Адмиралтейская игла стихи


ПУШКИН А.С. ЛЮБЛЮ ТЕБЯ, ПЕТРА ТВОРЕНЬЕ

Александр Пушкин

(вступления к поэме «Медный всадник»)

Люблю тебя, Петра творенье,

Люблю твой строгий, стройный вид,

Невы державное теченье,

Береговой ее гранит,

Твоих оград узор чугунный,

Твоих задумчивых ночей

Прозрачный сумрак, блеск безлунный,

Когда я в комнате моей

Пишу, читаю без лампады,

И ясны спящие громады

Пустынных улиц, и светла

Адмиралтейская игла,

И, не пуская тьму ночную

На золотые небеса,

Одна заря сменить другую

Спешит, дав ночи полчаса.

Люблю зимы твоей жестокой

Недвижный воздух и мороз,

Бег санок вдоль Невы широкой,

Девичьи лица ярче роз,

И блеск, и шум, и говор балов,

А в час пирушки холостой

Шипенье пенистых бокалов

И пунша пламень голубой.

Люблю воинственную живость

Потешных Марсовых полей,

Пехотных ратей и коней

Однообразную красивость,

В их стройно зыблемом строю

Лоскутья сих знамен победных,

Сиянье шапок этих медных,

Насквозь простреленных в бою.

Люблю, военная столица,

Твоей твердыни дым и гром,

Когда полнощная царица

Дарует сына в царской дом,

Или победу над врагом

Россия снова торжествует,

Или, взломав свой синий лед,

Нева к морям его несет

И, чуя вешни дни, ликует.

 

Красуйся, град Петров, и стой

Неколебимо как Россия,

Да умирится же с тобой

И побежденная стихия;

Вражду и плен старинный свой

Пусть волны финские забудут

И тщетной злобою не будут

Тревожить вечный сон Петра!

    1. Потешный — связанный с играми, зрелищами (главным образом, военными). Пушкин говорит о военных парадах, происходивших ежегодно в Петербурге на Марсовом поле — громадной площади — и в центре города.
    2. Твердыня — Петропавловская крепость, с которой в случаях особо торжественных или опасных (наводнение, ледоход на Неве) про¬изводили пушечные выстрелы.
    3. Полнощная  — северная. Полнощная царица — русская царица.
    4. Адмиралтейская игла - золочёный шпиль на здании Адмиралтейства в Петербурге (Ленинграде).

    ← ПУШКИН А.С. КОНЬ   ПУШКИН А.С. НА БЕРЕГУ ПУСТЫННЫХ ВОЛН →

    Еще по данной теме::


