мне пришло на ум тогда, что Гоголь берёзу вспомнил, глядя на колонны, а не наоборот. Так и запишем. Вот старичьё в носках и сандалетах (точь в точь как северные старики) бормочет в лад фонтану. А римлянка мотоциклетный шлем несёт за ремешок, будто бадейку с водой, скорее мёртвой, чем живой. И варвар пришлый, ушлый скиф заезжий так присмирел на склоне праздной жизни, что прошептать готов чувихе вслед «Хранят тебя все боги Куна…»
Подражание
«Into my heart an air that kills…» A. E. Housman Двор пуст и на расправу скор и режет без ножа. Чьё там окно глядит в упор с седьмого этажа? Как чье окно? — Твоё окно, ты обретался здесь и в эту дверь давным-давно входил, да вышел весь.
# # #
Когда я был молод, заносчив, смешлив, раз, в забвенье приличий, я не пошёл ни на сходку повес с битьём зеркал, ни к Лаисе на шелест её шелков. А с утра подался на Рижский вокзал, взял билет, а скорее всего, не брал, и примерно за час доехал до… — вот название станции я забыл. В жизни я много чего забыл, но помню тот яркий осенний день — озноб тополей на сентябрьском ветру, синее небо и т. п. В сельпо у перрона я купил чекушку и на сдачу батон, спросил, как короче пройти к реке — и мне указали кратчайший путь. В ивах петляла Истра-река, переливалась из света в тень. И повторялись в реке берега, как повторяются по сей день. Хотя миновало сорок лет — целая вечность коту под хвост, — а река всё мешает тень и свет; но и наш пострел оказался не прост. Я пил без закуски, но не косел, а отрезвлялся с каждым глотком. И я встал с земли не таким, как сел, юным зазнайкой-весельчаком. Выходит, вода пустячной реки, сорок лет как утекшая прочь стремглав, по-прежнему держит меня на плаву, даже когда я кругом неправ. Шли и шли облака среди тишины, и сказал я себе, поливая траву: «Значит, так» — и заправил рубашку в штаны — так с тех пор и живу.

modernpoetry.ru

Сергей Гандлевский — Журнальный зал

Стихи

фото Андрея Василевского

 

Сергей Маркович Гандлевский родился в 1952 году. Окончил филологический факультет МГУ. Работал школьным учителем, экскурсоводом, рабочим сцены, ночным сторожем; в новейшее время — литературным сотрудником журнала «Иностранная литература». В 70-е годы входил в поэтическую группу «Московское время» (вместе с А. Цветковым, А. Сопровским, Б. Кенжеевым…). Премия «Малый Букер» (1996) за повесть «Трепанация черепа». Премия «Анти-Букер» (1996) за книгу стихов «Праздник». Лауреат Российской национальной премии «Поэт» (2010).

Постоянный автор (и неоднократный лауреат) журнала «Знамя», а также — р «Нового мира», «Звезды» и других периодических изданий. 

 

 

Ю.К.

 

“Где с воробьем Катулл и с ласточкой Державин…”

В. Ходасевич

 

“О-да-се-вич?” — переспросил привратник

и, сверившись с компьютером, повёл,

чуть шевеля губами при подсчёте

рядов и мест.

Мы принесли — фиалки не фиалки —

незнамо что в пластмассовом горшке

и тихо водрузили это дело

на типовую серую плиту.

Был зимний вполнакала день.

На взгляд туриста, неправдоподобно-

обыденный: кладбище как кладбище

и улица как улица, в придачу —

бензоколонка.

             Вот и хорошо.

Покойся здесь, пусть стороной пройдут

обещанный наукою потоп,

ислама вал и происки отчизны —

охотницы до пышных эксгумаций.

Жил беженец и умер. И теперь

сидит в теньке и мокрыми глазами

следит за выкрутасами кота,

который в силу новых обстоятельств

опасности уже не представляет

для воробьёв и ласточек.

 

Знамя 2007, 7

 

 

* * *

 

Очкарику наконец

овчарку дарит отец.

На радостях двух слов

связать не может малец.

 

После дождя в четверг

бредешь наобум, скорбя.

“Молодой, — кричат, — человек!”

Не рыпайся — не тебя.

 

Почему они оба — я?

Что общего с мужиком,

кривым от житья-бытья,

у мальчика со щенком?

 

Где ты был? Куда ты попал?

Так и в книжке Дефо

попугай-трепло лопотал —

только-то и всего.

 

И по улице-мостовой,

как во сне, подходит трамвай.

Толчея, фонарь на столбе.

“Негодяй, — бубнят, — негодяй!”

Не верти, давай, головой —

это, может быть, не тебе.

2007

 

Звезда 2007, 12

 

 

 

* * *

 

Мама маршевую музыку любила.

Веселя бесчувственных родных,

виновато сырость разводила

в лад призывным вздохам духовых.

Видно, что-то вроде атавизма

было у совслужащей простой —

будто нет его, социализма,

на одной шестой.

Будто глупым барышням уездным

не собрать серебряных колец,

как по пыльной улице с оркестром

входит полк в какой-нибудь Елец.

Моя мама умерла девятого

мая, когда всюду день-деньской

надрывают сердце “аты-баты” —

коллективный катарсис такой.

Мама, крепко спи под марши мая!

Отщепенец, маменькин сынок,

самого себя не понимая,

мысленно берёт под козырёк.

 

 

 

Антологическое

 

Сенека учит меня

что страх недостоин мужчины

для сохраненья лица

сторону смерти возьми

тополь полковник двора

лихорадочный трёп первой дружбы

ночь напролёт

запах липы

уместивший всю жизнь

вот что я оставляю

а Сенека учит меня

Версия для печати

 

                        Знамя 2009, 1

 

 

Голливуд

 

Федеральный агент не у дел и с похмелья

узнаёт о киднепинге по CNN.

Кольт — на задницу, по боку зелье —

это почерк NN!

Дальше — больше опасных вопросов.

Городской сумасшедший сболтнул, где зарыт

неучтённый вагон ядовитых отбросов.

“Dad!” — взывает девчушка навзрыд.

В свой черёд с белозубою шуткой

негр-напарник приходит на помощь вдвоём

с пострадавшей за правду одной проституткой —

и спасён водоём.

А к экрану спиной пожилой господин

весь упрёк и уныние моет посуду

(есть горазды мы все, а как мыть — я один) —

и следы одичания видит повсюду.

Прикрываясь ребёнком, чиновная мразь

к вертолёту спешит. Пробил час мордобоя.

Хрясь наотмашь раскатисто, хрясь!

И под занавес краля целует героя.

И клеёнчатый фартук снимает эстет.

С перекурами к титрам домыта посуда.

Сказка — ложь, но душа, уповая на чудо,

лабиринтом бредёт, как в бреду Голливуда,

окликая потёмки растерянно: “Dad?!”

 

 

* * *

 

А самое-самое: дом за углом,

смерть в Вязьме, кривую луну под веслом,

вокзальные бредни прощанья —

присвоит минута молчанья.

Так русский мужчина несёт до конца,

срамя или славя всесветно,

фамилию рода и имя отца —

а мать исчезает бесследно…

Версия для печати

 

Знамя 2010, 1

 

 

* * *

 

У Гоши? Нет. На Автозаводской?

Исключено. Скорей всего, у Кацов.

И виделись-то три-четыре раза.

Нос башмачком, зелёные глаза,

а главное — летящая походка,

такой ни у кого ни до, ни после.

Но имени-то не могло не быть!

Ещё врала напропалую:

чего-то там ей Бродский посвятил,

или Париж небрежно поминала —

одумайся, какой-такой Париж!?

Вдруг вызвалась “свой способ” показать —

от неожиданности я едва не прыснул.

Показывала долго, неумело

и, морщась, я ударами младых

и тощих чресел торопил развязку.

Сегодня, без пяти минут старик,

я не могу уснуть не вообще,

а от прилива скорби.

Вот и вспомнил —

чтоб с облегчением забыть уже

на веки вечные — Немесова. Наташа.

 

Знамя 2010, 5

 

 

* * *

 

Старость по двору идёт,

детство за руку ведёт,

а заносчивая молодость

вино в беседке пьёт.

Поодаль зрелые мужчины,

Лаиса с персиком в перстах.

И для полноты картины

рояль виднеется в кустах.

Кто в курсе дела, вряд ли станет

стыдиться наших пустяков,

зане метаморфозой занят:

жил человек — и был таков.

А я в свои лета, приятель

и побратим по мандражу,

на чёрный этот выключатель

почти без робости гляжу.

Чик-трак, и мрак. И всё же тайна

заходит с четырёх сторон,

где светит месяц made in China

и спальный серебрит район,

где непременно в эту пору,

лишь стоит отодвинуть штору,

напротив каждого окна —

звезда тщеты, вот и она.

 

 Знамя 2011, 1

 

 

* * *

 

Вот римлянка в свои осьмнадцать лет

паркует мотороллер, шлем снимает

и отрясает кудри. Полнолунье.

Местами Тибр серебряный, но пробы

не видно из-за быстрого теченья.

Я был здесь трижды. Хочется ещё.

Хорошего, однако, понемногу.

Пора “бай-бай” в прямом и переносном,

или напротив: время пробудиться.

Piazza de Massimi здесь шлялись с Петей

(смех, а не “пьяцца” — чёрный ход с Навоны),

и мне пришло на ум тогда, что Гоголь

берёзу вспомнил, глядя на колонны,

а не наоборот. Так и запишем.

Вот старичьё в носках и сандалетах

(точь в точь как северные старики)

бормочет в лад фонтану.

А римлянка мотоциклетный шлем

несёт за ремешок, будто бадейку

с водой, скорее мёртвой, чем живой.

И варвар пришлый, ушлый скиф заезжий

так присмирел на склоне праздной жизни,

что прошептать готов чувихе вслед

“Хранят тебя все боги Куна…”

 

 

Подражание

 

“Into my heart an air that kills…”

    1. E. Housman

 

Двор пуст и на расправу скор

и режет без ножа.

Чьё там окно глядит в упор

с седьмого этажа?

Как чье окно? — Твоё окно,

ты обретался здесь

и в эту дверь давным-давно

входил, да вышел весь.

 

 

* * *

 

Когда я был молод, заносчив, смешлив,

раз, в забвенье приличий, я не пошёл

ни на сходку повес с битьём зеркал,

ни к Лаисе на шелест её шелков.

А с утра подался на Рижский вокзал,

взял билет, а скорее всего, не брал,

и примерно за час доехал до… —

вот название станции я забыл.

В жизни я много чего забыл,

но помню тот яркий осенний день —

озноб тополей на сентябрьском ветру,

синее небо и т. п.

В сельпо у перрона я купил

чекушку и на сдачу батон,

спросил, как короче пройти к реке —

и мне указали кратчайший путь.

В ивах петляла Истра-река,

переливалась из света в тень.

И повторялись в реке берега,

как повторяются по сей день.

Хотя миновало сорок лет —

целая вечность коту под хвост, —

а река всё мешает тень и свет;

но и наш пострел оказался не прост.

Я пил без закуски, но не косел,

а отрезвлялся с каждым глотком.

И я встал с земли не таким, как сел,

юным зазнайкой-весельчаком.

Выходит, вода пустячной реки,

сорок лет как утекшая прочь стремглав,

по-прежнему держит меня на плаву,

даже когда я кругом неправ.

Шли и шли облака среди тишины,

и сказал я себе, поливая траву:

“Значит, так” — и заправил рубашку в штаны —

так с тех пор и живу.

 

Знамя 2012, 1

 

 

О.Т.

 

Обычно мне хватает трёх ударов.

Второй всегда по пальцу, бляха-муха,

а первый и последний по гвоздю.

Я знаю жизнь. Теперь ему висеть

на этой даче до скончанья века,

коробиться от сырости, желтеть

от солнечных лучей и через год,

просроченному, сделаться причиной

неоднократных недоразумений,

смешных или печальных, с водевильным

оттенком.

                      Снять к чертям — и на растопку!

Но у кого поднимется рука?

А старое приспособленье для

учёта дней себя ещё покажет

и время уместит на острие

мгновения.

                      Какой-то здешний внук,

в летах, небритый, с сухостью во рту,

в каком-нибудь две тысячи весёлом

году придёт со спутницей в музей

(для галочки, Европа, как-никак).

Я знаю жизнь: музей с похмелья — мука,

осмотр шедевров через не могу.

И вдруг он замечает, бляха-муха,

охотников. Тех самых. На снегу.

 

Знамя 2012, 6

 

 

Вальс

 

Говорю ли с женой об искусстве

или скромно блюду тишину,

речь, в конечном итоге, о чувстве,

обуявшем меня и жену.

Иль, сверкая вставными зубами,

поучаю красавицу дочь —

снова та же фигня между нами,

не иначе, сомнения прочь!

Или с сыном, решительным Гришей,

за бутылкой тиранов кляну,

речь о том же идёт, что и выше —

в мирных строфах про дочь и жену.

И когда я с Магариком Лёшей

в многодневный запой ухожу,

объясненье одно — он хороший,

этот Лёша, с которым дружу.

Даже если гуляю барбосов

с грубой целью “а-а” и “пи-пи”,

у тебя не должно быть вопросов —

это тоже в порядке любви.

Очень важно дружить и влюбляться,

от волнения много курить,

по возможности совокупляться

и букеты собакам дарить!

 

 

* * *

 

Старый князь умирает и просит: “Позовите Андрюшу…”

Эта фраза из раза в раз вынимает мне душу,

потому что, хотя не виконты и не графья мы,

в самых общих чертах похоже на смерть моей мамы.

Было утро как утро, солнце светило ярко.