    russkay-literatura.ru

    Медный всадник — Пушкин. Полный текст стихотворения — Медный всадник

    На берегу пустынных волн
    Стоял он, дум великих полн,
    И вдаль глядел. Пред ним широко
    Река неслася; бедный чёлн
    По ней стремился одиноко.
    По мшистым, топким берегам
    Чернели избы здесь и там,
    Приют убогого чухонца;
    И лес, неведомый лучам
    В тумане спрятанного солнца,
    Кругом шумел.И думал он:
    Отсель грозить мы будем шведу,
    Здесь будет город заложен
    На зло надменному соседу.
    Природой здесь нам суждено
    В Европу прорубить окно,
    Ногою твердой стать при море.
    Сюда по новым им волнам
    Все флаги в гости будут к нам,
    И запируем на просторе.
    Прошло сто лет, и юный град,
    Полнощных стран краса и диво,
    Из тьмы лесов, из топи блат
    Вознесся пышно, горделиво;
    Где прежде финский рыболов,
    Печальный пасынок природы,
    Один у низких берегов
    Бросал в неведомые воды
    Свой ветхой невод, ныне там
    По оживленным берегам
    Громады стройные теснятся
    Дворцов и башен; корабли
    Толпой со всех концов земли
    К богатым пристаням стремятся;
    В гранит оделася Нева;
    Мосты повисли над водами;
    Темно-зелеными садами
    Ее покрылись острова,
    И перед младшею столицей
    Померкла старая Москва,
    Как перед новою царицей
    Порфироносная вдова.
    Люблю тебя, Петра творенье,
    Люблю твой строгий, стройный вид,
    Невы державное теченье,
    Береговой ее гранит,
    Твоих оград узор чугунный,
    Твоих задумчивых ночей
    Прозрачный сумрак, блеск безлунный,
    Когда я в комнате моей
    Пишу, читаю без лампады,
    И ясны спящие громады
    Пустынных улиц, и светла
    Адмиралтейская игла,
    И, не пуская тьму ночную
    На золотые небеса,
    Одна заря сменить другую
    Спешит, дав ночи полчаса.
    Люблю зимы твоей жестокой
    Недвижный воздух и мороз,
    Бег санок вдоль Невы широкой,
    Девичьи лица ярче роз,
    И блеск, и шум, и говор балов,
    А в час пирушки холостой
    Шипенье пенистых бокалов
    И пунша пламень голубой.
    Люблю воинственную живость
    Потешных Марсовых полей,
    Пехотных ратей и коней
    Однообразную красивость,
    В их стройно зыблемом строю
    Лоскутья сих знамен победных,
    Сиянье шапок этих медных,
    На сквозь простреленных в бою.
    Люблю, военная столица,
    Твоей твердыни дым и гром,
    Когда полнощная царица
    Дарует сына в царской дом,
    Или победу над врагом
    Россия снова торжествует,
    Или, взломав свой синий лед,
    Нева к морям его несет
    И, чуя вешни дни, ликует.
    Красуйся, град Петров, и стой
    Неколебимо как Россия,
    Да умирится же с тобой
    И побежденная стихия;
    Вражду и плен старинный свой
    Пусть волны финские забудут
    И тщетной злобою не будут
    Тревожить вечный сон Петра!
    Была ужасная пора,
    Об ней свежо воспоминанье…
    Об ней, друзья мои, для вас
    Начну свое повествованье.
    Печален будет мой рассказ.
    Над омраченным Петроградом
    Дышал ноябрь осенним хладом.
    Плеская шумною волной
    В края своей ограды стройной,
    Нева металась, как больной
    В своей постеле беспокойной.
    Уж было поздно и темно;
    Сердито бился дождь в окно,
    И ветер дул, печально воя.
    В то время из гостей домой
    Пришел Евгений молодой…
    Мы будем нашего героя
    Звать этим именем. Оно
    Звучит приятно; с ним давно
    Мое перо к тому же дружно.
    Прозванья нам его не нужно,
    Хотя в минувши времена
    Оно, быть может, и блистало
    И под пером Карамзина
    В родных преданьях прозвучало;
    Но ныне светом и молвой
    Оно забыто. Наш герой
    Живет в Коломне; где-то служит,
    Дичится знатных и не тужит
    Ни о почиющей родне,
    Ни о забытой старине.
    Итак, домой пришед, Евгений
    Стряхнул шинель, разделся, лег.
    Но долго он заснуть не мог
    В волненье разных размышлений.
    О чем же думал он? о том,
    Что был он беден, что трудом
    Он должен был себе доставить
    И независимость и честь;
    Что мог бы бог ему прибавить
    Ума и денег. Что ведь есть
    Такие праздные счастливцы,
    Ума недальнего, ленивцы,
    Которым жизнь куда легка!
    Что служит он всего два года;
    Он также думал, что погода
    Не унималась; что река
    Всё прибывала; что едва ли
    С Невы мостов уже не сняли
    И что с Парашей будет он
    Дни на два, на три разлучен.
    Евгений тут вздохнул сердечно
    И размечтался, как поэт:
    «Жениться? Мне? зачем же нет?
    Оно и тяжело, конечно;
    Но что ж, я молод и здоров,
    Трудиться день и ночь готов;
    Уж кое-как себе устрою
    Приют смиренный и простой
    И в нем Парашу успокою.
    Пройдет, быть может, год-другой —
    Местечко получу, Параше
    Препоручу семейство наше
    И воспитание ребят…
    И станем жить, и так до гроба
    Рука с рукой дойдем мы оба,
    И внуки нас похоронят…»
    Так он мечтал. И грустно было
    Ему в ту ночь, и он желал,
    Чтоб ветер выл не так уныло
    И чтобы дождь в окно стучал
    Не так сердито…
    Сонны очи
    Он наконец закрыл. И вот
    Редеет мгла ненастной ночи
    И бледный день уж настает…
    Ужасный день!
    Нева всю ночь
    Рвалася к морю против бури,
    Не одолев их буйной дури…
    И спорить стало ей невмочь…
    Поутру над ее брегами
    Теснился кучами народ,
    Любуясь брызгами, горами
    И пеной разъяренных вод.
    Но силой ветров от залива
    Перегражденная Нева
    Обратно шла, гневна, бурлива,
    И затопляла острова,
    Погода пуще свирепела,
    Нева вздувалась и ревела,
    Котлом клокоча и клубясь,
    И вдруг, как зверь остервенясь,
    На город кинулась. Пред нею
    Всё побежало, всё вокруг
    Вдруг опустело — воды вдруг
    Втекли в подземные подвалы,
    К решеткам хлынули каналы,
    И всплыл Петрополь как тритон,
    По пояс в воду погружен.
    Осада! приступ! злые волны,
    Как воры, лезут в окна. Челны
    С разбега стекла бьют кормой.
    Лотки под мокрой пеленой,
    Обломки хижин, бревны, кровли,
    Товар запасливой торговли,
    Пожитки бледной нищеты,
    Грозой снесенные мосты,
    Гроба с размытого кладбища
    Плывут по улицам!
    Народ
    Зрит божий гнев и казни ждет.
    Увы! всё гибнет: кров и пища!
    Где будет взять?
    В тот грозный год
    Покойный царь еще Россией
    Со славой правил. На балкон,
    Печален, смутен, вышел он
    И молвил: «С божией стихией
    Царям не совладеть». Он сел
    И в думе скорбными очами
    На злое бедствие глядел.
    Стояли стогны озерами,
    И в них широкими реками
    Вливались улицы. Дворец
    Казался островом печальным.
    Царь молвил — из конца в конец,
    По ближним улицам и дальным
    В опасный путь средь бурных вод
    Его пустились генералы
    Спасать и страхом обуялый
    И дома тонущий народ.
    Тогда, на площади Петровой,
    Где дом в углу вознесся новый,
    Где над возвышенным крыльцом
    С подъятой лапой, как живые,
    Стоят два льва сторожевые,
    На звере мраморном верхом,
    Без шляпы, руки сжав крестом,
    Сидел недвижный, страшно бледный
    Евгений. Он страшился, бедный,
    Не за себя. Он не слыхал,
    Как подымался жадный вал,
    Ему подошвы подмывая,
    Как дождь ему в лицо хлестал,
    Как ветер, буйно завывая,
    С него и шляпу вдруг сорвал.
    Его отчаянные взоры
    На край один наведены
    Недвижно были. Словно горы,
    Из возмущенной глубины
    Вставали волны там и злились,
    Там буря выла, там носились
    Обломки… Боже, боже! там —
    Увы! близехонько к волнам,
    Почти у самого залива —
    Забор некрашеный, да ива
    И ветхий домик: там оне,
    Вдова и дочь, его Параша,
    Его мечта… Или во сне
    Он это видит? иль вся наша
    И жизнь ничто, как сон пустой,
    Насмешка неба над землей?
    И он, как будто околдован,
    Как будто к мрамору прикован,
    Сойти не может! Вкруг него
    Вода и больше ничего!
    И, обращен к нему спиною,
    В неколебимой вышине,
    Над возмущенною Невою
    Стоит с простертою рукою
    Кумир на бронзовом коне.
    Но вот, насытясь разрушеньем
    И наглым буйством утомясь,
    Нева обратно повлеклась,
    Своим любуясь возмущеньем
    И покидая с небреженьем
    Свою добычу. Так злодей,
    С свирепой шайкою своей
    В село ворвавшись, ломит, режет,
    Крушит и грабит; вопли, скрежет,
    Насилье, брань, тревога, вой!..
    И, грабежом отягощенны,
    Боясь погони, утомленны,
    Спешат разбойники домой,
    Добычу на пути роняя.
    Вода сбыла, и мостовая
    Открылась, и Евгений мой
    Спешит, душою замирая,
    В надежде, страхе и тоске
    К едва смирившейся реке.
    Но, торжеством победы полны,
    Еще кипели злобно волны,
    Как бы под ними тлел огонь,
    Еще их пена покрывала,
    И тяжело Нева дышала,
    Как с битвы прибежавший конь.
    Евгений смотрит: видит лодку;
    Он к ней бежит как на находку;
    Он перевозчика зовет —
    И перевозчик беззаботный
    Его за гривенник охотно
    Чрез волны страшные везет.
    И долго с бурными волнами
    Боролся опытный гребец,
    И скрыться вглубь меж их рядами
    Всечасно с дерзкими пловцами
    Готов был челн — и наконец
    Достиг он берега.
    Несчастный
    Знакомой улицей бежит
    В места знакомые. Глядит,
    Узнать не может. Вид ужасный!
    Всё перед ним завалено;
    Что сброшено, что снесено;
    Скривились домики, другие
    Совсем обрушились, иные
    Волнами сдвинуты; кругом,
    Как будто в поле боевом,
    Тела валяются. Евгений
    Стремглав, не помня ничего,
    Изнемогая от мучений,
    Бежит туда, где ждет его
    Судьба с неведомым известьем,
    Как с запечатанным письмом.
    И вот бежит уж он предместьем,
    И вот залив, и близок дом…
    Что ж это?..
    Он остановился.
    Пошел назад и воротился.
    Глядит… идет… еще глядит.
    Вот место, где их дом стоит;
    Вот ива. Были здесь вороты —
    Снесло их, видно. Где же дом?
    И, полон сумрачной заботы,
    Все ходит, ходит он кругом,
    Толкует громко сам с собою —
    И вдруг, ударя в лоб рукою,
    Захохотал.
    Ночная мгла
    На город трепетный сошла;
    Но долго жители не спали
    И меж собою толковали
    О дне минувшем.
    Утра луч
    Из-за усталых, бледных туч
    Блеснул над тихою столицей
    И не нашел уже следов
    Беды вчерашней; багряницей
    Уже прикрыто было зло.
    В порядок прежний всё вошло.
    Уже по улицам свободным
    С своим бесчувствием холодным
    Ходил народ. Чиновный люд,
    Покинув свой ночной приют,
    На службу шел. Торгаш отважный,
    Не унывая, открывал
    Невой ограбленный подвал,
    Сбираясь свой убыток важный
    На ближнем выместить. С дворов
    Свозили лодки.
    Граф Хвостов,
    Поэт, любимый небесами,
    Уж пел бессмертными стихами
    Несчастье невских берегов.
    Но бедный, бедный мой Евгений …
    Увы! его смятенный ум
    Против ужасных потрясений
    Не устоял. Мятежный шум
    Невы и ветров раздавался
    В его ушах. Ужасных дум
    Безмолвно полон, он скитался.
    Его терзал какой-то сон.
    Прошла неделя, месяц — он
    К себе домой не возвращался.
    Его пустынный уголок
    Отдал внаймы, как вышел срок,
    Хозяин бедному поэту.
    Евгений за своим добром
    Не приходил. Он скоро свету
    Стал чужд. Весь день бродил пешком,
    А спал на пристани; питался
    В окошко поданным куском.
    Одежда ветхая на нем
    Рвалась и тлела. Злые дети
    Бросали камни вслед ему.
    Нередко кучерские плети
    Его стегали, потому
    Что он не разбирал дороги
    Уж никогда; казалось — он
    Не примечал. Он оглушен
    Был шумом внутренней тревоги.
    И так он свой несчастный век
    Влачил, ни зверь ни человек,
    Ни то ни сё, ни житель света,
    Ни призрак мертвый…
    Раз он спал
    У невской пристани. Дни лета
    Клонились к осени. Дышал
    Ненастный ветер. Мрачный вал
    Плескал на пристань, ропща пени
    И бьясь об гладкие ступени,
    Как челобитчик у дверей
    Ему не внемлющих судей.
    Бедняк проснулся. Мрачно было:
    Дождь капал, ветер выл уныло,
    И с ним вдали, во тьме ночной
    Перекликался часовой…
    Вскочил Евгений; вспомнил живо
    Он прошлый ужас; торопливо
    Он встал; пошел бродить, и вдруг
    Остановился — и вокруг
    Тихонько стал водить очами
    С боязнью дикой на лице.
    Он очутился под столбами
    Большого дома. На крыльце
    С подъятой лапой, как живые,
    Стояли львы сторожевые,
    И прямо в темной вышине
    Над огражденною скалою
    Кумир с простертою рукою
    Сидел на бронзовом коне.
    Евгений вздрогнул. Прояснились
    В нем страшно мысли. Он узнал
    И место, где потоп играл,
    Где волны хищные толпились,
    Бунтуя злобно вкруг него,
    И львов, и площадь, и того,
    Кто неподвижно возвышался
    Во мраке медною главой,
    Того, чьей волей роковой
    Под морем город основался…
    Ужасен он в окрестной мгле!
    Какая дума на челе!
    Какая сила в нем сокрыта!
    А в сем коне какой огонь!
    Куда ты скачешь, гордый конь,
    И где опустишь ты копыта?
    О мощный властелин судьбы!
    Не так ли ты над самой бездной
    На высоте, уздой железной
    Россию поднял на дыбы?
    Кругом подножия кумира
    Безумец бедный обошел
    И взоры дикие навел
    На лик державца полумира.
    Стеснилась грудь его. Чело
    К решетке хладной прилегло,
    Глаза подернулись туманом,
    По сердцу пламень пробежал,
    Вскипела кровь. Он мрачен стал
    Пред горделивым истуканом
    И, зубы стиснув, пальцы сжав,
    Как обуянный силой черной,
    «Добро, строитель чудотворный! —
    Шепнул он, злобно задрожав, —
    Ужо тебе!..» И вдруг стремглав
    Бежать пустился. Показалось
    Ему, что грозного царя,
    Мгновенно гневом возгоря,
    Лицо тихонько обращалось…
    И он по площади пустой
    Бежит и слышит за собой —
    Как будто грома грохотанье —
    Тяжело-звонкое скаканье
    По потрясенной мостовой.
    И, озарен луною бледной,
    Простерши руку в вышине,
    За ним несется Всадник Медный
    На звонко-скачущем коне;
    И во всю ночь безумец бедный,
    Куда стопы ни обращал,
    За ним повсюду Всадник Медный
    С тяжелым топотом скакал.
    И с той поры, когда случалось
    Идти той площадью ему,
    В его лице изображалось
    Смятенье. К сердцу своему
    Он прижимал поспешно руку,
    Как бы его смиряя муку,
    Картуз изношенный сымал,
    Смущенных глаз не подымал
    И шел сторонкой.
    Остров малый
    На взморье виден. Иногда
    Причалит с неводом туда
    Рыбак на ловле запоздалый
    И бедный ужин свой варит,
    Или чиновник посетит,
    Гуляя в лодке в воскресенье,
    Пустынный остров. Не взросло
    Там ни былинки. Наводненье
    Туда, играя, занесло
    Домишко ветхой. Над водою
    Остался он как черный куст.
    Его прошедшею весною
    Свезли на барке. Был он пуст
    И весь разрушен. У порога
    Нашли безумца моего,
    И тут же хладный труп его
    Похоронили ради бога.

    www.culture.ru

    rrulibs.com : Наука, Образование : Культурология : АДМИРАЛТЕЙСКАЯ ИГЛА : Григорий Амелин : читать онлайн : читать бесплатно

    АДМИРАЛТЕЙСКАЯ ИГЛА

    I

    Вернуться на родной фрегат!

    Осип Мандельштам

    О мандельштамовском стихотворении «Адмиралтейство» все прилежно воспроизводят ранний, 1922 года, вывод Н. П. Анциферова: «Вполне чистый образ города, свободный от всяких идей, настроений, фантазий передает один О. Мандельштам. В его чеканных строфах, посвященных Адмиралтейству, мы находим отклик на увлечение архитектурой <…> Спокойно торжество человеческого гения. Империалистический облик Петербурга выступает вновь, введенный без пафоса, но со спокойным приятием». М. Л. Гаспаров уточняет: «Здесь преодоление времени переходит в преодоление пространства: раскрываются три измерения, открывается пятая стихия, не космическая, а рукотворная: красота». Однако и «Петербургские строфы» и «Адмиралтейство» — стихи о попрании всяких человеческих правил, установлений природы и государственных законов. Пятая стихия — вовсе не красота, и чистой образностью здесь и не пахнет.

    «Адмиралтейство» было впервые опубликовано в журнале «Аполлон» (1914, № 10). Сохранилось два беловых автографа (архивы Мандельштама и Лозинского). При публикации была отброшена пятая строфа и внесены некоторые изменения. Приведем текст белового автографа:


    В столице северной томится пыльный тополь,
    Запутался в листве прозрачный циферблат,
    И в темной зелени потерянный акрополь
    Настроил мысль мою на величавый лад.


    Ладья воздушная и мачта-недотрога,
    Служа линейкою преемникам Петра,
    Он учит: красота — не воля полубога,
    А хищный глазомер простого столяра.


    Сердито лепятся капризные Медузы,
    Как плуги брошены, ржавеют якоря —
    И вот разорваны трех измерений узы
    И открываются всесветные моря!


    Нам четырех стихий приязненно господство,
    Но создал пятую свободный человек:
    Не отрицает ли пространства превосходство
    Сей целомудренно построенный ковчег?


    Живая линия меняется, как лебедь.
    Я с Музой зодчего беседую опять.
    Взор омывается, стихает жизни трепет:
    Мне все равно, когда и где существовать.

    Май 1913 (I, 83–84)

    Последняя строфа была забракована постановлением общего собрания — на заседании «Цеха поэтов», предположительно из-за слишком явных символистских обертонов (брюсовский перевод «Лебедя» Малларме и «Венеция» Александра Блока). Мандельштам послушно остался без строфы. «Цех поэтов» состоял отнюдь не из профанов, и они должны были слышать, о каком лебеде идет речь (последним из Царскосельских лебедей называл Гумилев — Анненского). Но кто знает? Во всяком случае, если «лебедь» и был изъят, то цитата из брюсовского перевода осталась: «Пространство властное ты отрицаешь…». Но цитата инверсирована риторическим вопросом: «Не отрицает ли пространства превосходство..?». Сам Анненский описал Царское Село как идеальный ландшафт пушкинской мысли. Лебедь стал идеальной сигнатурой этого ландшафта.

    Акрополь («высокий город» в буквальном переводе с греческого) этой «новой Эллады», который «воде и небу брат», — «фрегат», «ладья воздушная» с адмиралтейской мачтой-иглой. Этот перпендикуляр в «архитектурности корабля» (Набоков) и служит линейкой, измерительным прибором, причем «красота» и «величавый лад» выявляются действеннее не при взгляде сверху вниз, а снизу — вверх. Не полубог, не Медный всадник владеет красотой, а простой столяр и скромный пешеход. С одной, правда, существенной поправкой — он не должен бояться, он должен преодолеть страх, его взгляд должен быть хищным и восхищенным. Тогда из бедного Евгения, проклинающего судьбу, он превратится в Поэта. Но кто учит истинному величию? Кто этот «Он»? Конечно, Петр Великий, но не в нем дело. Это тот Первый царскосельский лебедь, который воспел и Петра, и его творенье, — Пушкин. Позднее Пастернак так же легко соединит в одном герое и Петра I, и Пушкина. В цикле «Тема с вариациями» начало «Вариации 2. Подражательной» Пастернак превращает пушкинскую цитату «На берегу пустынных волн / Стоял он, дум великих полн…» в описание самого автора «Медного всадника».

    Линейка адмиралтейской иглы — это то мерило, отвес, что разрывает узы трех измерений. Она побеждает пространство и власть четырех стихий, создавая свое внутреннее время и делая поэта свободным. Гершензон писал в книге «Мудрость Пушкина»: «Душа человеческая первозданна, ничему не подвластна и управляется своими внутренними законами — эта мысль есть ось Пушкинского мировоззрения». Мудрая игла этого нового ковчега рождает пятую стихию — стих, слово. «О, город — повесть, / О, посох высоты!», — восклицает Велимир Хлебников в градостроительном порыве и начинает воображать себя новым Воронихиным. Продолжая мандельштамовскую формулу Адмиралтейства, завоевывающего приоритет времени над пространством, Король Времени Велимир I величественно отстаивает свое право на жезл мысли:


    Кто он, Воронихин столетий,
    Воздвиг на столетье столетье?
    И башни железные сети
    Как будто коробки для спичек,
    И нить их окончил иглой?

    <…>


    Лишь я, лишь я заметил то, что время
    Доныне крепостной пространства.
    И я держу сегодня стремя
    Как божество для самозванца.

    <…>


    О башня Сухарева над головою Разина
    На острие высокой башни,
    Где он был основанием и мы игла вершины

    <…>


    Вершина башни — это мысли,
    А основанье — воля…

    (V, 103, 105)

    У этого отвеса есть греческое имя — канон. Пушкин тот отвес, идеальный канон русской поэзии. Он тот пушкарь-канонир, что производит выстрел, когда солнце встает в зените или вздуваются вены Невы. Подобно дантевскому Вожатому, он «символизация того факта, что про-изведение искусством чего-то есть нечто такое, посредством чего мы можем начинать двигаться, понимать, видеть». То есть фигура Пушкина идет по разряду условий авторской способности вообще что-либо понять и пережить. Нельзя самоопределиться, не определившись относительно Пушкина. «От Пушкина до этих слов», — брюсовский афоризм, точно фиксирующий это ощущение. Каждое слово протягивается от Пушкина, начинается от него. Пастернак называет его в новозаветной простоте: «Тот, кто и сейчас…» (I, 183). Как известно, Пушкин — это наше все и даже немного более того. Как избежать этого облапывающего культа? Мы не можем отдельно ставить вопросы о Пушкине и о Серебряном веке. Это один вопрос и один фокус: проблема Пушкина, проблема-Пушкин. Ни одному из поэтов он не предшествует во времени. Он есть ткань и структура самого поэтического творения в той мере, в какой Пушкин осуществляется как постижимый (и непостижимый!) для них опыт живых поэтических существ, которые организованы именно таким образом.