“Позовите Сашу, Сережу, найдите Марка”, —

восклицала в беспамятстве и умерла назавтра.

Хорошо бы спросить напрямую известного автора,

отчего на собственный мир он идёт войною,

разбивает сердца, разлучает мужа с женою.

Либо что-то в виду имеет, но сказать не умеет,

либо он ситуацией в принципе не владеет.

Версия для печати

 

Знамя 2013, 4

 

 

Из Екклесиаста

 

В.Р.

Кирпич Толстого для отвода глаз

на парте, а украдкой из-под парты

слепую копию взахлёб читает класс

в двадцатых числах марта.

Доска закатом злачным залита,

и невдомёк унылым педагогам,

чем там Элеонора занята

сперва с виконтом, после — с датским догом.

 

Физ-ра. «Чи-то-чи-ма-чи-ду-чи-ра» —

вот, собственно, и всё про эту Тому.

Но задница её! Но буфера!

Бреди давай по направленью к дому,

наперевес держа свою истому,

как будто в пику старому и злому

Толстому, Аракчееву добра.

 

Греши, пока грешится — твой черёд.

Нет опыта, чтоб задом наперёд

с равнением на вечную разлуку.

Чи-со-чи-весть до времени не в счёт,

и суета сует своё берёт,

когда на реках трогается лёд,

и барчуки насилуют прислугу.

 

Знамя 2015, 1

 

 

Animal planet

 

…а диктор нам и говорит: «Сегодня Нэнси

проводит необычный мастер-класс.

Сезон дождей оставил по себе

болота, и поблизости в трясину

по брюхо провалилась буйволица.

И мать наглядно обучает львят

искусству лобовой атаки…»

 

О, подлое моё воображенье!

Мне заживо – мне, мне —

паршивцы объедают мочку носа,

глаза и щеки, уши и загривок!..

 

Что, командир, мир привести в движенье

каким-нибудь другим горючим, кроме

резни и ужаса, было слабо!?

Одно из трёх:

ты — или неумеха,

как Коля-Николай, сантехник и

борец с похмельем;

или извращенец.

Или (в порядке бреда) ты у нас —

маньяк-артист, в гробу видавший жалость.

 

Как бы то ни было, последний лемминг

имеет право пискнуть в голос «fuck you»

и в небо оттопырить средний пальчик …

2013

 

 

* * *

Вчера мне снился скучный коридор,

где ходим мы с отцом туда-обратно.

И я несу какой-то вздор,

а он молчит, в свой драп одет квадратный.

 

Вдруг девица-краса из прежних дней —

вся вечная разлука и могила —

и вот я норовлю украдкой к ней

прижаться, чтобы отпустило.

 

Когда отец из тёмного угла —

о прописной психоанализ! —

проговорил, что мама умерла —

и спешно мы засобирались.

 

Но вспомнил я сквозь тусклое кино

с каким-то непристойным облегченьем,

что все они мертвы давным-давно,

и справился с сердцебиеньем.

 

Лишь мне до срока с этой стороны

в избытке мертвенной печали

наведываться мимоходом в сны,

куда они навек откочевали.

2013

 

 

«Tombe la neige»

 

Снег под утро завалил дворы и стогны,

а на третьем этаже пылают окна.

Спят филистеры от мала до велика,

а на третьем этаже не вяжут лыка.

Новый гость в дверях – и сна как не бывало,

на колу мочало начинай сначала —

Достоевский, ностальгия по капстранам

и само собою ненависть к тиранам.

В ванной нежный запах рвоты с перепою,

а на кухне суд вершится над толпою.

 

Много позы, много вздора, много пыла,

мимо пепельниц оброненного пепла

и сумятицы, но всё же что-то было,

плюс, конечно, пекло в чреслах, в чреслах пекло.

 

Новый гость заводит речь о мокром снеге,

замечает, что не прочь отведать снеди,

и включается, жуя, в ..здёж о смерти.

 

Как-то так. И приложеньем к снегопаду

близкий танец под французскую эстраду.

2013

 

 Знамя 2014, 1

 

 

 

* * *

И.Д.

 

За соловьём не заржавеет —

овраги стонут и гремят,

и жизнь внезапно цепенеет

точь-в-точь один Хаджи-Мурат,

когда, своё волненье выдав,

он расплескал кувшин с водой,

внимая пению мюридов

под обречённою звездой.

 

Знамя 2015, 9

 

 

 

* * *

 

Раскачивается волна

и моет бережок.

Он — рыцарь бедный, а она

слаба на передок.

У них с рассвета мимими —

чаёк, герань, уют,

а ближе к вечеру они

в сердцах тарелки бьют.

 

 

Не раз он вскидывал копьё,

но в битвах тосковал

по глупым возгласам её —

«прикольно», «блин» и «вау».

В конце концов, смахнув слезу,

в ужасную грозу

уплыл он по морю в тазу

на голубом глазу.

 

 

Всё, что здесь мелют о любви

между двумя людьми, —

херня, гори оно огнём,

[…..] оно конём!

Я — дядя с левою резьбой,

с повинной головой.

Вот я стою перед тобой,

как лист перед травой.

 

Знамя 2016, 7

 

Авторская страница Сергея Гандлевского находится здесь. 

magazines.gorky.media

Сергей Гандлевский. Из разных публикаций

Содержание

 # # # Растроганно прислушиваться к лаю, Чириканью и кваканью, когда В саду горит прекрасная звезда, Названия которой я не знаю. Смотреть, стирая вкладыш, как вода Наматывает водоросль на сваю, По отмели рассеивает стаю Мальков и раздувает невода. Грядущей жизнью, прошлой, настоящей Неярко озарен любой пустяк - Порхающий, желтеющий, журчащий - Любую ерунду берешь на веру. Не надрывай мне сердце, я и так С годами стал чувствителен не в меру. # # # Это праздник. Розы в ванной. Шумно, дымно, негде сесть. Громогласный, долгожданный, Драгоценный. Ровно шесть. Вечер. Лето. Гости в сборе. "Золотая" молодежь Пьет и курит в коридоре. Смех, приветствия, галдеж. Только-только из-за школьной Парты, вроде бы вчера, Окунулся я в застольный Гам с утра и до утра. Пела долгая пластинка. Балагурил балагур. Сетунь, Тушино, Стромынка - Хорошо, но чересчур. Здесь, благодаренье Богу, Я полжизни оттрубил. Женщина сидит немного Справа. Я ее любил. Дело прошлое. Прогнозам Верил я в иные дни. Птицам, бабочкам, стрекозам Эта музыка сродни. Если напрочь не опиться Водкой, шумом, табаком, Слушать музыку и птицу Можно выйти на балкон. Ночь моя! Вишневым светом Телефонный автомат Озарил сирень. Об этом Липы старые шумят. Табаком пропахли розы, Их из Грузии везли. Обещали в полдень грозы, Грозы за полночь пришли. Ливень бьет напропалую, Дальше катится стремглав. Вымостили мостовую Зеркалами без оправ. И светает. Воздух зябко Тронул занавесь. Ушла Эта женщина. Хозяйка Убирает со стола. Спит тихоня, спит проказник. Спать! С утра очередной Праздник. Все на свете праздник - Красный, черный, голубой. # # # Есть в растительной жизни поэта Злополучный период, когда Он дичится небесного света И боится людского суда. И со дна городского колодца, Сизарям рассыпая пшено, Он ужасною клятвой клянется Расквитаться при случае, но Слава Богу, на дачной веранде, Где жасмин до руки достает, У припадочной скрипки Вивальди Мы учились полету - и вот Пустота высоту набирает, И душа с высоты пустоты Наземь падает и обмирает, Но касаются локтя цветы... Ничего-то мы толком не знаем, Труса празднуем, горькую пьем, От волнения спички ломае И посуду по слабости бьем. Обязуемся резать без лести Правду-матку, как есть напрямик. Но стихи не орудие мести, А серебряной чести родник. # # # Устроиться на автобазу И петь про черный пистолет. К старухе матери ни разу Не заглянуть за десять лет. Проездом из Газлей на юге С канистры кислого вина Одной подруге из Калуги Заделать сдуру пацана. В рыгаловке рагу по средам, Горох с треской по четвергам. Божиться другу за обедом, Впаять завгару по рогам. Преодолеть попутный гребень Тридцатилетия. Чем свет Возить "налево" лес и щебень И петь про черный пистолет. А не обломится халтура - Уснуть щекою на руле, Спросонья вспоминая хмуро Махаловку в Махачкале. # # # Без устали вокруг больницы Бежит кирпичная стена. Худая, скомканная птица Кружит под небом дотемна. За изгородью полотняной Белья, завесившего двор, Плутает женский гомон странный, Струится легкий разговор. Под плеск невнятицы беспечной В недостопамятные дни Я ощутил толчок сердечный Толчку подземному сродни. Потом я сделался поэтом, Сойдясь московским ранним летом С бесцельным беличьим трудом. ............................. Возьмите все, но мне оставьте Спокойный ум, притихший дом, Фонарный контур на асфальте Да сизый тополь под окном. В конце концов, не для того ли Мы знаем творческую власть, Чтобы хлебнуть добра и боли - Отгоревать и не проклясть! # # # Цыганскому зуду покорны, Набьем барахлом чемодан. Однажды сойдем на платформы Чужих оглушительных стран. Метельным плутая окольным Февральским бедовым путем, Однажды над городом Кельном Настольные лампы зажжем. Потянутся дымные ночи - Good bye, до свиданья, adieu - Так звери до жизни охочи, Так люди страшатся ее. Под старость с баулом туристским Заеду - тряхну стариной - С лицом безупречно австрийским, С турецкой, быть может, женой. The sights заповедного края: Байкал, Ленинград и Ташкент, - Тоскливо слова подбирая, Покажет толковый студент. Огромная русская суша. Баул в стариковской руке. О чем я спрошу свою душу Тогда, на каком языке? # # # Грешный светлый твой лоб поцелую, Тотчас хрипло окликну впустую, Постою, ворочусь домой. Вот и все. Отключу розетку Телефона. Запью таблетку Люминала сырою водой. Спать пластом поверх одеяла. Медленно в изголовье встала Рама, полная звезд одних. Звезды ходят на цыпочках около Изголовья, ломятся в стекла, Только спящему не до них. Потому что до сумерек надо Высоту навестить и прохладу Льда, свободы, воды и камней. Звук реки - или Терек снежный, Или кран перекрыт небрежно. О, как холодно крови моей! Дальше. Главное - не отвлекаться. Засветло предстоит добраться До шоссе на Владикавказ, Чтобы утром... но все по порядку. Прежде быть на почте. Тридцатку Получить до закрытия касс. Чтобы первым экспрессом в Тбилиси Через нашатырные выси. О, как лоб твой светлый горяч! Авлабар обойду, Окроканы. Что за чушь! Не закрыты краны, То ли смех воды, то ли плач - Не пойму. Не хватало плакать. Впереди московская слякоть. На будильнике пятый час. Ангел мой! Я тебя не неволю. Для того мне оставлено, что ли, Море Черное про запас! # # # Сотни тонн боевого железа Нагнетали под стены Кремля. Трескотня тишины не жалела, Щекотала подошвы земля. В эту ночь накануне парада Мы до часа ловили такси, Накануне чужого обряда, Незадолго до личной тоски. На безлюдье под стать карантину В исковерканной той тишине Эта полночь свела воедино Все, что чуждо и дорого мне. Неудача бывает двуликой: Из беды, где свежеют сердца, Мы выходим с больною улыбкой, Но имеем глаза в пол-лица. Но всегда из батального пекла, Столько тысяч оставив в гробах, Возвращаются с привкусом пепла На сведенных молчаньем губах. Мать моя народила ребенка, А не куклу в гремучей броне. Не пытайте мои перепонки, Дайте словом обмолвиться мне. Колотило асфальт под ногою, Гнали танки к кремлевской стене. Здравствуй, горе мое дорогое, Горстка жизни в железной стране! # # # Что ж, зима. Белый улей распахнут, Тихим светом насыщена тьма. Спозаранок проснутся, и ахнут, И помедлят, и молвят: "Зима". Выпьем чаю за наши писанья, За призвание весельчака. Рафинада всплывут очертанья, Так и тянет шепнуть: "До свиданья" - Вечер долог, да жизнь коротка. # # # Я был зверком на тонкой пуповине. Смотрел узор морозного стекла. Так замкнуто дышал посередине Младенчества, медвежьего угла. Струилось солнце пыльною полоской. За кругом круг вершила кровь во мне. Так исподволь накатывал извне Времен и судеб гомон вавилонский, Но маятник трудился в тишине. Мы бегали по отмелям нагими - Детей косноязычная орда - покуда я в испарине ангины Не вызубрил твой облик навсегда. Я телом был, я жил единым хлебом, Когда из тишины за слогом слог Чудное имя Лесбия извлек, Опешившую плоть разбавил небом - И ангел тень по снегу поволок. Младенчество! Повремени немного. мне десять лет. Душа моя жива. Я горький сплав лимфоузлов и Бога - Уже с преобладаньем божества... ...Утоптанная снежная дорога. Облупленная школьная скамья. Как поплавок, дрожит и тонет сердце. Крошится мел. Кусая заусенцы, Пишу по буквам: "Я уже не я". Смешливые надежные друзья - Отличники, спортсмены, отщепенцы Печалятся. Бреду по этажу, Зеницы отверзаю, обвожу Ладонью вдруг прозревшее лицо, И мимо стендов, вымпелов, трапеций Я выхожу на школьное крыльцо. Пять диких чувств сливаются в шестое. Январский воздух - лезвием насквозь. Держу в руках, чтоб в снег не пролилось, Грядущей жизни зеркало пустое. 1975 # # # Когда волнуется желтеющее пиво, Волнение его передается мне. Но шумом лебеды, полыни и крапивы Слух полон изнутри и мысли в западне. Вот белое окно, кровать и стул Ван-Гога. Открытая тетрадь: слова, слова, слова. Причин для торжества сравнительно немного, Категоричен быт и прост как дважды два. О, искуситель змей, аптечная гадюка, Ответь, пожалуйста, задачу разреши: Зачем доверил я обманчивому звуку Силлабику ума и тонику души? Мне б летчиком летать и китобоем плавать, А я по грудь в беде, обиде, лебеде Знай камешки мечу в загадочную заводь, Веду подсчет кругам на глянцевой воде. Того гляди сгребут, оденут в мешковину, Обреют наголо, палач расправит плеть... Уже не я - другой - взойдет на седловину Айлара, чтобы вниз до одури смотреть. Храни меня, Господь, в родительской квартире, Пока не пробил час примерно наказать. Наперсница-душа, мы лишнего хватили - Я снова позабыл, что я хотел сказать. 1978 # # # Косых Семен. В запое с Первомая. Сегодня вторник. Он глядит в окно, Дрожит и щурится, не понимая Еще темно или уже темно. Я знаю умонастроенье это И сам, кружа по комнате тоски, Цитирую кого-то: "Больше света", Со злостью наступая на шнурки. Когда я первые стихотворенья, Волнуясь, сочинял свои И от волненья и неуменья Все строчки начинал с союза "и", Мне не хватило кликов лебединых, Ребячливости, пороха, огня, И тетя Муза в крашенных сединах Сверкнула фиксой, глядя на меня. И ахнул я: бывают же ошибки! Влюблен бездельник, но в кого влюблен! Концерт для струнных, чембало и скрипки Увы, не воспоследует, Семен. И встречный ангел, шедший пустырями, Отверз мне, варвару, уста, И высказался я. Но тем упрямей Склоняют своенравные лета К поруганной игре воображенья, К завещанной насмешке над толпой, К поэзии, прости за выраженье, Прочь от суровой прозы. Но тупой От опыта паду до анекдота. Ну скажем так: окончена работа, Супруг, супруге накупил обнов, Врывается в квартиру, смотрит в оба, Распахивает дверцы гардероба, А там - Никулин, Вицин, Моргунов. 1990 # # # Когда я жил на этом свете И этим воздухом дышал, И совершал поступки эти, Другие, нет, не совершал; Когда помалкивал и вякал, Мотал и запасался впрок, Храбрился, зубоскалил, плакал - И ничего не уберег; И вот теперь, когда я умер И превратился в вещество, Никто - ни Кьеркегор, ни Бубер - Не объяснит мне, для чего, С какой - не растолкуют - стати, И то сказать, с какой-такой Я жил и в собственной кровати Садился вдруг во тьме ночной... # # # "Пидарасы", - сказал Хрущев. Был я смолоду не готов Осознать правоту Хрущева, Но, дожив до своих годов, Убедился, честное слово. Суета сует и обман, Словом, полный анжамбеман. Сунь два пальца в рот, сочинитель, Чтоб остались только азы: Мойдодыр, жи-ши через и, Потому что система - ниппель. Впору взять и лечь в лазарет, Где врачует речь логопед. Вдруг она и срастется в гипсе Прибаутки, мол, дул в дуду Хабибулин в х/б б/у - Всё б/у. Хрущев не ошибся. # # # Есть горожанин на природе. Он взял неделю за свой счет И пастерначит в огороде, И умиротворенья ждет. Семь дней прилежнее японца Он созерцает листопад, И блеск дождя, и бледность солнца, Застыв с лопатой между гряд. Люблю разуть глаза и плакать! Сад в ожидании конца Стоит в исподнем, бросив в слякоть Повязку черную с лица. Слышна дворняжек перепалка. Ползет букашка по руке. И не элегия - считалка Все вертится на языке. О том, как месяц из тумана Идет-бредет судить-рядить, Нож вынимает из кармана И говорит, кому водить. Об этом рано говорить. Об этом говорить не рано. # # # Как ангел, проклятый за сдержанность свою, Как полдень в сентябре - ни холодно, ни жарко, Таким я делаюсь, на том почти стою, И радости не рад, и жалости не жалко. Еще мерещится заката полоса, Невыразимая, как и при жизни было, И двух тургеневских подпасков голоса: - Да не училище - удилище, мудила! Еще - ах, Боже ты мой - тянет острие Вечерний отсвет дня от гамака к сараю; Вершка не дотянул, и ночь берет свое. Умру - полюбите, а то я вас не знаю... Подняться, выпрямиться, вздрогнуть, чтобы что: Сказать идите вон, уважьте, осчастливьте? Но полон дом гостей, на вешалке пальто. Гостей полным-полно, и все молчат, как в лифте. NN без лифчика и с нею сноб-юнец. Пострел из Зальцбурга и кто-то из Ростова. И птичка, и жучок, и травка, наконец, Такая трын-трава - и ничего другого. # # # Не сменить ли пластинку? Но родина снится опять. Отираясь от нечего делать в вокзальном народе, Жду своей электрички, поскольку намерен сажать То ли яблоню, то ли крыжовник. Сентябрь на исходе. Снится мне, что мне снится, как еду по длинной стране Приспособить какую-то важную доску к сараю. Перспектива из снов - сон во сне, сон во сне, сон во сне. И курю в огороде на корточках, время теряю. И по скверной дороге иду восвояси с шести Узаконенных соток на жалобный крик электрички. Вот ведь спички забыл, а вернуться - не будет пути, И стучусь наобум, чтобы вынесли - как его - спички. И чужая старуха выходит на низкий порог И моргает и шамкает, будто она виновата, Что в округе ненастье и нету проезжих дорог, А в субботу в Покровском у клуба сцепились ребята, В том, что я ошиваюсь на свете дурак дураком На осеннем ветру с незажженной своей сигаретой, Будто только она виновата и в том, и в другом, И во всем остальном, и в несчастиях родины этой. # # # Фальстафу молодости я сказал «прощай» И сел в трамвай. В процессе эволюции, не вдруг Был шалопай, а стал бирюк. И тем не менее апрель С безалкогольною капелью Мне ударяет в голову, как хмель. Не водрузить ли несколько скворешен С похвальной целью? Не пострелять ли в цель? Короче говоря, я безутешен. # # # Я по лестнице спускаюсь И тихонько матюкаюсь. Толстой девочке внизу Делаю «козу». Разумеется, при спуске Есть на психику нагрузки, Зря я выпил без закуски — Как это по-русски! Солнце прячется за тучкой. Бобик бегает за Жучкой. Бьётся бабушка над внучкой — Сделай дяде ручкой. # # # 