    Пастернак: «Точно этот, знаменитый впоследствии, пушкинский четырехстопник явился какой-то измерительной единицей русской жизни, ее линейной мерой, точно он был меркой, снятой со всего русского существования…» (III, 281–282). Этот канон — и модель познания, и модуль преобразования. Адмиралтейская игла — идельный инструмент этого канона. Но вернемся к первоисточнику:


    Люблю тебя, Петра творенье,
    Люблю твой строгий, стройный вид,
    Невы державное теченье,
    Береговой ее гранит,
    Твоих оград узор чугунный,
    Твоих задумчивых ночей
    Прозрачный сумрак, блеск безлунный,
    Когда я в комнате моей
    Пишу, читаю без лампады,
    И ясны спящие громады
    Пустынных улиц, и светла
    Адмиралтейская игла,
    И не пуская тьму ночную
    На золотые небеса,
    Одна заря сменить другую
    Спешит, дав ночи полчаса.

    (IV, 379–380)

    «54-й стих [„Медного всадника“], - замечает Роман Тименчик, — вошел в самое плоть русской речи, не утратив своей жестовой и стиховой поступи». Все верно. Но Шкловский, называвший пушкинскую Адмиралтейскую иглу «богиней цитат», страшно ее недооценивал. Это не мечтательная недотрога, отраженная в тысяче зеркал цитат, а хищная хозяйка мастерской совершенно новых тем и сюжетов. Образ ее освоен и переосмыслен подчас в самом неожиданном ключе. «„Петра творение“, — писал Анненский, — стало уже легендой, прекрасной легендой, и этот дивный „град“ уже где-то над нами, с колоритом нежного и прекрасного воспоминания. Теперь нам грезятся новые символы, нас осаждают еще не оформленные, но уже другие волнения, потому что мы прошли сквозь Гоголя и Достоевского». Начнем мы с далекого, казалось бы, от нашей темы мандельштамовского стихотворения «Пусть в душной комнате, где клочья серой ваты…» (1912):


    Пусть в душной комнате, где клочья серой ваты
    И стклянки с кислотой, часы хрипят и бьют, —
    Гигантские шаги, с которых петли сняты, —
    В туманной памяти виденья оживут.


    И лихорадочный больной, тоской распятый,
    Худыми пальцами свивая тонкий жгут,
    Сжимает свой платок, как талисман крылатый,
    И с отвращением глядит на круг минут…


    То было в сентябре, вертелись флюгера,
    И ставни хлопали, — но буйная игра
    Гигантов и детей пророческой казалась,


    И тело нежное — то плавно подымалось,
    То грузно падало: средь пестрого двора
    Живая карусель без музыки вращалась!

    Апрель 1912 (I, 73–74)

    Гумилев писал: «Так в жизни личностей многие мистические откровения объясняются просто внезапным воспоминаньем о картинах, произведших на нас сильное впечатление в раннем детстве». Перед нами — предельно будничная, тоскливая комната с больным, которого треплет лихорадка. Зима. Окна законопачены и проложены серой ватой, между оконнных рам, чтоб не запотели, — «стклянки с кислотой», которые отзовутся пастернаковскими стаканчиками с купоросом. В комнате душно и, кажется, сам воздух пропитан ватой и кислотой. Хрипло бьют часы. Но в памяти неожиданно возникает другое — какое-то пророческое время детской игры и живой карусели. Марина Цветаева писала: «Карусель! — Волшебство! Карусель! — Блаженство! Первое небо из тех семи! <…> Вот это чувство безвозвратности, обреченности на полет, вступления в круг — Планетарность Карусели! Сферическая музыка ее гудящего столба! Не земля вокруг своей оси, а небо — вокруг своей!» (I, 119). Игра заключается в прыжках на канате вокруг столба «гигантскими шагами», pas de g? ants. Тогда, в сентябрьском детстве, паденья и плавные подъемы тела, распростертые на этом воздушном диске-гиганте, сулили радость, сейчас — отвращенье и тоску. Прикованный к постели, он познает иной круг существованья — замкнутый «круг минут» и душащий «жгут» «своего платка». Если с гигантских шагов его детства — «петли сняты», то с настоящей болезни они не только не сняты, но и смертельно стягиваются.

    Но единственной надеждой — талисманом — оказывается все тот же платок, свиваемый жгутом. Он окрыляет и придает силы. Есть нечто, что красной нитью, лейтмотивом вплетено в этот мемориальный жгут платка, и чего мы пока не видим. Все круги: часов, флюгера, карусели, вечного возвращения и т. д. — вписаны в Круг Граммофона, т. е. в круг записи и воспроизведения голоса.

    «Все умирает вместе с человеком, но больше всего умирает его голос», — сетовал Теофиль Готье. Мандельштам это прекрасно чувствовал: «Наше плотное тяжелое тело истлеет точно так же и наша деятельность превратится в такую же сигнальную свистопляску, если мы не оставим после себя вещественных доказательств бытия» (III, 197). Новое время нашло способ возвращения голоса из небытия. Звукозапись мумифицирует тело голоса с последующим воскрешением. «Голос, отлитый в диск» (Волошин), дарует жизнь после смерти.

    Фонограф осваивал лирику, средоточием которой был голос, но и лирика осваивала фонограф, превращая его в оригинальный способ самоопределения своего поэтического бытия. Пастернаковский талисман для прыжка в памятное прошлое — не жгут, а мандаринка, вкушаемая по-прустовски: «…Для Шестокрылова зима наступила, сорвалась в свои глубины лишь тогда, когда он распорол первую мандаринку на своем уединенном подоконнике. <…> Он только вдыхал и не заключал от этого неизреченного преддверия к воспоминаниям, потому что этот путь был знаком ему наизусть; он знал, что эта зимняя мандаринка колышет на себе другую зиму, в другом городе, комнату юности с озабоченной нежностью предметов, которые как пластинки напеты его возвращением к себе в тот вечер. Да, надолго напеты они его криком, как острой иглой» (IV, 737).

    «…Что сказал бы Теофиль Готье, — вопрошал Максимилиан Волошин, — если бы он присутствовал при недавней торжественной церемонии в Париже, когда в подвалах Большой оперы, в специально сооруженном железном склепе, были похоронены для потомства, для будущего воскресения, голоса сладчайших певцов современности. Газеты сообщили, что каждая из фонограмм, подвергнутых специально охранительной обработке, была помещена в особом бронзовом гробу, в двойной оболочке, из-под которой был выкачан воздух. Я могу себе представить статью, которую написал бы Теофиль Готье по этому поводу. Он стал бы говорить в ней об Египте и о том, как тело превращается в элегантную мумию, которую могла бы найти душа, вернувшаяся в следующем воплощении на землю. И о том, что мы выше египтян, которые все-таки не сумели предохранить тела свои от любопытства, хищенья и разрушенья, выше уже потому, что душа людей нашего времени, вернувшись на землю, найдет не почерневшие и обугленные формы, но свое истинное чувственное воплощение — свой голос, отлитый в диски нетленного металла. И я представляю себе, что эта статья кончалась бы вопросом о том, дойдет ли это послание, замурованное в подвалах Большой оперы, по адресу к нашим потомкам и если по смене новых культур при каких-нибудь грядущих раскопках будут открыты эти драгоценные пластинки, так мудро защищенные двойной стеной бронзы и двойным слоем безвоздушного пространства, то сумеют ли Шамполионы будущих времен разгадать эти тонкие концентрические письмена, и найдется ли в то время певучая игла, которая пропоет им эти нити голосов, звучащих из-за тысячелетий [?]».

    «Певучая игла» поэтического фонографа — Адмиралтейская игла. Переворачивание иглы задано структурой самого стиха. По формулировке М. Л. Гаспарова, «известно, что в ямбе и хорее от начала к концу строфы нарастает количество неполноударных строк: строфа стремится начаться строкой типа „Люблю тебя, Петра творенье“, а кончаться строкой типа „Адмиралтейская игла“. Такая последовательность строк воспринимается как последовательное облегчение стиха („ускорение“, „заострение“). Причина такого восприятия понятна: четыре слова начальной строки требуют для своего узнавания четырех психологических усилий, два слова последнней строки — двух». Формулировка нашла изящное завершение в рассуждении Р. Тименчика: «Иллюзия „заострения“ оказалась созвучной изображенному в стихе предмету — острию. Укол совпал и как бы проиллюстрировал лексическую тему стиха. И в подавляющем большинстве случаев 54-й пушкинский стих воспроизводится другими поэтами в завершении строф и целых стихотворений, образуя „шпильку“ другого рода — выход на легко узнаваемую цитату. Кроме того, здесь для поэтов была соблазнительной аналогия стихового массива и силуэта воспеваемого города: стихотворение или его часть выводит к теме шпиля подобно тому, как старинные улицы петровской столицы были ориентированы на „высотную доминанту“, на заостренную вертикаль». И если это так (а это так), то лексико-ритмическая ориентация строфы вверх моментально актуализирует и заново обозначает то, что в естественном режиме чтения и письма не ощущается — разворачивания строфы сверху вниз. Возможность перевернуть Адмиралтейскую иглу заложена уже здесь, перевернуть, сделав элементом мирового граммофона, озвучивающего пластины земли.

    Любопытнейший пример предельного заострения строфы есть у Марины Цветаевой. Она москвичка, Адмиралтейской иглы как таковой нет в ее произведениях, но ее описания Кремля подобны описаниям Адмиралтейства петербургскими поэтами. В цикле «Стихи к дочери» есть стихотворение:


    И бродим с тобой по церквам
    Великим — и малым, приходским.
    И бродим с тобой по домам
    Убогим — знатным, господским.


    Когда-то сказала: — Купи! —
    Сверкнув на кремлевские башни.
    Кремль — твой от рождения. — Спи,
    Мой первенец светлый и страшный.

    Кремлевская башня увенчана колыбельным шпилем «Спи…». Через два года в богородичном стихотворении «Сын» особенно видна рифма как вершина строфической башни:


    Так, выступив из черноты бессонной
    Кремлевских башенных вершин,
    Предстал мне в предрассветном сонме
    Тот, кто еще придет — мой сын.

    Если Пастернак видит поэтическую строфу — «колонну воспаленных строк» — не по горизонтали, разворачивающуюся слева направо, а вертикально, — колонной-деревом, уходящим рифменными корнями вниз, то Цветаева, заставляя стих говорить на языке архитектуры, наоборот разворачивает строфу рифменным шпилем вверх. В соседствующем стихотворении того же цикла к дочери тонкий голос устремляется шпилем вверх над колокольней тела:


    Молодой колоколенкой
    Ты любуешься — в воздухе.
    Голосок у ней тоненький,
    В ясном куполе — звездочки.


    Куполок твой золотенький,
    Ясны звезды — под лобиком.
    Голосочек твой тоненький, —
    Ты сама колоколенка.

    (I, 350, 500)

    Голос тонок и прям, как шпиль, как игла: «Так тонок голос! Тонок, впрямь игла» (Бродский — I, 233). «Первоначальное слово „место“, — писал Хайдеггер, — означало острие копья (die Spitze des Speers). В него все стекается. Место собирает вокруг себя все внешнее и наиболее внешнее. Будучи собирающим, оно пронизывает собой все и всему придает значимость. Место как собирающее (das Versammeldne) втягивает в себя, сохраняя втянутое, но не как в замкнутой капсуле, но так, что все собранное им проясняется и просвещается и посредством этого впервые высвобождается для его сущности». Именно такова топология Адмиралтейской иглы в Серебряном веке. Набоков писал: «Я с удовлетворением отмечаю высшее достижение Мнемозины: мастерство, с которым она соединяет разрозненные части основной мелодии, собирая и стягивая ландышевые стебельки нот, повисших там и сям по всей черновой партитуре былого». Адмиралтейство — Место мест.

    Всеобщая и идеальная мера пушкинского образа была и условием неповторимого звучания каждого отдельного голоса. Запись поэтической речи обязана быть спасительным талисманом — платой, платком, пластинкой. «Речь его (Недоброво — Г. А., В. М.), и без того чрезмерно ясная, с широко открытыми глазами, как бы записанная на серебряных пластинках, прояснялась на удивленье, когда доходило до Тютчева, особенно до альпийских стихов…» (II, 390). От одного из самых ранних стихотворений Мандельштама «О, красавица Сайма, ты лодку мою колыхала…» (1908), где «челн подвижный, игривый и острый» бороздит озеро, как игла граммофонную пластинку (I, 32), — до «Грифельной оды» проходит символика граммофонного овеществления голоса и оглашения вещества. Эпиграф «Грифельной оды»


    Мы только с голоса поймем,
    Что там царапалось, боролось…

    (II, 45)

    должен быть понят в том смысле, что понять можно только зафиксированный, вещественно доказанный голос. Граммофон и дает удивительную возможность понять прямо с вечно живого голоса. «И вот под старые готические своды вдвигают вал фонографа…» — так афористически выразит суть перемен Анненский. Но граммофон, пойдя по разряду онтологических доказательств, — не техническое новшество и не просто предмет в ряду предметов. «Я долго мечтал, — признавался Гете, — и давно уже говорю о модели, на которой сумел бы показать, что происходит в моей душе и что не каждому я могу наглядно показать в природе» (IX, 14). И если Волошин еще побаивался граммофона и так до конца в него не поверил, то Мандельштам уже ничего не боялся. Граммофон и явился для него такой символической моделью. В своих мемуарах Э. Герштейн приводит любопытный эпизод: «Забежавшие ко мне Мандельштамы были свидетелями, как мой маленький племянник впервые заговорил, начав с очень трудного слова. Они часто потом припоминали, как он прыгал по моей тахте и с сияющими глазами победоносно выговаривал: „Иго-ло-чка“. Для Осипа Эмильевича это было каким-то переживанием». Теперь понятно, почему это явилось для Мандельштама каким-то особым переживанием, которое он вспомнит не раз. «Игла» — не просто первое слово в жизни ребенка, это — Первослово (Urworte, говоря по-гетевски) и символическая альфа поэтического мироздания. В «Рождении улыбки» (1936–1937):


    Когда заулыбается дитя
    С развилинкой и горечи и сласти,
    Концы его улыбки, не шутя,
    Уходят в океанское безвластье.


    Ему непобедимо хорошо,
    Углами губ оно играет в славе —
    И радужный уже строчится шов
    Для бесконечного познанья яви.

    (III, 100)

    Младенческой улыбкой, как иглой, строчится ткань познанья мира. Слово «игла» не произнесено, но видимо на устах ребенка. Присутствуя, оно отсутствует, произнесенное — остается непроизнесенным.

    Свою символическую модель Михаил Кузмин предъявит в загадочном стихотворении «Панорамы с выносками» — «Добрые чувства побеждают время и пространство». Приведем его целиком:


    Есть у меня вещица —
    Подарок от друзей,
    Кому она приснится,
    Тот не сойдет с ума.


    Безоблачным денечком
    Я получил ее,
    По гатям и по кочкам
    С тех пор меня ведет.


    Устану ли, вздремну ли
    В неровном я пути —
    Уж руки протянули
    Незримые друзья.


    Предамся ль малодушным
    Мечтаньям и тоске —
    Утешником послушным,
    Что Моцарт, запоет.


    Меж тем она — не посох,
    Не флейта, не кларнет,
    Но взгляд очей раскосых
    На ней запечатлен.


    И дружба, и искусства,
    И белый низкий зал,
    Обещанные чувства
    И верные друзья.


    Пускай они в Париже,
    Берлине или где, —
    Любимее и ближе
    Быть на земле нельзя.


    А как та вещь зовется,
    Я вам не назову, —
    Вещунья разобъется
    Сейчас же пополам.

    По догадке поэта Алексея Пурина, эта вещица — пластинка. И это не просто поэтическое лукавство, а блестящий этюд по философии символа. Не имея решительно никакой возможности остановиться на этом подробно, отметим лишь, что, с нашей точки зрения, это не просто пластинка, а сама символическая структура воспроизведения голоса (музыки), совпадающая с неровной линией Пути. Посох вычерчивает по дороге те же линии, что и игла в своем певучем движении по крутящейся пластинке. «Линия — смена мгновений и жизнь во мгновении…», — пишет Белый. Греч. gramme — «линия» (grammata — «буква») как знак темпоральности исходно противостоит сущности, как началу неизменному. Однако, по словам того же Белого, сама линия требует круга: «Вызывает в нас линия мысли о круге…», потому что «символ сущего — круг». Движение по кругу символизирует единство вечного и временного, сущности и существования. В пределе сам поэт-паломник мыслится как игла, тело-игла, превращающее географию — в геоглоссию.

    rulibs.com

    Пушкин - Медный всадник: Читать полностью поэму Александра Сергеевича Пушкина

    Вступление

    На берегу пустынных волн
    Стоял он, дум великих полн,
    И вдаль глядел. Пред ним широко
    Река неслася; бедный чёлн
    По ней стремился одиноко.
    По мшистым, топким берегам
    Чернели избы здесь и там,
    Приют убогого чухонца;
    И лес, неведомый лучам
    В тумане спрятанного солнца,
    Кругом шумел.

    И думал он:
    Отсель грозить мы будем шведу,
    Здесь будет город заложен
    На зло надменному соседу.
    Природой здесь нам суждено
    В Европу прорубить окно,
    Ногою твердой стать при море.
    Сюда по новым им волнам
    Все флаги в гости будут к нам,
    И запируем на просторе.