modernpoetry.ru

Сергей Гандлевский - Стихотворения » MYBRARY: Электронная библиотека деловой и учебной литературы. Читаем онлайн.

Сергей Гандлевский – поэт, прозаик, эссеист. Окончил филологический факультет МГУ. Работал школьным учителем, экскурсоводом, рабочим сцены, ночным сторожем; в настоящее время – редактор журнала “Иностранная литература”. С восемнадцати лет пишет стихи, которые до второй половины 80-х выходили за границей в эмигрантских изданиях, с конца 80-х годов публикуются в России. Лауреат многих литературных премий, в том числе “Малая Букеровская”, “Северная Пальмира”, Аполлона Григорьева, “Московский счет”, “Поэт”. Стипендиат фонда “POESIE UND FREIHEIT EV”. Участник поэтических фестивалей и выступлений в Австрии, Англии, Германии, США, Нидерландах, Польше, Швеции, Украине, Литве, Японии. Стихи С. Гандлевского переводились на английский, французский, немецкий, итальянский, голландский, финский, польский, литовский и японский языки. Проза – на английский, французский, немецкий и словацкий.В книгу вошли стихи, написанные с 1973 по 2012 год.

Сергей Гандлевский

Стихотворения

Праздник (1973 – 1994)

Памяти матери

I.

Говори. Что ты хочешь сказать? Не о том ли, как шла

Городскою рекою баржа по закатному следу,

Как две трети июня, до двадцать второго числа,

Встав на цыпочки, лето старательно тянется к свету,

Как дыхание липы сквозит в духоте площадей,

Как со всех четырех сторон света гремело в июле?

А что речи нужна позарез подоплека идей

И нешуточный повод – так это тебя обманули.

II.

Слышишь: гнилью арбузной пахнул овощной магазин,

За углом в подворотне грохочет порожняя тара,

Ветерок из предместий донес перекличку дрезин,

И архивной листвою покрылся асфальт тротуара.

Урони кубик Рубика наземь, не стоит труда,

Все расчеты насмарку, поешь на дожде винограда,

Сидя в тихом дворе, и воочью увидишь тогда,

Что приходит на память в горах и расщелинах ада.

III.

И иди, куда шел. Но, как в бытность твою по ночам,

И особенно в дождь, будет голою веткой упрямо,

Осязая оконные стекла, программный анчар

Трогать раму, что мыла в согласии с азбукой мама.

И хоть уровень школьных познаний моих невысок,

Вижу как наяву: сверху вниз сквозь отверстие в колбе

С приснопамятным шелестом сыпался мелкий песок.

Немудрящий прибор, но какое раздолье для скорби!

IV.

Об пол злостью, как тростью, ударь, шельмовства не тая,

Испитой шарлатан с неизменною шаткой треногой,

Чтоб прозрачная призрачная распустилась струя

И озоном запахло под жэковской кровлей убогой.

Локтевым электричеством мебель ужалит – и вновь

Говори, как под пыткой, вне школы и без манифеста,

Раз тебе, недобитку, внушают такую любовь

Это гиблое время и богом забытое место.

V.

В это время вдовец Айзенштадт, сорока семи лет,

Колобродит по кухне – и негде достать пипольфена.

Есть ли смысл веселиться, приятель, я думаю, нет,

Даже если он в траурных черных трусах до колена.

В этом месте, веселье которого есть питие,

За порожнею тарой видавшие виды ребята

За Серегу Есенина или Андрюху Шенье

По традиции пропили очередную зарплату.

VI.

После смерти я выйду за город, который люблю,

И, подняв к небу морду, рога запрокинув на плечи,

Одержимый печалью, в осенний простор протрублю

То, на что не хватило мне слов человеческой речи.

Как баржа́ уплывала за поздним закатным лучом,

Как скворчало железное время на левом запястье,

Как заветную дверь отпирали английским ключом…

Говори. Ничего не поделаешь с этой напастью.

1987

* * *

Среди фанерных переборок

И дачных скрипов чердака

Я сам себе далек и дорог,

Как музыка издалека.

Давно, сырым и нежным летом,

Когда звенел велосипед,

Жил мальчик – я по всем приметам,

А, впрочем, может быть, и нет.

– … Курить нельзя и некрасиво…

Все выше старая крапива

Несет зловещие листы.

Марина, если б знала ты,

Как горестно и терпеливо

Душа искала двойника!

Как музыка издалека,

Лишь сроки осени подходят

И по участкам жгут листву,

Во мне звенит и колобродит

Второе детство наяву.

Чай, лампа, затеррасный сумрак,

Сверчок за тонкою стеной

Хранили бережный рисунок

Меня, не познанного мной.

С утра, опешивший спросонок,

Покрыв рубашкой худобу,

Под сосны выходил ребенок

И продолжал свою судьбу.

На ветке воробей чирикал —

Господь его благослови!

И было до конца каникул

Сто лет свободы и любви!

1973

* * *

Сигареты маленькое пекло.

Тонкий дым разбился об окно.

Сумерки прокручивают бегло

Кроткое вечернее кино.

С улицы вливается в квартиру

Чистая голландская картина —

Воздух пресноводный и сырой,

Зимнее свеченье ниоткуда,

Конькобежцы накануне чуда

Заняты подробною игрой.

Кактусы величественно чахнут.

Время запираться и зевать.

Время чаепития и шахмат,

Кошек из окошек зазывать.

К ночи глуше, к ночи горше звуки —

Лифт гудит, парадное стучит.

Твердая горошина разлуки

В простынях незримая лежит.

Милая, мне больше длиться нечем.

Потому с надеждой, потому

Всем лицом печальным человечьим

В матовой подушке утону.

…Лунатическим током пронизан,

По холодным снастям проводов,

Громкой кровельной жести, карнизам

Выхожу на отчетливый зов.

Синий снег под ногами босыми.

От мороза в груди колотье.

Продвигаюсь на женское имя —

Наилучшее слово мое.

Узнаю сквозь прозрачные веки,

Узнаю тебя, с чем ни сравни.

Есть в долинах великие реки —

Ты проточным просторам сродни.

Огибая за кровлею кровлю,

Я тебя воссоздам из ночей

Вороною бездомною кровью —

От улыбки до лунок ногтей.

Тихо. Половицы воровато

Полоснула лунная фольга.

Вскорости янтарные квадраты

Рухнут на пятнистые снега.

Электричество включат – и снова

Сутолока, город впереди.

Чье-то недослышанное слово

Бродит, не проклюнется в груди.

Зеркало проточное померкло.

Тусклое бессмысленное зеркало,

Что, скажи, хоронишь от меня?

Съежилась ночная паутина.

Так на черной крышке пианино

Тает голубая пятерня.

1973

* * *

До колючих седин доживу

И тогда извлеку понемножку

Сотню тысяч своих дежавю

Из расколотой глиняной кошки.

Народился и вырос большой,

Зубы резались, голос ломался,

Но зачем-то явился душой

Неприкаянный облик романса.

Для чего-то на оклик ничей

Зазывала бездомная сила

И крутила, крутила, крутила

Черно-белую ленту ночей.

Эта участь – нельзя интересней.