    Прошло сто лет, и юный град,
    Полнощных стран краса и диво,
    Из тьмы лесов, из топи блат
    Вознесся пышно, горделиво;
    Где прежде финский рыболов,
    Печальный пасынок природы,
    Один у низких берегов
    Бросал в неведомые воды
    Свой ветхой невод, ныне там
    По оживленным берегам
    Громады стройные теснятся
    Дворцов и башен; корабли
    Толпой со всех концов земли
    К богатым пристаням стремятся;
    В гранит оделася Нева;
    Мосты повисли над водами;
    Темно-зелеными садами
    Ее покрылись острова,
    И перед младшею столицей
    Померкла старая Москва,
    Как перед новою царицей
    Порфироносная вдова.

    Люблю тебя, Петра творенье,
    Люблю твой строгий, стройный вид,
    Невы державное теченье,
    Береговой ее гранит,
    Твоих оград узор чугунный,
    Твоих задумчивых ночей
    Прозрачный сумрак, блеск безлунный,
    Когда я в комнате моей
    Пишу, читаю без лампады,
    И ясны спящие громады
    Пустынных улиц, и светла
    Адмиралтейская игла,
    И, не пуская тьму ночную
    На золотые небеса,
    Одна заря сменить другую
    Спешит, дав ночи полчаса.
    Люблю зимы твоей жестокой
    Недвижный воздух и мороз,
    Бег санок вдоль Невы широкой,
    Девичьи лица ярче роз,
    И блеск, и шум, и говор балов,
    А в час пирушки холостой
    Шипенье пенистых бокалов
    И пунша пламень голубой.
    Люблю воинственную живость
    Потешных Марсовых полей,
    Пехотных ратей и коней
    Однообразную красивость,
    В их стройно зыблемом строю
    Лоскутья сих знамен победных,
    Сиянье шапок этих медных,
    На сквозь простреленных в бою.
    Люблю, военная столица,
    Твоей твердыни дым и гром,
    Когда полнощная царица
    Дарует сына в царской дом,
    Или победу над врагом
    Россия снова торжествует,
    Или, взломав свой синий лед,
    Нева к морям его несет
    И, чуя вешни дни, ликует.

    Красуйся, град Петров, и стой
    Неколебимо как Россия,
    Да умирится же с тобой
    И побежденная стихия;
    Вражду и плен старинный свой
    Пусть волны финские забудут
    И тщетной злобою не будут
    Тревожить вечный сон Петра!

    Была ужасная пора,
    Об ней свежо воспоминанье…
    Об ней, друзья мои, для вас
    Начну свое повествованье.
    Печален будет мой рассказ.

    Часть первая

    Над омраченным Петроградом
    Дышал ноябрь осенним хладом.
    Плеская шумною волной
    В края своей ограды стройной,
    Нева металась, как больной
    В своей постеле беспокойной.
    Уж было поздно и темно;
    Сердито бился дождь в окно,
    И ветер дул, печально воя.
    В то время из гостей домой
    Пришел Евгений молодой…
    Мы будем нашего героя
    Звать этим именем. Оно
    Звучит приятно; с ним давно
    Мое перо к тому же дружно.
    Прозванья нам его не нужно,
    Хотя в минувши времена
    Оно, быть может, и блистало
    И под пером Карамзина
    В родных преданьях прозвучало;
    Но ныне светом и молвой
    Оно забыто. Наш герой
    Живет в Коломне; где-то служит,
    Дичится знатных и не тужит
    Ни о почиющей родне,
    Ни о забытой старине.
    Итак, домой пришед, Евгений
    Стряхнул шинель, разделся, лег.
    Но долго он заснуть не мог
    В волненье разных размышлений.
    О чем же думал он? о том,
    Что был он беден, что трудом
    Он должен был себе доставить
    И независимость и честь;
    Что мог бы бог ему прибавить
    Ума и денег. Что ведь есть
    Такие праздные счастливцы,
    Ума недальнего, ленивцы,
    Которым жизнь куда легка!
    Что служит он всего два года;
    Он также думал, что погода
    Не унималась; что река
    Всё прибывала; что едва ли
    С Невы мостов уже не сняли
    И что с Парашей будет он
    Дни на два, на три разлучен.
    Евгений тут вздохнул сердечно
    И размечтался, как поэт:

    «Жениться? Мне? зачем же нет?
    Оно и тяжело, конечно;
    Но что ж, я молод и здоров,
    Трудиться день и ночь готов;
    Уж кое-как себе устрою
    Приют смиренный и простой
    И в нем Парашу успокою.
    Пройдет, быть может, год-другой —
    Местечко получу, Параше
    Препоручу семейство наше
    И воспитание ребят…
    И станем жить, и так до гроба
    Рука с рукой дойдем мы оба,
    И внуки нас похоронят…»

    Так он мечтал. И грустно было
    Ему в ту ночь, и он желал,
    Чтоб ветер выл не так уныло
    И чтобы дождь в окно стучал
    Не так сердито…
    Сонны очи
    Он наконец закрыл. И вот
    Редеет мгла ненастной ночи
    И бледный день уж настает…
    Ужасный день!
    Нева всю ночь
    Рвалася к морю против бури,
    Не одолев их буйной дури…
    И спорить стало ей невмочь…
    Поутру над ее брегами
    Теснился кучами народ,
    Любуясь брызгами, горами
    И пеной разъяренных вод.
    Но силой ветров от залива
    Перегражденная Нева
    Обратно шла, гневна, бурлива,
    И затопляла острова,
    Погода пуще свирепела,
    Нева вздувалась и ревела,
    Котлом клокоча и клубясь,
    И вдруг, как зверь остервенясь,
    На город кинулась. Пред нею
    Всё побежало, всё вокруг
    Вдруг опустело — воды вдруг
    Втекли в подземные подвалы,
    К решеткам хлынули каналы,
    И всплыл Петрополь как тритон,
    По пояс в воду погружен.

    Осада! приступ! злые волны,
    Как воры, лезут в окна. Челны
    С разбега стекла бьют кормой.
    Лотки под мокрой пеленой,
    Обломки хижин, бревны, кровли,
    Товар запасливой торговли,
    Пожитки бледной нищеты,
    Грозой снесенные мосты,
    Гроба с размытого кладбища
    Плывут по улицам!
    Народ
    Зрит божий гнев и казни ждет.
    Увы! всё гибнет: кров и пища!
    Где будет взять?
    В тот грозный год
    Покойный царь еще Россией
    Со славой правил. На балкон,
    Печален, смутен, вышел он
    И молвил: «С божией стихией
    Царям не совладеть». Он сел
    И в думе скорбными очами
    На злое бедствие глядел.
    Стояли стогны озерами,
    И в них широкими реками
    Вливались улицы. Дворец
    Казался островом печальным.
    Царь молвил — из конца в конец,
    По ближним улицам и дальным
    В опасный путь средь бурных вод
    Его пустились генералы
    Спасать и страхом обуялый
    И дома тонущий народ.

    Тогда, на площади Петровой,
    Где дом в углу вознесся новый,
    Где над возвышенным крыльцом
    С подъятой лапой, как живые,
    Стоят два льва сторожевые,
    На звере мраморном верхом,
    Без шляпы, руки сжав крестом,
    Сидел недвижный, страшно бледный
    Евгений. Он страшился, бедный,
    Не за себя. Он не слыхал,
    Как подымался жадный вал,
    Ему подошвы подмывая,
    Как дождь ему в лицо хлестал,
    Как ветер, буйно завывая,
    С него и шляпу вдруг сорвал.

    Его отчаянные взоры
    На край один наведены
    Недвижно были. Словно горы,
    Из возмущенной глубины
    Вставали волны там и злились,
    Там буря выла, там носились
    Обломки… Боже, боже! там —
    Увы! близехонько к волнам,
    Почти у самого залива —
    Забор некрашеный, да ива
    И ветхий домик: там оне,
    Вдова и дочь, его Параша,
    Его мечта… Или во сне
    Он это видит? иль вся наша
    И жизнь ничто, как сон пустой,
    Насмешка неба над землей?

    И он, как будто околдован,
    Как будто к мрамору прикован,
    Сойти не может! Вкруг него
    Вода и больше ничего!
    И, обращен к нему спиною,
    В неколебимой вышине,
    Над возмущенною Невою
    Стоит с простертою рукою
    Кумир на бронзовом коне.

    Часть вторая

    Но вот, насытясь разрушеньем
    И наглым буйством утомясь,
    Нева обратно повлеклась,
    Своим любуясь возмущеньем
    И покидая с небреженьем
    Свою добычу. Так злодей,
    С свирепой шайкою своей
    В село ворвавшись, ломит, режет,
    Крушит и грабит; вопли, скрежет,
    Насилье, брань, тревога, вой!..
    И, грабежом отягощенны,
    Боясь погони, утомленны,
    Спешат разбойники домой,
    Добычу на пути роняя.