Горе, я ли в твои ворота

Не ломился с юродивой песней,

Полоумною песней у рта!

1973

* * *

Я смежу беспокойные теплые веки,

Я уйду ночевать на снегу Кызгыча,

Полуплач-полуимя губами шепча, —

Пусть гремят вертикальные реки.

Через тысячу лет я проснусь поутру,

Я очнусь через тысячу лет, будет тише

Грохот сизой воды. Так иди же, иди же!

Как я спал, как я плакал, я скоро умру!

1973

* * *

Есть старый флигель угловатый

В одной неназванной глуши.

В его стенах живут два брата,

Два странных образа души.

Когда в ночной надмирный омут,

Робея, смотримся, как встарь,

Они идут в одну из комнат,

В руке у каждого фонарь.

В янтарных полукружьях света

Тогда в светелке угловой

Видны два женские портрета,

И каждый брат глядит на свой.

Легко в покоях деревенских.

Ответно смотрят на двоих

Два облика, два лика женских,

Две жизни бережных моих.

Будь будущее безымянным.

Будь прошлое светлым-светло.

Все не наскучит братьям странным

Смешное это ремесло.

Но есть и третий в доме том,

Ему не сторожить портрета,

Он запирает старый дом

И в путь берет котомку света.

Путем кибиток и телег

Идет полями и холмами,

Где голубыми зеркалами

Сверкают поймы быстрых рек.

1973

* * *

Как просто все: толпа в буфете,

Пропеллер дрогнет голубой, —

Так больше никогда на свете

Мы не увидимся с тобой.

Я сяду в рейсовый автобус.

Царапнет небо самолет —

И под тобой огромный глобус

Со школьным скрипом поплывет.

Что проку мямлить уверенья,

Божиться гробовой доской!

Мы твердо знаем, рвутся звенья

Кургузой памяти людской.

Но дни листая по порядку

В насущных поисках добра,

Увижу утлую палатку,

Услышу гомон у костра.

Коль на роду тебе дорога

Написана, найди себе

Товарища, пускай с тревогой,

Мой милый, помнит о тебе.

1974

* * *

Цыганскому зуду покорны,

Набьем барахлом чемодан.

Однажды сойдем на платформы

Чужих оглушительных стран.

Метельным плутая окольным

Февральским бедовым путем,

Однажды над городом Кельном

Настольные лампы зажжем.

Потянутся дымные ночи —

Good bye, до свиданья, adieu.

Так звери до жизни охочи,

Так люди страшатся ее.

Под старость с баулом туристским

Заеду – тряхну стариной —

С лицом безупречно австрийским,

С турецкой, быть может, женой.

The sights необъятного края:

Байкал, Ленинград и Ташкент,

mybrary.ru

Стихи на выходные: Сергей Гандлевский • Arzamas

Литература

Arzamas начинает сотрудничество с проектом «От Автора». Теперь каждый месяц мы будем публиковать видео с поэтических вечеров проекта, на которых авторы читают и комментируют свои стихотворения. Сегодня — Сергей Гандлевский

«Пидарасы», — сказал Хрущев.
Был я смолоду не готов
Осознать правоту Хрущева,
Но, дожив до своих годов,
Убедился, честное слово.

Суета сует и обман,
Словом, полный анжамбеман.
Сунь два пальца в рот, сочинитель,
Чтоб остались одни азы:
Мойдодыр, жи-ши через и,
Потому что система — ниппель.

Впору взять и лечь в лазарет,
Где врачует речь логопед.
Вдруг она и срастется в гипсе
Прибаутки, мол, дул в дуду
Хабибулин в х/б б/у —
Всё б/у. Хрущев не ошибся.


Сергей Гандлевский: «Это стихотворение я однажды прочел в каком-то поэтическом кафе или книжном магазине в Нью-Йорке. Потом была всегда лестная для автора процедура подписывания экземпляров, и подходит ко мне небольшого роста, довольно корпулентная женщина лет сорока и говорит: „Как хорошо вы написали про дедушку“. Я почувствовал, как у меня прилипла ру­башка к спине. Она назвалась: это была внучка Хрущева. Потом я рассказал это присутствовавшему на чтении Петру Вайлю, и он говорит: „Да, совершенно справедливо. Она здесь живет, она очень хорошая женщина, она была свиде­тельницей на моей свадьбе“. Вот в такую я попал историю.

«От Автора» — цикл вечеров стихотворений, которые проходят в Музее истории ГУЛАГа. Авторы проекта — режиссер Рома Либеров и телеведущий Владимир Раевский.

микрорубрики

Ежедневные короткие материалы, которые мы выпускали последние три года

Архив

arzamas.academy

Сергей Гандлевский - Сборник стихов читать онлайн

Сборник стихов

Сергей Гандлевский. Три стихотворения

«Вот римлянка в свои осьмнадцать лет…»

Вот римлянка в свои осьмнадцать лет
паркует мотороллер, шлем снимает
и отрясает кудри. Полнолунье.
Местами Тибр серебряный, но пробы
не видно из-за быстрого теченья.
Я был здесь трижды. Хочется ещё.
Хорошего, однако, понемногу.
Пора «бай-бай» в прямом и переносном,
или напротив: время пробудиться.

Piazza de' Massimi здесь шлялись с Петей
(смех, а не «пьяцца» — чёрный ход с Навоны),
и мне пришло на ум тогда, что Гоголь
берёзу вспомнил, глядя на колонны,
а не наоборот. Так и запишем.

Вот старичьё в носках и сандалетах
(точь в точь как северные старики)
бормочет в лад фонтану.

А римлянка мотоциклетный шлем
несёт за ремешок, будто бадейку
с водой, скорее мёртвой, чем живой.
И варвар пришлый, ушлый скиф заезжий
так присмирел на склоне праздной жизни,
что прошептать готов чувихе вслед
«Хранят тебя все боги Куна…»

«Into my heart an air that kills…»

A. E. Housman

Двор пуст и на расправу скор
и режет без ножа.
Чьё там окно глядит в упор
с седьмого этажа?

Как чье окно? — Твоё окно,
ты обретался здесь
и в эту дверь давным-давно
входил, да вышел весь.

«Когда я был молод, заносчив, смешлив…»

Когда я был молод, заносчив, смешлив,
раз, в забвенье приличий, я не пошёл
ни на сходку повес с битьём зеркал,
ни к Лаисе на шелест её шелков.

А с утра подался на Рижский вокзал,
взял билет, а скорее всего, не брал,
и примерно за час доехал до… —
вот название станции я забыл.

В жизни я много чего забыл,
но помню тот яркий осенний день —
озноб тополей на сентябрьском ветру,
синее небо и т. п.

В сельпо у перрона я купил
чекушку и на сдачу батон,
спросил, как короче пройти к реке —
и мне указали кратчайший путь.

В ивах петляла Истра-река,
переливалась из света в тень.
И повторялись в реке берега,
как повторяются по сей день.

Хотя миновало сорок лет —
целая вечность коту под хвост, —
а река всё мешает тень и свет;
но и наш пострел оказался не прост.

Я пил без закуски, но не косел,
а отрезвлялся с каждым глотком.
И я встал с земли не таким, как сел,
юным зазнайкой-весельчаком.

Выходит, вода пустячной реки,
сорок лет как утекшая прочь стремглав,
по-прежнему держит меня на плаву,
даже когда я кругом неправ.

Шли и шли облака среди тишины,
и сказал я себе, поливая траву:
«Значит, так» — и заправил рубашку в штаны —
так с тех пор и живу.

Сергей Круглов колокольчик цимцум

«В кафельной вселенной, уютной, как печь-голландка…»

В кафельной вселенной, уютной, как печь-голландка,
Прохладной, как бёдра русалки, вынырнувшей из пруда,
Как ночь Рождества, морозной и жаркой,
Серебряной, как в осенних чашах вода, —

Небеса как шкатулка медным ключиком открываются,
И в заветный день сентября
С изразцового неба в ладони твои опускаются
Звёзды, ангелы, рыбки, сердечки из янтаря.

А если в кафельном сказочном мире мышь заведётся,
И серою тишью будет пугать тебя, и грызть, и шуршать,
И в горлышке серой ангинной тоской заскребётся,
И ход изразцовых светил дерзнёт нарушать, —

Мы отворим вышину — пусть ветер в шторах гуляет! —
И там, в вышине,
Перистые коты Господни, её облака поймают,
Белые и лазурные на эмалевой белизне.

И пискнет мышь на зубах сторожей, и паутинкой алой
По небу закружит ветер её в серебряный лёт, —
И вот уж она дождинкой-кровинкой стала,
И пусть себе в нашем саду поздней ягодой в куст упадёт.

ЗИМА ОХОТНИКА ЗА УЛИТКАМИ

Созвездия декабря вмёрзли в угольный свод, и в ходиках оцепенел ход,
И охотник в берлоге спит до весны, — но и во сне ведёт

Пальцем по карте-трёхвёрстке, истрёпанной по краям,
Спит, но следит вслепую заснеженный ход нор, тоннелей и скрытых ям,

По атласному белому этому, белому скользит, по лёгкой конвульсии льда
Чует добычу на два её хода вперёд, спускаясь пальцем по карте ловитвы туда,

В весну — или не он ведёт, или это его ведут
(Добыча следит охотника, силки траппера ждут)

Туда, где свет, где снега в помине нет, где вместо полей — моря
(Спящий вздыхает во сне, переворачивается на ту сторону декабря)

И можно ходить по воде, и в солнечную нырять глубину,
Идти ко дну,

И там на дне процеживать сетью янтарную взвесь
И по шелестящему ааххххх уловить: вот они! есть!! —

Драгоценная дичь: улитки, сворачивающиеся в глубине,
Кипящие в пряном густом трепетнобагровом вине.

«Замок цепенеет, снег и снег за окном…»

Замок цепенеет, снег и снег за окном.
Принцесса палец укалывает веретеном —

И засыпает намертво (тень струится, оседает на чёрном дне),
И видит принца во сне,

Который как раз просыпается, резко всплыв с чёрного дна,
Сердце бухает, весь в поту, не в силах припомнить сна,

В котором — которая — кто — нет, никак! —
Дневной торжествующий свет плотнее, непроглядней, чем мрак,

И не вернуться, и с той, что не вспомнить, но и вовек не забыть,
И хоть всего себя исколи, не уснуть, — никогда не быть:

Крепко заперты меж двумя спальнями на железный засов
Двери шести незыблемых часовых поясов.

«То ли в колыбельную впиши…»


libking.ru

Гандлевский Сергей. Стихотворения

Оброню в стремнину – играй века,
Родниковый двойник кустарной звезды.
Ах, примета грошовая, не криви
Душою. Навсегда из рук
Уходит снег Азии. Но в крови
Шум вертикальных рек. Вокруг
Посмотри – и довольно. Соловьи
И розы. Серая известь луны
Ложится на зелень. И тишины
Вороной иноходец зацокал прочь.
Здесь я падал в небо великой страны
Девяносто и одну ночь.
 
   1979

* * *

 
Давным-давно забрели мы на праздник смерти,
Аквариум вещей скорби вовсю прижимая к себе.
Сказочно-страшно стоять в похоронном концерте,
Опрокинутою толпой отразиться в латунной трубе.
В марте шестидесятого за гаражами
Жора вдалбливал нам сексологию и божбу.
Аудитория млела. Внезапно над этажами
Встала на дыбы музыка. Что-то несли в гробу.
Эдаким князем Андреем близ Аустерлица
Поднял я голову в прямоугольное небо двора.
Черные птицы. Три облака. Серые лица.
Выли старухи. Кудахтала детвора.
Детство в марте. Союз воробья и вербы.
Бедное мужество музыки. Старческий гам.
Шапки долой. Очи долу. Лишь небо не знает ущерба.
Старый шарманщик, насилуй осипший орган!
 
   1979

* * *

 
А вот и снег. Есть русские слова
С оскоминой младенческой глюкозы.
Снег валит, тяжелеет голова,
Хоть сырость разводи. Но эти слезы
Иных времен, где в занавеси дрожь,
Бьет соловей, заря плывет по лужам,
Будильник изнемог, и ты встаешь,
Зеленым взрывом тополя разбужен.
Я жил в одной стране. Там тишина
Равно проста в овраге, церкви, поле.
И мне явилась истина одна:
Трудна не боль – однообразье боли.
Я жил в деревне месяц с небольшим.
Прорехи стен латал клоками пакли.
Вслух говорил, слегка переборщил
С риторикой, как в правильном спектакле.

Двустволка опереточной длины,
Часы, кровать, единственная створка
Трюмо, в которой чуть искажены
Кровать с шарами, ходики, двустволка.
Законы жанра – поприще мое.
Меня и в жар бросало, и знобило,
Но драмы злополучное ружье
Висеть висит, но выстрелить забыло.
Мне ждать не внове. Есть здесь кто живой?
Побудь со мной. Поговори со мной.
Сегодня день светлее, чем вчерашний.
Белым-бела вельветовая пашня.
Покурим, незнакомый человек.
Сегодня утром из дому я вышел,
Увидел снег, опешил и услышал
Хорошие слова – а вот и снег.
 

   1978

* * *

   Матери

 
Далеко от соленых степей саранчи,
В глухомани, где водятся серые волки,
Вероятно, поныне стоят Баскачи —
Шесть разрозненных изб огородами к Волге.

Лето выдалось скверным на редкость. Дожди
Зарядили. Баркасы на привязи мокли.
Для чего эта малость видна посреди
Прочей памяти, словно сквозь стекла бинокля?

Десять лет погодя я подался в бичи,
Карнавальную накипь оседлых сословий,
И трудился в соленых степях саранчи
У законного финиша волжских верховий.

Для чего мне на грубую память пришло
Пасторальное детство в голубенькой майке?
Сколько, Господи, разной воды утекло
С изначальной поры коммунальной Можайки!

Значит, мы умираем и делу конец.
Просто Волга впадает в Каспийское море.
Всевозможные люди стоят у реки.
Это Волга впадает в Каспийское море.

Все, что с нами случилось, случится опять.
Среди ночи глаза наудачу зажмурю —
Мне исполнится год и тебе двадцать пять.
Фейерверк сизарей растворится в лазури.

Я найду тебя в комнате, зыбкой от слез,
Где стоял КВН, недоносок прогресса,
Где глядела на нас из-под ливня волос
С репродукции старой святая Инесса.

Я застану тебя за каким-то шитьем.
Под косящим лучом засверкает иголка.
Помнишь, нам довелось прозябать вчетвером
В деревушке с названьем татарского толка?

КВНовой линзы волшебный кристалл
Синевою нальется. Покажется Волга.
“ Ты и впрямь не устала? И я не устал.
Ну, пошли понемногу, отсюда недолго”.
 

   1978

* * *

 
Будет все. Охлажденная долгим трудом,
Устареет досада на бестолочь жизни,
Прожитой впопыхах и взахлеб. Будет дом
Под сосновым холмом на Оке или Жиздре.
Будут клин журавлиный на юг острием,
Толчея снегопада в движении Броуна,
И окрестная прелесть в сознанье моем
Накануне разлуки предстанет утроена.
Будет майская полночь. Осока и плес.
Ненароком задетая ветка остудит
Лоб жасмином. Забудется вкус черных слез.
Будет все. Одного утешенья не будет,
Оправданья. Наступит минута, когда
Возникает вопрос, что до времени дремлет:
Пробил час уходить насовсем, но куда?
Инородная музыка волосы треплет.
А вошедшая в обыкновение ложь
Ремесла потягается разве что с астмой
Духотою. Тогда ты без стука войдешь
В пятистенок ночлега последнего:
“Здравствуй.
Узнаю тебя. Легкая воля твоя
Уводила меня, словно длань кукловода,
Из пределов сумятицы здешней в края
Тишины. Но сегодня пора на свободу.
Я любил тебя. Легкою волей твоей
На тетрадных листах, озаренных неярко,
Тарабарщина варварской жизни моей
Обрела простоту регулярного парка.
Под отрывистым ливнем лоснится скамья.
В мокрой зелени тополя тенькают птахи.
Что ж ты плачешь, веселая муза моя,
Длинноногая девочка в грубой рубахе!
Не сжимай мое сердце в горсти и прости
За оскомину долгую дружбы короткой.
Держит раковина океан взаперти,
Но пространству тесна черепная коробка!”
 
   1980

* * *

 
Это праздник. Розы в ванной.
Шумно, дымно, негде сесть.
Громогласный, долгожданный,
Драгоценный. Ровно шесть.
Вечер. Лето. Гости в сборе.
Золотая молодежь
Пьет и курит в коридоре —
Смех, приветствия, галдеж.
Только-только из-за школьной

Парты, вроде бы вчера,
Окунулся я в застольный
Гам с утра и до утра.
Пела долгая пластинка.
Балагурил балагур.
Сетунь, Тушино, Стромынка —
Хорошо, но чересчур.

Здесь, благодаренье Богу,
Я полжизни оттрубил.
Женщина сидит немного
Справа. Я ее любил.
Дело прошлое. Прогнозам
Верил я в иные дни.
Птицам, бабочкам, стрекозам
Эта музыка сродни.

Если напрочь не опиться
Водкой, шумом, табаком,
Слушать музыку и птицу
Можно выйти на балкон.
Ночь моя! Вишневым светом
Телефонный автомат
Озарил сирень. Об этом
Липы старые шумят.

Табаком пропахли розы,
Их из Грузии везли.
Обещали в полдень грозы,
Грозы за полночь пришли.
Ливень бьет напропалую,
Дальше катится стремглав.
Вымостили мостовую
Зеркалами без оправ.

И светает. Воздух зябко
Тронул занавесь. Ушла
Эта женщина. Хозяйка
Убирает со стола.
Спит тихоня, спит проказник —
Спать! С утра очередной
Праздник. Все на свете праздник —
Красный, черный, голубой.
 

   1980

III

* * *

   Картина мира, милая уму: писатель сочиняет про Муму; шоферы колесят по всей земле со Сталиным на лобовом стекле; любимец телевиденья чабан кастрирует козла во весь экран; агукая, играючи, шутя, мать пестует щекастое дитя. Сдается мне, согражданам не лень усердствовать. В трудах проходит день, а к полночи созреет в аккурат мажорный гимн, как некий виноград.
   Бог в помощь всем. Но мой физкультпривет писателю. Писатель (он поэт), несносных наблюдений виртуоз, сквозь окна видит бледный лес берез, вникая в смысл житейских передряг, причуд, коллизий. Вроде бы пустяк по имени хандра, и во врачах нет надобности, но и в мелочах видна утечка жизни. Невзначай он адрес свой забудет или чай на рукопись прольет, то вообще купает галстук бархатный в борще. Смех, да и только. Выпал первый снег. На улице какой-то человек, срывая голос, битых два часа отчитывал нашкодившего пса.
   Писатель принимается писать. Давно ль он умудрился променять объем на вакуум, проточный звук – на паузу? Жизнь валится из рук безделкою, безделицею в щель, внезапно перейдя в разряд вещей еще душемутительных, уже музейных, как то: баночка драже с истекшим сроком годности, альбом колониальных марок в голубом налете пыли, шелковый шнурок…
   В романе Достоевского “Игрок” описан странный случай. Гувернер влюбился не на шутку, но позор безденежья преследует его. Добро бы лишь его, но существо небесное, предмет любви – и та наделала долгов. О, нищета! Спасая положенье, наш герой сперва, как Германн, вчуже за игрой в рулетку наблюдал, но вот и он выигрывает сдуру миллион. Итак, женитьба? – Дудки! Грозный пыл объемлет бедолагу. Он забыл про барышню, ему предрешено в испарине толкаться в казино. Лишения, долги, потом тюрьма. “Ужели я тогда сошел с ума?” – себя и опечаленных друзей резонно вопрошает Алексей Иванович. А на кого пенять?
   Давно ль мы умудрились променять простосердечье, женскую любовь на эти пять похабных рифм: свекровь, кровь, бровь, морковь и вновь! И вновь поэт включает за полночь настольный свет, по комнате описывает круг. Тошнехонько, и нужен верный друг. Таким была бы проза. Дай-то Бог.
   На весь поселок брешет кабысдох. Поэт глядит в холодное окно. Гармония, как это ни смешно, вот цель его, точнее, идеал. Что выиграл он, что он проиграл? Но это разве в картах и лото есть выигрыш и проигрыш. Ни то изящные материи, ни се. Скорее розыгрыш. И это все? Еще не все. Ценить свою беду, найти вверху любимую звезду, испарину труда стереть со лба и сообщить кому-то: “Не судьба”.
 
   1982

* * *

 
“Расцветали яблони и груши”, —
Звонко пела в кухне Линда Браун.
Я хлебал портвейн, развесив уши.
Это время было бравым.

Я тогда рассчитывал на счастье,
И поэтому всерьез
Я воспринимал свои несчастья —
Помню, было много слез.

Разные истории бывали.
Но теперь иная полоса
На полуподвальном карнавале:
Пауза, повисли паруса.

Больше мне не баловаться чачей,
Сдуру не шокировать народ.
Молодость, она не хер собачий,
Вспоминаешь – оторопь берет.

В тихий час заката под сиренью
На зеленой лавочке сижу.
Бормочу свои стихотворенья,
Воровскую стройку сторожу.

Под сиренью в тихий час заката
Бьют, срывая голос, соловьи.
Капает по капельке зарплата,
Денежки дурацкие мои.

Не жалею, не зову, не плачу,
Не кричу, не требую суда.
Потому что так и не иначе
Жизнь сложилась раз и навсегда.
 

   1981

* * *

 
Дай бог памяти вспомнить работы мои,
Дать отчет обстоятельный в очерке сжатом.
Перво-наперво следует лагерь МЭИ,
Я работал тогда пионерским вожатым.
Там стояли два Ленина: бодрый старик
И угрюмый бутуз серебристого цвета.
По утрам раздавался воинственный крик
“Будь готов”, отражаясь у стен сельсовета.
Было много других серебристых химер —
Знаменосцы, горнисты, скульптура лосихи.
У забора трудился живой пионер,
Утоляя вручную любовь к поварихе.

Жизнерадостный труд мой расцвел колесом
Обозрения с видом от Омска до Оша.
Хватишь лишку и Симонову в унисон
Знай бубнишь помаленьку: “Ты помнишь, Алеша?”
Гадом буду, в столичный театр загляну,
Где примерно полгода за скромную плату
Мы кадили актрисам, роняя слюну,
И катали на фурке тяжелого Плятта.
Верный лозунгу молодости “Будь готов!”,
Я готовился к зрелости неутомимо.
Вот и стал я в неполные тридцать годов
Очарованным странником с пачки “Памира”.

На реке Иртыше говорила резня.
На реке Сырдарье говорили о чуде.
Подвозили, кормили, поили меня
Окаянные ожесточенные люди.
Научился я древней науке вранья,
Разучился спросить о погоде без мата.
Мельтешит предо мной одиссея моя
Кинолентою шосткинского комбината.
Ничего, ничего, ничего не боюсь,
Разве только ленивых убийц в полумасках.
Отшучусь как-нибудь, как-нибудь отсижусь
С Божьей помощью в придурковатых подпасках.

В настоящее время я числюсь при СУ —
206 под началом Н. В. Соткилавы.
Раз в три дня караульную службу несу,
Шельмоватый кавказец содержит ораву
Очарованных странников. Форменный зоомузей посетителям на удивленье:
Величанский, Сопровский, Гандлевский, Шаззо —
Часовые строительного управленья.
Разговоры опасные, дождь проливной,
Запрещенные книжки, окурки в жестянке.
Стало быть, продолжается диспут ночной
Чернокнижников Кракова и Саламанки.

Здесь бы мне и осесть, да шалят тормоза.
Ближе к лету уйду, и в минуту ухода
Жизнь моя улыбнется, закроет глаза
И откроет их медленно снова – свобода.
Как впервые, когда рассчитался в МЭИ,
Сдал казенное кладовщику дяде Васе,
Уложил в чемодан причиндалы свои,
Встал ни свет ни заря и пошел восвояси.
Дети спали. Физорг починял силомер.
Повариха дремала в объятьях завхоза.
До свидания, лагерь. Прощай, пионер,
Торопливо глотающий крупные слезы.
 

   1981

* * *

 
Рабочий, медик ли, прораб ли —
Одним недугом сражены —
Идут простые, словно грабли,
России хмурые сыны.
В ларьке чудовищная баба
Дает “Молдавского” прорабу
Смиряя свистопляску рук,
Он выпил, скорчился – и вдруг
Над табором советской власти
Легко взмывает и летит,
Печальным демоном глядит
И алчет африканской страсти.
Есть, правда, трезвенники, но
Они, как правило, говно.

Алкоголизм, хоть имя дико,
Но мне ласкает слух оно.
Мы все от мала до велика
Лакали разное вино.
Оно прелестную свободу
Сулит великому народу.
И я, задумчивый поэт,
Прилежно целых девять лет
От одиночества и злости
Искал спасения в вине,
До той поры, когда ко мне
Наведываться стали в гости
Вампиры в рыбьей чешуе
И чертенята на свинье.

Прощай, хранительница дружбы
И саботажница любви!
Благодарю тебя за службу
Да и за пакости твои.
Я ль за тобой не волочился,
Сходился, ссорился, лечился
И вылечился наконец.
Веди другого под венец
(Молодоженам честь и место),
Форси в стеклянном пиджаке.
Последний раз к твоей руке
Прильну, стыдливая невеста[1],
Всплакну и брошу на шарап.
Будь с ней поласковей, прораб.
 

   1979

* * *

 
Вот наша улица, допустим,
Орджоникидзержинского,
Родня советским захолустьям,
Но это все-таки Москва.
Вдали топорщатся массивы
Промышленности некрасивой —
Каркасы, трубы, корпуса
Настырно лезут в небеса.
Как видишь, нет примет особых:
Аптека, очередь, фонарь
Под глазом бабы. Всюду гарь.
Рабочие в пунцовых робах
Дорогу много лет подряд
Мостят, ломают, матерят.

Вот автор данного шедевра,
Вдыхая липы и бензин,
Четырнадцать порожних евро-
бутылок тащит в магазин.
Вот женщина немолодая,
Хорошая, почти святая,
Из детской лейки на цветы
Побрызгала и с высоты
Балкона смотрит на дорогу.
На кухне булькает обед,
В квартирах вспыхивает свет.
Ее обманывали много
Родня, любовники, мужья.
Сегодня очередь моя.

Мы здесь росли и превратились
В угрюмых дядь и глупых теть.
Скучали, малость развратились —
Вот наша улица, Господь.
Здесь с окуджававской пластинкой,
Староарбатскою грустинкой
Годами прячут шиш в карман,
Испепеляют, как древлян,
Свои дурацкие надежды.
С детьми играют в города —
Чита, Сучан, Караганда.
Ветшают лица и одежды.
Бездельничают рыбаки
У мертвой Яузы-реки.

Такая вот Йокнапатофа
Доигрывает в спортлото
Последний тур (а до потопа
Рукой подать), гадает, кто
Всему виною – Пушкин, что ли?
Мы сдали на пять в этой школе
Науку страха и стыда.
Жизнь кончится – и навсегда
Умолкнут брань и пересуды
Под небом старого двора.
Но знала чертова дыра
Родство сиротства – мы отсюда.
Так по родимому пятну
Детей искали в старину.
 