    Вода сбыла, и мостовая
    Открылась, и Евгений мой
    Спешит, душою замирая,
    В надежде, страхе и тоске
    К едва смирившейся реке.
    Но, торжеством победы полны,
    Еще кипели злобно волны,
    Как бы под ними тлел огонь,
    Еще их пена покрывала,
    И тяжело Нева дышала,
    Как с битвы прибежавший конь.
    Евгений смотрит: видит лодку;
    Он к ней бежит как на находку;
    Он перевозчика зовет —
    И перевозчик беззаботный
    Его за гривенник охотно
    Чрез волны страшные везет.

    И долго с бурными волнами
    Боролся опытный гребец,
    И скрыться вглубь меж их рядами
    Всечасно с дерзкими пловцами
    Готов был челн — и наконец
    Достиг он берега.
    Несчастный
    Знакомой улицей бежит
    В места знакомые. Глядит,
    Узнать не может. Вид ужасный!
    Всё перед ним завалено;
    Что сброшено, что снесено;
    Скривились домики, другие
    Совсем обрушились, иные
    Волнами сдвинуты; кругом,
    Как будто в поле боевом,
    Тела валяются. Евгений
    Стремглав, не помня ничего,
    Изнемогая от мучений,
    Бежит туда, где ждет его
    Судьба с неведомым известьем,
    Как с запечатанным письмом.
    И вот бежит уж он предместьем,
    И вот залив, и близок дом…
    Что ж это?..
    Он остановился.
    Пошел назад и воротился.
    Глядит… идет… еще глядит.
    Вот место, где их дом стоит;
    Вот ива. Были здесь вороты —
    Снесло их, видно. Где же дом?
    И, полон сумрачной заботы,
    Все ходит, ходит он кругом,
    Толкует громко сам с собою —
    И вдруг, ударя в лоб рукою,
    Захохотал.
    Ночная мгла
    На город трепетный сошла;
    Но долго жители не спали
    И меж собою толковали
    О дне минувшем.
    Утра луч
    Из-за усталых, бледных туч
    Блеснул над тихою столицей
    И не нашел уже следов
    Беды вчерашней; багряницей
    Уже прикрыто было зло.
    В порядок прежний всё вошло.
    Уже по улицам свободным
    С своим бесчувствием холодным
    Ходил народ. Чиновный люд,
    Покинув свой ночной приют,
    На службу шел. Торгаш отважный,
    Не унывая, открывал
    Невой ограбленный подвал,
    Сбираясь свой убыток важный
    На ближнем выместить. С дворов
    Свозили лодки.
    Граф Хвостов,
    Поэт, любимый небесами,
    Уж пел бессмертными стихами
    Несчастье невских берегов.

    Но бедный, бедный мой Евгений …
    Увы! его смятенный ум
    Против ужасных потрясений
    Не устоял. Мятежный шум
    Невы и ветров раздавался
    В его ушах. Ужасных дум
    Безмолвно полон, он скитался.
    Его терзал какой-то сон.
    Прошла неделя, месяц — он
    К себе домой не возвращался.
    Его пустынный уголок
    Отдал внаймы, как вышел срок,
    Хозяин бедному поэту.
    Евгений за своим добром
    Не приходил. Он скоро свету
    Стал чужд. Весь день бродил пешком,
    А спал на пристани; питался
    В окошко поданным куском.
    Одежда ветхая на нем
    Рвалась и тлела. Злые дети
    Бросали камни вслед ему.
    Нередко кучерские плети
    Его стегали, потому
    Что он не разбирал дороги
    Уж никогда; казалось — он
    Не примечал. Он оглушен
    Был шумом внутренней тревоги.
    И так он свой несчастный век
    Влачил, ни зверь ни человек,
    Ни то ни сё, ни житель света,
    Ни призрак мертвый…
    Раз он спал
    У невской пристани. Дни лета
    Клонились к осени. Дышал
    Ненастный ветер. Мрачный вал
    Плескал на пристань, ропща пени
    И бьясь об гладкие ступени,
    Как челобитчик у дверей
    Ему не внемлющих судей.
    Бедняк проснулся. Мрачно было:
    Дождь капал, ветер выл уныло,
    И с ним вдали, во тьме ночной
    Перекликался часовой…
    Вскочил Евгений; вспомнил живо
    Он прошлый ужас; торопливо
    Он встал; пошел бродить, и вдруг
    Остановился — и вокруг
    Тихонько стал водить очами
    С боязнью дикой на лице.
    Он очутился под столбами
    Большого дома. На крыльце
    С подъятой лапой, как живые,
    Стояли львы сторожевые,
    И прямо в темной вышине
    Над огражденною скалою
    Кумир с простертою рукою
    Сидел на бронзовом коне.

    Евгений вздрогнул. Прояснились
    В нем страшно мысли. Он узнал
    И место, где потоп играл,
    Где волны хищные толпились,
    Бунтуя злобно вкруг него,
    И львов, и площадь, и того,
    Кто неподвижно возвышался
    Во мраке медною главой,
    Того, чьей волей роковой
    Под морем город основался…
    Ужасен он в окрестной мгле!
    Какая дума на челе!
    Какая сила в нем сокрыта!
    А в сем коне какой огонь!
    Куда ты скачешь, гордый конь,
    И где опустишь ты копыта?
    О мощный властелин судьбы!
    Не так ли ты над самой бездной
    На высоте, уздой железной
    Россию поднял на дыбы?

    Кругом подножия кумира
    Безумец бедный обошел
    И взоры дикие навел
    На лик державца полумира.
    Стеснилась грудь его. Чело
    К решетке хладной прилегло,
    Глаза подернулись туманом,
    По сердцу пламень пробежал,
    Вскипела кровь. Он мрачен стал
    Пред горделивым истуканом
    И, зубы стиснув, пальцы сжав,
    Как обуянный силой черной,
    «Добро, строитель чудотворный! —
    Шепнул он, злобно задрожав, —
    Ужо тебе!..» И вдруг стремглав
    Бежать пустился. Показалось
    Ему, что грозного царя,
    Мгновенно гневом возгоря,
    Лицо тихонько обращалось…
    И он по площади пустой
    Бежит и слышит за собой —
    Как будто грома грохотанье —
    Тяжело-звонкое скаканье
    По потрясенной мостовой.
    И, озарен луною бледной,
    Простерши руку в вышине,
    За ним несется Всадник Медный
    На звонко-скачущем коне;
    И во всю ночь безумец бедный,
    Куда стопы ни обращал,
    За ним повсюду Всадник Медный
    С тяжелым топотом скакал.

    И с той поры, когда случалось
    Идти той площадью ему,
    В его лице изображалось
    Смятенье. К сердцу своему
    Он прижимал поспешно руку,
    Как бы его смиряя муку,
    Картуз изношенный сымал,
    Смущенных глаз не подымал
    И шел сторонкой.
    Остров малый
    На взморье виден. Иногда
    Причалит с неводом туда
    Рыбак на ловле запоздалый
    И бедный ужин свой варит,
    Или чиновник посетит,
    Гуляя в лодке в воскресенье,
    Пустынный остров. Не взросло
    Там ни былинки. Наводненье
    Туда, играя, занесло
    Домишко ветхой. Над водою
    Остался он как черный куст.
    Его прошедшею весною
    Свезли на барке. Был он пуст
    И весь разрушен. У порога
    Нашли безумца моего,
    И тут же хладный труп его
    Похоронили ради бога.

    Анализ поэмы «Медный всадник» Пушкина

    Поэма «Медный всадник» — многоплановое произведение с серьезным философским смыслом. Пушкин создал ее в 1833 г., в один из наиболее плодотворных «болдинских» периодов. Сюжет поэмы основан на реальном событии – страшном петербургском наводнении 1824 г., которое унесло большое количество человеческих жизней.

    Главная тема произведения – противостояние власти и «маленького» человека, который решается на бунт и терпит неизбежное поражение. «Вступление» к поэме восторженно описывает «град Петров». «Люблю тебя, Петра творенье» — известная строка из поэмы, которую часто цитируют, чтобы выразить свое отношение к Петербургу. Описание города и его быта выполнено Пушкиным с большой любовью и художественным вкусом. Оно завершается величественным сравнением Петербурга с самим государством – «…стой неколебимо, как Россия».

    Первая часть резко контрастирует со вступлением. В ней описан скромный чиновник, «маленький» человек, отягощенный тяжелой жизнью. Его существование ничтожно на фоне огромного города. Единственная радость Евгения в жизни – мечта о браке с любимой девушкой. Семейное будущее для него еще туманно («быть может… местечко получу»), но молодой человек полон сил и надеется на будущее.