   1980

* * *

 
Чикиликанье галок в осеннем дворе
И трезвон перемены в тринадцатой школе.
Росчерк ТУ-104 на чистой заре
И клеймо на скамье “Хабибулин + Оля”.
Если б я был не я, а другой человек,
Я бы там вечерами слонялся доныне.
Все в разъезде. Ремонт. Ожидается снег —
Вот такое кино мне смотреть на чужбине.
Здесь помойные кошки какую-то дрянь
С вожделением делят, такие-сякие.
Вот сейчас он, должно быть, закурит, и впрямь
Не спеша закурил, я курил бы другие.
Хороша наша жизнь – напоит допьяна,
Карамелью снабдит, удивит каруселью,
Шаловлива, глумлива, гневлива, шумна —
Отшумит, не оставив рубля на похмелье…

Если так, перед тем, как уйти под откос,
Пробеги-ка рукой по знакомым октавам,
Наиграй мне по памяти этот наркоз,
Спой дворовую песню с припевом картавым.
Спой, сыграй, расскажи о казенной Москве,
Где пускают метро в половине шестого,
Зачинают детей в госпитальной траве,
Троекратно целуют на Пасху Христову.
Если б я был не я, я бы там произнес
Интересную речь на арене заката.
Вот такое кино мне смотреть на износ
Много лет. Разве это плохая расплата?
Хабибулин выглядывает из окна
Поделиться избыточным опытом, крикнуть —
Спору нет, память мучает, но и она
Умирает – и к этому можно привыкнуть.
 

   1981

* * *

 
Молодость ходит со смертью в обнимку,
Ловит ушанкой небесную дымку,
Мышцу сердечную рвет впопыхах.
Взрослая жизнь кое-как научилась
Нервы беречь, говорить наловчилась
Прямолинейною прозой в стихах.

Осенью восьмидесятого года
В окна купейные сквозь непогоду
Мы обернулись на Курский вокзал.
Это мы ехали к Черному морю.
Хам проводник громыхал в коридоре,
Матом ругался, курить запрещал.

Белгород ночью, а поутру Харьков.
Просишь для сердца беды, а накаркав,
Локти кусаешь, огромной страной
Странствуешь, в четверть дыхания дышишь,
Спишь, цепенеешь, спросонок расслышишь —
Ухает в дамбу метровой волной.

Фото на память. Курортные позы.
В окнах веранды красуются розы.
Слева за дверью белеет кровать.
Снег очертил разноцветные горы.
Фрукты колотятся оземь, и впору
Плакать и честное слово давать.

В четырехзначном году, умирая
В городе N, барахло разбирая,
Выроню случаем и на ходу
Гляну – о Господи, в Новом Афоне
Оля, Лаура, Кенжеев на фоне
Зелени в восьмидесятом году.
 

   1981

* * *

   О. Е.

 
Ливень лил в Батуми. Лужи были выше
Щиколоток. Стоя под карнизом крыши,
Дух переводили, а до крыши самой
Особняк пиликал оркестровой ямой.
Гаммы, полонезы, польки, баркаролы.
Маленькие классы музыкальной школы.
Черни, Гречанинов, Гедике и Глинка.
Маленькая школа сразу возле рынка.
Скрипка-невеличка, а рояль огромный,
Но еще огромней тот орган загробный.
Глупо огорчаться, это лишь такая
Выдумка, забава, музыка простая.
Звуки пропадали в пресноводном шуме,
Гомоне и плеске. Ливень лил в Батуми.
Выбежали стайкой, по соседству встали
Дети-вундеркинды, лопотали, ждали
Малого просвета. Вскоре посветлело,
И тогда Арчилы, Гиви и Натэлы
Дунули по лужам, улицам, бульварам.
В городе Батуми вровень с тротуаром
Колебалось море, и качался важный
“Адмирал Нахимов” с дом пятиэтажный.
Полно убиваться, есть такое мненье,
Будто эти страсти, грусти, треволненья —
Выдумка, причуда, простенькая полька
Для начальной школы, музыка – и только.
 
   1981

* * *

 
Светало поздно. Одеяло
Сползало на пол. Сизый свет
Сквозь жалюзи мало-помалу
Скользил с предмета на предмет.
По мере шаткого скольженья,
Раздваивая светотень,
Луч бил наискосок в “Оленью
Охоту”. Трепетный олень
Летел стремглав. Охотник пылкий
Облокотился на приклад.
Свет трогал тусклые бутылки
И лиловатый виноград
Вчерашней трапезы, колоду
Игральных карт и кожуру
Граната, в зеркале комода
Чертил зигзаги. По двору
Плыл пьяный запах – гнали чачу.
Индюк барахтался в пыли.
Пошли слоняться наудачу,
Куда глаза глядят пошли.

Вскарабкайся на холм соседний,
Увидишь с этой высоты,
Что ночью первый снег осенний
Одел далекие хребты.
На пасмурном булыжном пляже
Откроешь пачку сигарет.
Есть в этом мусорном пейзаже
Какой-то тягостный секрет.
Газета, сломанные грабли,
Заржавленные якоря.
Позеленели и озябли
Косые волны октября.
Наверняка по краю шири
Вдоль горизонта серых вод
Пройдет без четверти четыре
Экскурсионный теплоход
Сухум – Батум с заходом в Поти.
Он служит много лет подряд,
И чайки в бреющем полете
Над ним горланят и парят.

Я плавал этим теплоходом.
Он переполнен, даже трюм
Битком набит курортным сбродом —
Попойка, сутолока, шум.
Там нарасхват плохое пиво,
Диск “Бони М”, духи “Кармен”.
На верхней палубе лениво
Господствует нацмен-бармен.
Он “чита-брита” напевает,
Глаза блудливые косит,
Он наливает, как играет,
Над головой его висит
Генералиссимус, а рядом
В овальной рамке из фольги,
Синея вышколенным взглядом,
С немецкой розовой ноги
Красавица капрон спускает.
Поют и пьют на все лады,
А за винтом, шипя, сверкает
Живая изморозь воды.
Сойди с двенадцати ступенек
За багажом в похмельный трюм.
Печали много, мало денег —
В иллюминаторе Батум.
На пристани, дыша сивухой,
Поможет в поисках жилья
Железнозубая старуха —
Такою будет смерть моя…
Давай вставай, пошли без цели
Сквозь ежевику пустыря.
Озябли и позеленели
Косые волны октября.
Включали свет, темнело рано.
Мой незадачливый стрелок
Дремал над спинкою дивана,
Олень летел, не чуя ног.

Вот так и жить. Тянуть боржоми.
Махнуть рукой на календарь.
Все в участи приемлю, кроме…
Но это, как писали встарь,
Предмет особого рассказа.
Мне снится тихое село
Неподалеку от Кавказа.
Доселе в памяти светло.
 

   1980

* * *

 
Зверинец коммунальный вымер.
Но в семь утра на кухню в бигуди
Выходит тетя Женя и Владимир
Иванович с русалкой на груди.
Почесывая рыжие подмышки,
Вития замороченной жене
Отцеживает свысока излишки
Премудрости газетной. В стороне
Спросонья чистит мелкую картошку
Океанолог Эрик Ажажа —
Он только из Борнео.
Понемножку
Многоголосый гомон этажа
Восходит к поднебесью, чтобы через
Лет двадцать разродиться наконец,
Заполонить мне музыкою череп
И сердце озадачить.
Мой отец,
Железом завалив полкоридора,
Мне чинит двухколесный в том углу,
Где тримушки рассеянного Тера
Шуршали всю ангину. На полу —
Ключи, колеса, гайки. Это было,
Поэтому мне мило даже мыло
С налипшим волосом…
У нас всего
В избытке: фальши, сплетен, древесины,
Разлуки, канцтоваров. Много хуже
Со счастьем, вроде проще апельсина,
Ан нет его. Есть мненье, что его
Нет вообще, ах, вот оно в чем дело!..

Давай живи, смотри не умирай.
Распахнут настежь том прекрасной прозы,
Вовеки не написанной тобой.
Толпою придорожные березы
Бегут и опрокинутой толпой
Стремглав уходят в зеркало вагона.
С утра в ушах стоит галдеж ворон.
С локомотивом мокрая ворона
Тягается, и головной вагон
Теряется в неведомых пределах.
Дожить до оглавления, до белых
Мух осени.
В начале букваря
Отец бежит вдоль изгороди сада
Вслед за велосипедом, чтобы чадо
Не сверзилось на гравий пустыря.

Сдается мне, я старюсь. Попугаев
И без меня хватает. Стыдно мне
Мусолить малолетство, пусть Катаев,
Засахаренный в старческой слюне,
Сюсюкает. Дались мне эти черти
С ободранных обоев или слизни
На дачном частоколе, но гудит
Там, за спиной, такая пропасть смерти,
Которая посередине жизни
Уже в глаза внимательно глядит.
 

   1981

* * *

 
В начале декабря, когда природе снится
Осенний ледоход, кунсткамера зимы,
Мне в голову пришло немного полечиться
В больнице № 3, что около тюрьмы.
Больные всех сортов – нас было девяносто, —
Канканом вещих снов изрядно смущены,
Бродили парами в пижамах не по росту
Овальным двориком Матросской Тишины.

И день-деньской этаж толкался, точно рынок.
Подъем, прогулка, сон, мытье полов, отбой.
Я помню тихий холл, аквариум без рыбок —
Сор памяти моей не вымести метлой.
Больничный ветеран учил меня, невежду,
Железкой отворять запоры изнутри.
С тех пор я уходил в бега, добыв одежду,
Но возвращался спать в больницу № 3.

Вот повод для стихов с туманной подоплекой.
О жизни взаперти, шлифующей ключи
От собственной тюрьмы. О жизни, одинокой
Вне собственной тюрьмы… Учитель, не учи.
Бог с этой мудростью, мой призрачный читатель!
Скорбь тайную мою вовеки не сведу
За здорово живешь под общий знаменатель
Игривый общих мест. Я прыгал на ходу

В трамвай. Шел мокрый снег. Сограждане качали
Трамвайные права. Вверху на все лады
Невидимый тапер на дедовском рояле
Озвучивал кино надежды и нужды.
Так что же: звукоряд, который еле слышу,
Традиционный бред поэтов и калек
Или аттракцион – бегут ручные мыши
В игрушечный вагон – и валит серый снег?

Печальный был декабрь. Куда я ни стучался
С предчувствием моим, мне верили с трудом.
Да будет ли конец? – роптала кровь. Кончался
Мой бедный карнавал. Пора и в желтый дом.
Когда я засыпал, больничная палата
Впускала снегопад, оцепенелый лес,
Вокзал в провинции, окружность циферблата —
Смеркается. Мне ждать, а времени в обрез.
 

   1982

* * *

 
Еще далеко мне до патриарха,
Еще не время, заявляясь в гости,
Пугать подростков выморочным басом:
“Давно ль я на руках тебя носил?!”
Но в целом траектория движенья,
Берущего начало у дверей
Роддома имени Грауэрмана,
Сквозь анфиладу прочих помещений,
Которые впотьмах я проходил,
Нашаривая тайный выключатель,
Чтоб светом озарить свое хозяйство,
Становится ясна.
Вот мое детство
Размахивает музыкальной папкой,

thelib.ru

Сергей Гандлевский - Стансы: читать стих, текст стихотворения поэта классика на РуСтих

Памяти матери

I

Говори. Что ты хочешь сказать? Не о том ли, как шла
Городскою рекою баржа по закатному следу,
Как две трети июня, до двадцать второго числа,
Встав на цыпочки, лето старательно тянется к свету,
Как дыхание липы сквозит в духоте площадей,
Как со всех четырех сторон света гремело в июле?
А что речи нужна позарез подоплека идей
И нешуточный повод — так это тебя обманули.

II

Слышишь: гнилью арбузной пахнул овощной магазин,
За углом в подворотне грохочет порожняя тара,
Ветерок из предместий донес перекличку дрезин,
И архивной листвою покрылся асфальт тротуара.
Урони кубик Рубика наземь, не стоит труда,
Все расчеты насмарку, поешь на дожде винограда,
Сидя в тихом дворе, и воочью увидишь тогда,
Что приходит на память в горах и расщелинах ада.

III

И иди, куда шел. Но, как в бытность твою по ночам,
И особенно в дождь, будет голою веткой упрямо,
Осязая оконные стекла, программный анчар
Трогать раму, что мыла в согласии с азбукой мама.
И хоть уровень школьных познаний моих невысок,
Вижу как наяву: сверху вниз сквозь отверстие в колбе
С приснопамятным шелестом сыпался мелкий песок.
Немудрящий прибор, но какое раздолье для скорби!

IV

Об пол злостью, как тростью, ударь, шельмовства не тая,
Испитой шарлатан с неизменною шаткой треногой,
Чтоб прозрачная призрачная распустилась струя
И озоном запахло под жэковской кровлей убогой.
Локтевым электричеством мебель ужалит — и вновь
Говори, как под пыткой, вне школы и без манифеста,
Раз тебе, недобитку, внушают такую любовь
Это гиблое время и Богом забытое место.

V

В это время вдовец Айзенштадт, сорока семи лет,
Колобродит по кухне и негде достать пипольфена.
Есть ли смысл веселиться, приятель, я думаю, нет,
Даже если он в траурных черных трусах до колена.
В этом месте, веселье которого есть питие,
За порожнею тарой видавшие виды ребята
За Серегу Есенина или Андрюху Шенье
По традиции пропили очередную зарплату.

VI

После смерти я выйду за город, который люблю,
И, подняв к небу морду, рога запрокинув на плечи,
Одержимый печалью, в осенний простор протрублю
То, на что не хватило мне слов человеческой речи.
Как баржа́ уплывала за поздним закатным лучом,
Как скворчало железное время на левом запястье,
Как заветную дверь отпирали английским ключом…
Говори. Ничего не поделаешь с этой напастью.

1987

rustih.ru

Гандлевский, Сергей Маркович — Википедия

Материал из Википедии — свободной энциклопедии

Текущая версия страницы пока не проверялась опытными участниками и может значительно отличаться от версии, проверенной 28 апреля 2020; проверки требуют 8 правок. Текущая версия страницы пока не проверялась опытными участниками и может значительно отличаться от версии, проверенной 28 апреля 2020; проверки требуют 8 правок.

Серге́й Ма́ркович Гандле́вский (21 декабря 1952, Москва) — русский поэт и прозаик, эссеист, переводчик. Лауреат премий «Антибукер», Малая Букеровская, «Северная Пальмира», Аполлона Григорьева, «Поэт». Член жюри ряда литературных премий.

Родился в семье инженеров. Окончил филологический факультет МГУ, русское отделение. Работал школьным учителем, экскурсоводом, рабочим сцены, ночным сторожем, о чём сам упоминает в стихах («Дай Бог памяти вспомнить работы мои», «Я сам из поколенья сторожей»).

В 1970-е годы был одним из основателей и участников поэтической группы «Московское время» (вместе с Алексеем Цветковым, Александром Сопровским, Бахытом Кенжеевым) и группы «Задушевная беседа» (позднее — «Альманах») (совместно с Дмитрием Приговым, Львом Рубинштейном, Тимуром Кибировым и другими). Член Клуба «Поэзия».

До второй половины 1980-х публикуется в эмигрантских изданиях, на родине — с конца 1980-х. Его стихи: «Картина мира, милая уму: писатель сочиняет про Муму…» и «Самосуд неожиданной зрелости…» — были опубликованы в апреле 1987 года в журнале «Юность»[2] в рубрике «Испытательный стенд», а в 1989 году в альманахе «Истоки» появилось стихотворение «Поездка: автобус, безбожно кренясь…», посвященное П. Мовчану.

В 1991 году принят в Союз российских писателей

В 1992−1993 годах на радио «Россия» был автором и ведущим цикла литературных передач «Поколение».

В течение 1995−1996 учебного года вёл в Российском государственном гуманитарном университете семинар, посвящённый современной отечественной поэзии. В течение 2001−2004 учебного года вёл мастер-класс в Институте журналистики и литературного творчества[3]. В 2003 году стал членом Русского ПЕН-центра.

Был членом жюри премий «Русский Декамерон» (2003), «Дебют» (2004) и премии им. Бориса Соколова (2005)

Литературный сотрудник журнала «Иностранная литература».

В 1996 и 2003 году был среди деятелей культуры и науки, призвавших российские власти остановить войну в Чечне и перейти к переговорному процессу[4][5].

В 2001 году подписал письмо в защиту телеканала НТВ[6].

Участвовал в Марше несогласных. Как сказал в одном из интервью на «Эхе Москвы» Виктор Шендерович: «Я уже цитировал моего старшего товарища, поэта замечательного, Сергея Гандлевского, который на мой прямой вопрос, зачем он это делает, сказал: для самоуважения. Просто ему своё лицо видеть в зеркале, если он не выйдет… — он будет к себе хуже относиться!»

В марте 2014 года вместе с рядом других деятелей науки и культуры выразил своё несогласие с политикой российской власти в Крыму[7].

В сентябре 2014 года подписал заявление с требованием «прекратить агрессивную авантюру: вывести с территории Украины российские войска и прекратить пропагандистскую, материальную и военную поддержку сепаратистам на Юго-Востоке Украины»[8].

Сергей Гандлевский на торжественной церемонии вручения российской национальной премии «Поэт». Москва, 2011 год.
  • 1996 — премия «Малый Букер» за повесть «Трепанация черепа».
  • 1996 — премия «Антибукер» за книгу стихов «Праздник». Поэт от неё отказался, в частности заявив: "Поэтов нельзя унижать. Смирившийся с унижением поэт потерян для поэзии. А поэзия выделяет кислород идеализма, без которого общество превращается в "зону""[9][10].
  • 2009 — премия «Московский счёт» за книгу «Опыты в стихах».
  • 2010 — национальная премия «Поэт»
  • Гандлевский С. Рассказ: Книга стихотворений. — М.: Московский рабочий, 1989. - 32 с., 10 000 экз. ISBN 5-239-00837-X
  • Гандлевский С. Праздник: Книга стихов. — СПб.: Пушкинский фонд, 1995. - 112 с., 1 000 экз. — ISBN 5-85767-079-9.
  • Гандлевский С. Трепанация черепа: Повесть. — СПб.: Пушкинский фонд, 1996. — 118 с. — ISBN 5-85767-097-7.
  • Гандлевский С. Поэтическая кухня. — СПб.: Пушкинский фонд, 1998. - 112 с., 1 000 экз.
  • Гандлевский С. Конспект: Стихотворения. — СПб.: Пушкинский фонд, 1999., 56 с.
  • Гандлевский С. 29 стихотворений. — Новосибирск: АНТ, 2000.
  • Гандлевский С. Порядок слов: стихи, повесть, пьеса, эссе. — Екатеринбург: изд-во «У-Фактория», 2000.- 432 с.
  • Гандлевский С. Найти охотника: Книга стихов. — СПб.: Пушкинский фонд, 2002.
  • Гандлевский С. НРЗБ. - М., Иностранка, 2002
  • Гандлевский С. Бездумное былое. — СПб.: Астрель, Corpus. — 160 с., 2012.
  • Гандлевский С. Опыты в прозе. — М.: Захаров, 2007. — 352 с. — 3 000 экз. — ISBN 978-5-8159-0752-2.
  • Гандлевский С. Опыты в стихах. — М.: Захаров, 2008. — 160 с. — 1 000 экз. — ISBN 978-5-8159-0836-9.
  • Гандлевский С. эссе, статьи, рецензии -- 510 с.-- 2000 экз. - Астрель, 2012.
  • Гандлевский С. Сухой остаток. - Лениздат, 2013. - 128 с., 1 500 экз.
  • Гандлевский С. За 60. - Laurus, 2014. - 104 с., 500 экз.
  • Гандлевский С. Ржавчина и желтизна. - М.: Время, 2017.[11]
  • Popovic, Dunja, «A Generation That Has Squandered Its Men: The Late Soviet Crisis of Masculinity in the Poetry of Sergei Gandlevskii», The Russian Review, 70,4 (2011), 663—676.
  • Бокарев А.С. Поэтика литературной группы "Московское время" в контексте русской лирики 1970-1980-х годов: монография [1]. – Ярославль: РИО ЯГПУ, 2016. – 183 с.
  • Бокарев А.С. С. Гандлевский и А. Тарковский: автометаописательные мотивы лирики // Известия Волгоградского государственного педагогического университета. – 2013. – №4 (79). – С. 115-119.
  • Киршбаум Г. Охотники на снегу: Элегическая поэтология Сергея Гандлевского // Новое литературное обозрение. – 2012. – №118.
  • Кучина Т.Г., Бокарев А.С. Функции «чужого слова» в метапоэтике Сергея Гандлевского [2] // Ярославский педагогический вестник. – 2014. – Т.1. Гуманитарные науки. – №2. С.208-212.
  • Кучина Т.Г. Мотивы лирики М.Ю. Лермонтова в русской поэзии рубежа XX–XXI вв. [3] // Ярославский педагогический вестник. – 2014. – Т.1. Гуманитарные науки. – №2. С.199-202.
  • Кучина Т.Г. Муза безмолвия: мотивы молчания и немоты в метапоэтике С. Гандлевского и Л. Лосева [4]// Вестник Костромского государственного университета. – 2018. – Т. 24. – №4. – С. 131–135.
  • Скворцов А.Э. Самосуд неожиданной зрелости. Творчество Сергея Гандлевского в контексте русской поэтической традиции. – М.: ОГИ, 2013.
 

ru.wikipedia.org

Сергей Гандлевский. Интервью для журнала Урал

"Урал", №1, 2001

Сергей
Гандлевский: “Искусство над справедливостью смеется”

В Екатеринбурге, в издательстве “У-Фактория”, вышел в полном смысле слова представительный сборник одного из ведущих российских поэтов Сергея Гандлевского, где автор помимо поэзии представлен и как прозаик, и как драматург, и как эссеист. Выход книги явился побудительным мотивом для разговора с поэтом. Этим интервью мы открываем серию бесед с поэтами, которых будет представлять Олег Дозморов , хорошо известный читателям “Урала” собственной поэзией.

— Сергей Маркович, у вас вышло избранное. Как вы к этому отнеслись, изменилось ли Ваше представление о себе как о писателе?

— Выход книжки случайно совпал с тридцатилетием моих более-менее осознанных занятий литературой (отроческое бумагомарание спишем на отрочество). Мне приятно это совпадение. Мое представление о себе как о литераторе осталось прежним. Пиши я много и запальчиво, публикация избранного, может быть, заставила бы увидеть сделанное в новом свете, но это не мой случай.

— В книге всего примерно поровну, стихов, прозы и т. д. Верно ли будет сказать, что центром тяжести все же остались стихи?

— Да, стихи. Дело не в жанре, в котором пишешь, а в способе отношения к жизни, к языку.

— Написание пьесы – шаг неожиданный для современного поэта и… классический одновременно. Чем он вызван? Потребностью сказать то, для чего стихи или проза не годятся? Какова доля эксперимента в вашем драматическом опыте?

– Экспериментальная сверхзадача мне вообще чужда как таковая. Экспериментирование предполагает волевое усилие: возьму-ка я попробую сделать то-то и то-то... У меня способности сами по себе, а воля — сама по себе. Силы моей воли хватает на поход к дантисту или на уборку квартиры. Просто, по моему ощущению, стихи и драма ближе друг к другу, чем стихи и проза. Драматург, как и поэт, может “снять сливки” с жизненной ситуации или переживания — этим и ограничиться. Прозаик же обязан разобраться дотошно во всей подоплеке случившегося. Выпадая на минуту-другую из общения в какой-нибудь компании или салоне, я нередко ловил себя на мысли, что все вокруг из раза в раз разыгрывается, как по нотам, и стоит только “навести на резкость”, здесь убавить, там прибавить — так и просится на сцену.

— Признаться, после “Чтения” от Гандлевского ждешь еще чего-нибудь неожиданного, есть ли намерение подтвердить ожидание?

— Неожиданности нужны прежде всего мне самому, потому что я себе быстро наскучиваю и требую от себя все новых развлечений, как пустая, капризная девица от ухажера. Хорошо бы...

— Перейдем к стихам. Вы пишете мало по сравнению с другими поэтами. Со стороны это может показаться даже вызывающим. Как вы выносите это напряжение, ведь два-три стихотворения в год, знаю по собственному опыту, — это очень тяжело. И одновременно — утроенное внимание извне к каждому “шедевру” и отсутствие “воздуха” слабых стихотворений…

— Внесу наконец ясность, а то мне этим малописанием уже начинают глаза колоть. “Сочиняю” я, как среднестатистический стихотворец, то есть все время, когда, конечно, голова свободна. Я записываю редко, а печатаю — и того реже. Вот и все. Потому что я с юности был решительно не согласен с пастернаковским: “Но пораженья от победы/Ты сам не должен отличать...” А кто же еще, спрашивается, будет отличать, Пушкин, что ли? Пушкин, кстати, отличал: “Ты сам свой высший суд...” Тридцать лет назад я писал по жиденькому стихотворению в неделю. Но довольно скоро, слава Богу, перешел на нынешний режим, от чего, надеюсь, стихи мои только выиграли в поэтической содержательности. Я никому советов не даю, но для меня такой распорядок оптимален. Я не умею увлекаться с места в карьер и путать бытовое лирическое воодушевление с литературой. Я вообще не “поэтичен” в расхожем смысле слова: не рассеян, не влюбчив (и смолоду не был влюбчив), педантичен до занудства и т. д.

— Что нужно, по-вашему, чтобы написать удачное стихотворение? И неудачное? Когда Вы понимаете, что стихотворение удалось или не удалось?

— Мне для того, чтобы написать удачное стихотворение, нужно случайно напасть на хороший образ или точное сочетание слов. Они задают уровень будущего стихотворения, служат ему камертоном. Если не пороть горячку, не “спугнуть” воображаемое стихотворение — оно может сложиться удачным. Именно “сложиться”. Я всегда отличу, даже со слуха, стихи “написанные” от стихов “сложенных”. Под сложением стихов я понимаю такой архаичный, чуть ли не пастушеский, дописьменный род деятельности, когда ты нижешь слово за словом, держа при этом в уме облик всего стихотворения в целом, десятки раз повторяешь каждую строку, соразмеряя ее с ходьбой и дыханием. Лучшим изделиям в этом роде присуща чуть ли не фольклорная безусловность. Скажем, “Сон” Лермонтова. Стихи “написанные” могут быть изобретательны, остроумны, даже хороши по-своему, но они не западают в память сами собою, у них не естественный, а какой-то искусственный синтаксис. Словом, мои неудачи — это когда я потрудился на славу и написал стихотворение, а удачи — когда стихотворение сложилось вроде как без моих воли и прямого участия. Все сказанное, разумеется, преувеличение и упрощение, но примерно так обстоит дело.

— Как вы относитесь к “воровству” в поэзии? Воровали ли вы, воровали ли у вас?

— К воровству я отношусь плохо, как и ко всякой несправедливости. Но искусство над справедливостью смеется, оно изначально — несправедливость, лотерея, произвол небес, простите за выспреннее выражение. Один человек, скажем, изрядная дрянь, а в искусстве, как рыба в воде; а другой — всем хорош, но к искусству его лучше на пушечный выстрел не подпускать. Несправедливо. Та же неразбериха и с воровством в поэзии. Если посредственность крадет хорошую строку, образ, рифму, они ей впрок не пойдут: посредственное, но ровное, не худо сбалансированное стихотворение сразу потеряет равновесие от чужого добра. А если крадет талантливый автор и твое же достояние выводит на более высокий художественный уровень, следи, приятель, за лицом, а про себя скрежещи, что тебе самому не хватило на это духа. Кажется, Элиот сказал, что талант одалживает, а гений ворует. Что с этим поделать, если это так? Победителя не судят. Я по-человечески сочувствую Ходасевичу, когда он сетует, что Георгий Иванов ворует у него. Но Иванов умело обращается с краденным, и краденные, но усовершенствованные стихи у него, бывает, пронзительней первоисточника. Уже, как читатель и эстет, я не могу этого не замечать. Чтобы хорошо украсть, тоже нужен талант. Несколько лет назад я случайно обнаружил, что мои любимые стихи Бродского — “Я был лишь тем, чего/ты касалась ладонью...” — вернее их сюжетная канва, были написаны другим поэтом, близким Бродскому; то есть почти наверняка Бродский “перебелил” чужой замысел. Но у Бродского получился шедевр, а тот поэт со своим же начинанием не справился. Получается, что в искусстве бытовая мораль с практикой расходятся. Сам я намеренно крал дважды: словосочетание у Шервуда Андерсена и эпитет у Василия Аксенова. У меня пару раз воровали внаглую, но я переполоха не поднимал, иначе мне пришлось бы признаться самому себе, что у меня находок наперечет, а это малоприятное признание. Другое дело попасть в эстетическую зависимость от какого-нибудь автора или художественной школы, но это — особая тема...

— Проза – “верный друг” поэта Гандлевского? Повлияла ваша проза на ваши стихи?

— Проза — не знаю, на мою литературу повлияла редакторская служба. Под ее влиянием я стал куда аккуратней обращаться со словами. Будь у меня нынешний профессиональный опыт ко времени работы над “Трепанацией черепа”, повесть была бы опрятней написана.

— “Фальстафу молодости я сказал “прощай”… Зрелость, молодость, старость – где вы себя видите, так сказать, с большим кайфом?

— Отвечу цитатой из себя же: “Человек подобен мухе на мяче... и в каждом возрасте жизни своей мнит, что обретается в главной точке шара, а всего мяча не видит, никогда”. Разумеется, у последующих этапов жизни, в отличие от предыдущих, есть то преимущество, что старший был моложе, а младший не был старшим, но возрастные изменения настолько сильны, что совпасть, даже отчасти, с самочувствием другого поколения, как правило, выше человеческих сил, иначе не существовало бы дежурных недоразумений между отцами и детьми. Одно время я идеализировал старость, теперь остерегаюсь: поживем — увидим.

— Чтение Сергея Гандлевского. Какие книги вы читаете сейчас, какие перечитываете?

— Я давно уже неважный читатель. Читаю “В сторону Свана” в переводе А. Франковского, перечитываю Льва Толстого, Пушкина; недавно взялся перечитать всего Набокова в хронологическом порядке; Сирина перечитал почти полностью, переводы англоязычных романов — частично.

— Русская поэзия в XX веке – ваши пристрастия, имена, милые вам. Есть ли в вашем представлении некий “первый поэт”?

— Первый поэт — Пушкин, это распространяется и на ХХ век; все остальные — вторые, третьи и т. д. Перечислять имена классиков нашего столетия не стану, почти каждый из них привычно чтимый, а под настроение и самый любимый. Ближе к нашему времени: получаю удовольствие от многих стихотворений Бродского, Лосева, Цветкова. С пристрастием читаю Айзенберга, Гандельсмана, Рубинштейна. Тексты Рубинштейна, а главное, его творческие побуждения не вполне мне ясны, но обаяние — литературное и личное — я ощущаю несомненно.

— Ваше отношение к советской поэзии. Что это было и было ли? Поэзия без гения, коллективный гений? Нечто лежащее за пределами литературы? Кого из советских поэтов вы цените?

— Мое воспитание — об этом я писал в “Трепанации черепа” — не было рафинированным. Советскую поэзию — Маяковского, Багрицкого, Уткина — я с удовольствием читал с подачи старших в отрочестве, еще не зная толком Серебряного века. Думаю, что от этой вкусовой контузии я оправился, хотя по-прежнему хорошо отношусь к некоторым стихам того же Багрицкого, Бориса Корнилова, Межирова, наверняка забыл помянуть кого-нибудь еще. Что касается советской поэзии вообще... Был наложен негласный запрет на драматизм. Одно дело писать безоблачное стихотворение, когда ты можешь написать что-то более предельное по содержанию, а совсем другое, когда ты пишешь безоблачно не от хорошей жизни, а по принуждению. Низкий потолок дозволенного очень чувствуется в советской поэзии, это какая-то лирика на полусогнутых, даже если она и аполитична.

— Прогноз — дело неблагодарное. И все же что ждет русскую поэзию в следующем веке? Что нужно, чтобы сохранить величие, накопленное в уходящем столетии, и не потерять свое лицо?

— Пророчествовать не берусь. С большой осторожностью предположу, что пойдет на убыль стихосложение с размером и в рифму. Причиной тому — свободный рынок: обилие рифмованной рекламы, игра слов в газетных заголовках могут отбить охоту к использованию этих художественных средств в лирике. А о величии и сохранении лица лучше вообще думать поменьше: это все не творческие заботы.

— Изменится ли, на ваш взгляд, отношение к Бродскому в ближайшие 10–15 лет? И в какую сторону, если изменится? Как менялось и менялось ли ваше восприятие Бродского?

— Начну с последнего вопроса. Я стихи Бродского узнал довольно поздно, годам к двадцати трем, если не позже, хотя был знаком понаслышке с легендой о нем; так что этого сильного и почти неизбежного влияния я по случайности избежал. Когда я наконец-то толком прочел стихи Бродского, многие меня взволновали, но многие показались принужденными, затянутыми, скучноватыми. С таким двойственным чувством к этому автору я и жил, разве что с годами обзавелся предубеждением, даже скорее не по отношению к самому Бродскому, а к интеллигентской экзальтации, атмосфере неприкасаемости и обожания вокруг Бродского. Несколько лет назад в Нью-Йорке Петр Вайль устроил Тимуру Кибирову и мне сюрприз: встречу с Иосифом Бродским. Не знаю, как Кибиров, а я шел на это свидание без большой охоты. Мне казалось дурным тоном — этак запросто, будучи в Америке, познакомиться с кумиром, нобелевским лауреатом и, воротясь в Москву, с деланной невозмутимостью об этом рассказывать. Мы просидели в кафе около часа; к концу этого времяпрепровождения Бродский меня очаровал. На прощание я сказал ему: “Спасибо, с вами очень легко”. “Надеюсь”, — ответил он. Благодаря этому шапочному знакомству я, кажется, понял, почему друзья Бродского — Голышев, Лосев — стоят за него горой. И вот он умер. Его смерть произвела на меня впечатление почти личной утраты. Приятно критиковать авторитет, но авторитет, даже критикуемый, дает ощущение защищенности. Теперь этого ощущения нет. Бродский прекрасный поэт, великая мужественная личность. Если уместно было бы сказать о практически незнакомом человеке, что его тебе не хватает, я бы так и сказал. Я не беру своих критических слов обратно, но они стали для меня меньше значить. Да, я продолжаю думать, среди прочего, что со временем лирика Бродского несколько сместится в сторону подросткового чтения. Случилось же такое с Лермонтовым. Написанное в романтическом ключе и станет достоянием романтического возраста. Но у Бродского, как и у Лермонтова, есть немало шедевров абсолютных, волнующих настоящего читателя, независимо от того, молод он или нет.

— Считаете ли вы себя “московским” поэтом? Делится ли поэзия и вообще литература на московскую, питерскую и т. д.? Если да, то в чем именно “московскость”?

— Принято думать, если не ошибаюсь, что петербургская поэзия классичней, а московская — менее традиционна, не так сдержанна, чуть ли не расхристана. Исходя из своего опыта, я бы таких обобщений не сделал. Лирический герой Рейна чуть ли не рубаху на себе рвет по-есенински, а сам Рейн петербуржец; Кенжеев, верный последователь акмеизма, — москвич; ленинградец Бродский в упразднении строки как единицы стиха пошел дальше, чем москвичка Цветаева и т. д. Может быть, наблюдение о наличии и различии двух школ возникло не на пустом месте, но основания для такого обобщения дали стихотворцы скорее прилежные, чем талантливые, “за компанию” легко пожертвовавшие своими поэтическими притязаниями.

— Вы работаете редактором в журнале “Иностранная литература”, пишете рецензии, эссе. Не мешает ли служба творчеству? По мнению Льва Рубинштейна, тут работают отнюдь не разные полушария…

— Вероятно, Рубинштейн прав насчет полушарий, — и из написанных им по долгу службы очерков сложилась талантливая, умная и обаятельная книжка “Случаи из языка” — разве это не творчество? Ходасевича-эссеиста, к примеру, я ценю не меньше, чем Ходасевича-лирика.

— Герой вашей повести “Трепанация черепа” мечтает разбогатеть за счет сочинительства. Каково ваше отношение к деньгам? Разбогатев, на что бы вы тратили деньги?

— Семья, откуда я родом, как и большинство советских семей, жила от зарплаты до зарплаты. Так же живу и я свою самостоятельную жизнь. По-настоящему серьезных денег я никогда не имел. К деньгам я очень даже неравнодушен, но как-то вчуже, в сослагательном наклонении. Когда у меня изредка появляются непредвиденные семейным бюджетом суммы, я стараюсь поскорее от них избавиться: купить что-нибудь, не самое нужное, потратить с глаз долой — и уже жить по-старому, впритык. Есть поэтому подозрение, что деньги меня тяготят с непривычки, мне с ними как-то неспокойно. А на нет — и суда нет. Будь у меня их побольше, я тратился бы на разные жизненные удобства, на машину, например, на образование и досуг своих детей, на жену, на путешествия.

— Поведение поэта в жизни – что-то особенное или ничего особенного? Как вести себя поэту? Что можно и что нельзя Сергею Гандлевскому?

— Мораль, конечно же, одна на всех. Но есть и профессиональные литераторские противопоказания. Нельзя поддаваться самообману. Пусть на твой счет заблуждаются окружающие, но ты должен знать о себе правду — хотя бы иногда и сколько можешь вытерпеть. Иначе фальшь тотчас же даст о себе знать порядком и отбором слов.

— Каков ваш образ жизни? Есть ли у вас то, что принято называть “хобби”?

– Засыпаю я поздно и с трудом, сплю без снов, просыпаюсь ближе к полудню в ужасном настроении, пью крепкий кофе, принимаю холодный душ — прихожу понемногу в себя; иду на службу, возвращаюсь вечером — семья, прогулка с собакой, десятичасовые новости по телевизору, чтение, сон через силу. Это по будням. А в свободные дни я что-нибудь кропаю в своей комнате на компьютере — дневник или эссе на заказ, слушаю музыку, хожу в гости или на литературные собрания. Примерно так.

Я люблю — и всегда любил — природу, в том числе и поэтому смолоду много ездил: был на Памире, Чукотке, Кавказе. До сих пор рад всяким путешествиям, хочу побывать в Новой Зеландии. Мне нравится пойти на даче за несколько километров с собакой за картошкой в деревню, вообще люблю шляться в одиночестве. Последние несколько лет меня сильно волнует классическая музыка, особенно Бах и его современники. Уже почти сорок лет — с самого детства — держу собак. Пожалуй, все.

— Как вы относитесь к тому, что ваша жизнь становится достоянием публики? Доверяете ли вы читателю полностью?

— Не будем преувеличивать. Ни стихи вообще, ни мои в частности не пользуются такой популярностью, чтобы приходилось отбиваться от папарацци. Читатель узнает о моей приватной жизни только то, что я ему сам расскажу. В стихах мне приходится доверяться читателю полностью — хочу я того или не хочу — хотя бы потому, что стихи пишутся не для читателя, а для себя самого. О губительности самообмана для поэзии я уже говорил. А скажем, интервью даются в большой мере на публику — и здесь я волен регулировать степень собственной искренности.

— Поэт не учитель жизни. На каких условиях, по-вашему, строится “договор” между ним и, грубо говоря, “человеком с улицы”?

— “Человек с улицы” не должен мешать как минимум. А внимание и сопереживание — приятная неожиданность. Оден (цитирую по памяти) сказал: “У стихов есть одно оправдание — их совершенно необязательно читать”. И я того же мнения, поэтому всегда испытываю искреннюю признательность, встречая чью-либо непрофессиональную заинтересованность.

— Есть ли у вас какое-нибудь жизненное кредо, которое можно выразить в немногих словах, или вы не любитель подобных упражнений в красноречии?

— Я с подозрением и опаской отношусь к афористичности. Безусловные афоризмы наперечет. Ляпнешь что-нибудь сгоряча, а задним числом сказанное обрастет десятком оговорок и поправок. Неприятно чувствовать себя шарлатаном.

— От поэта принято требовать каких-то особых слов “о времени и о себе”. Ваши отношения с современностью?

— Лучше кота Бегемота все равно не скажешь: “Хорошо — люблю, плохо — нет”.

modernpoetry.ru


Смотрите также



© 2011-
www.mirstiha.ru
Карта сайта, XML.