    Пушкин переходит к описанию внезапного стихийного бедствия. Природа словно бы мстит человеку за его самоуверенность и гордыню. Город был заложен Петром по личной прихоти, особенности климата и местности совершенно не были учтены. В этом смысле показательна фраза, которую автор приписывает Александру I: «С Божией стихией царям не совладать».

    Страх перед потерей любимой приводит Евгения к памятнику – Медному всаднику. Один из главных символов Петербурга предстает в своем зловещем тираническом облике. «Кумиру на бронзовом коне» нет никакого дела до страданий обычных людей, он упивается своим величием.

    Вторая часть еще более трагична. Евгений узнает о гибели своей девушки. Пораженный горем, он сходит с ума и постепенно становится нищим оборванным скитальцем. Бесцельные блуждания по городу приводят его на старое место. При взгляде на невозмутимый памятник в сознании Евгения вспыхивают воспоминания. К нему на короткое время возвращается разум. В это мгновенье Евгения охватывает злоба, и он решается на символический бунт против тирании: «Ужо тебе!». Эта вспышка энергии окончательно сводит молодого человека с ума. Преследуемый Медный всадником по всему городу, он, в конце концов, умирает от изнеможения. «Бунт» успешно подавлен.

    В поэме «Медный всадник» Пушкин сделал блестящее художественное описание Петербурга. Философская и гражданская ценность произведения заключается в разработке темы отношений неограниченной власти и обычного человека.

    rustih.ru

    I. Миры и столкновенья Осипа Мандельштама

    Вернуться на родной фрегат!

    Осип Мандельштам

    О мандельштамовском стихотворении «Адмиралтейство» все прилежно воспроизводят ранний, 1922 года, вывод Н. П. Анциферова: «Вполне чистый образ города, свободный от всяких идей, настроений, фантазий передает один О. Мандельштам. В его чеканных строфах, посвященных Адмиралтейству, мы находим отклик на увлечение архитектурой <…> Спокойно торжество человеческого гения. Империалистический облик Петербурга выступает вновь, введенный без пафоса, но со спокойным приятием». М. Л. Гаспаров уточняет: «Здесь преодоление времени переходит в преодоление пространства: раскрываются три измерения, открывается пятая стихия, не космическая, а рукотворная: красота». Однако и «Петербургские строфы» и «Адмиралтейство» — стихи о попрании всяких человеческих правил, установлений природы и государственных законов. Пятая стихия — вовсе не красота, и чистой образностью здесь и не пахнет.

    «Адмиралтейство» было впервые опубликовано в журнале «Аполлон» (1914, № 10). Сохранилось два беловых автографа (архивы Мандельштама и Лозинского). При публикации была отброшена пятая строфа и внесены некоторые изменения. Приведем текст белового автографа:

    В столице северной томится пыльный тополь,

    Запутался в листве прозрачный циферблат,

    И в темной зелени потерянный акрополь

    Настроил мысль мою на величавый лад.

    Ладья воздушная и мачта-недотрога,

    Служа линейкою преемникам Петра,

    Он учит: красота — не воля полубога,

    А хищный глазомер простого столяра.

    Сердито лепятся капризные Медузы,

    Как плуги брошены, ржавеют якоря —

    И вот разорваны трех измерений узы

    И открываются всесветные моря!

    Нам четырех стихий приязненно господство,

    Но создал пятую свободный человек:

    Не отрицает ли пространства превосходство

    Сей целомудренно построенный ковчег?

    Живая линия меняется, как лебедь.

    Я с Музой зодчего беседую опять.

    Взор омывается, стихает жизни трепет:

    Мне все равно, когда и где существовать.

    Май 1913 (I, 83–84)

    Последняя строфа была забракована постановлением общего собрания — на заседании «Цеха поэтов», предположительно из-за слишком явных символистских обертонов (брюсовский перевод «Лебедя» Малларме и «Венеция» Александра Блока). Мандельштам послушно остался без строфы. «Цех поэтов» состоял отнюдь не из профанов, и они должны были слышать, о каком лебеде идет речь (последним из Царскосельских лебедей называл Гумилев — Анненского). Но кто знает? Во всяком случае, если «лебедь» и был изъят, то цитата из брюсовского перевода осталась: «Пространство властное ты отрицаешь…». Но цитата инверсирована риторическим вопросом: «Не отрицает ли пространства превосходство..?». Сам Анненский описал Царское Село как идеальный ландшафт пушкинской мысли. Лебедь стал идеальной сигнатурой этого ландшафта.

    Акрополь («высокий город» в буквальном переводе с греческого) этой «новой Эллады», который «воде и небу брат», — «фрегат», «ладья воздушная» с адмиралтейской мачтой-иглой. Этот перпендикуляр в «архитектурности корабля» (Набоков) и служит линейкой, измерительным прибором, причем «красота» и «величавый лад» выявляются действеннее не при взгляде сверху вниз, а снизу — вверх. Не полубог, не Медный всадник владеет красотой, а простой столяр и скромный пешеход. С одной, правда, существенной поправкой — он не должен бояться, он должен преодолеть страх, его взгляд должен быть хищным и восхищенным. Тогда из бедного Евгения, проклинающего судьбу, он превратится в Поэта. Но кто учит истинному величию? Кто этот «Он»? Конечно, Петр Великий, но не в нем дело. Это тот Первый царскосельский лебедь, который воспел и Петра, и его творенье, — Пушкин. Позднее Пастернак так же легко соединит в одном герое и Петра I, и Пушкина. В цикле «Тема с вариациями» начало «Вариации 2. Подражательной» Пастернак превращает пушкинскую цитату «На берегу пустынных волн / Стоял он, дум великих полн…» в описание самого автора «Медного всадника».

    Линейка адмиралтейской иглы — это то мерило, отвес, что разрывает узы трех измерений. Она побеждает пространство и власть четырех стихий, создавая свое внутреннее время и делая поэта свободным. Гершензон писал в книге «Мудрость Пушкина»: «Душа человеческая первозданна, ничему не подвластна и управляется своими внутренними законами — эта мысль есть ось Пушкинского мировоззрения». Мудрая игла этого нового ковчега рождает пятую стихию — стих, слово. «О, город — повесть, / О, посох высоты!», — восклицает Велимир Хлебников в градостроительном порыве и начинает воображать себя новым Воронихиным. Продолжая мандельштамовскую формулу Адмиралтейства, завоевывающего приоритет времени над пространством, Король Времени Велимир I величественно отстаивает свое право на жезл мысли:

    Кто он, Воронихин столетий,

    Воздвиг на столетье столетье?

    И башни железные сети

    Как будто коробки для спичек,

    И нить их окончил иглой?

    <…>

    Лишь я, лишь я заметил то, что время

    Доныне крепостной пространства.

    И я держу сегодня стремя

    Как божество для самозванца.

    <…>

    О башня Сухарева над головою Разина

    На острие высокой башни,

    Где он был основанием и мы игла вершины

    <…>

    Вершина башни — это мысли,

    А основанье — воля…

    (V, 103, 105)

    У этого отвеса есть греческое имя — канон. Пушкин тот отвес, идеальный канон русской поэзии. Он тот пушкарь-канонир, что производит выстрел, когда солнце встает в зените или вздуваются вены Невы. Подобно дантевскому Вожатому, он «символизация того факта, что про-изведение искусством чего-то есть нечто такое, посредством чего мы можем начинать двигаться, понимать, видеть». То есть фигура Пушкина идет по разряду условий авторской способности вообще что-либо понять и пережить. Нельзя самоопределиться, не определившись относительно Пушкина. «От Пушкина до этих слов», — брюсовский афоризм, точно фиксирующий это ощущение. Каждое слово протягивается от Пушкина, начинается от него. Пастернак называет его в новозаветной простоте: «Тот, кто и сейчас…» (I, 183). Как известно, Пушкин — это наше все и даже немного более того. Как избежать этого облапывающего культа? Мы не можем отдельно ставить вопросы о Пушкине и о Серебряном веке. Это один вопрос и один фокус: проблема Пушкина, проблема-Пушкин. Ни одному из поэтов он не предшествует во времени. Он есть ткань и структура самого поэтического творения в той мере, в какой Пушкин осуществляется как постижимый (и непостижимый!) для них опыт живых поэтических существ, которые организованы именно таким образом.

    Пастернак: «Точно этот, знаменитый впоследствии, пушкинский четырехстопник явился какой-то измерительной единицей русской жизни, ее линейной мерой, точно он был меркой, снятой со всего русского существования…» (III, 281–282). Этот канон — и модель познания, и модуль преобразования. Адмиралтейская игла — идельный инструмент этого канона. Но вернемся к первоисточнику:

    Люблю тебя, Петра творенье,

    Люблю твой строгий, стройный вид,

    Невы державное теченье,

    Береговой ее гранит,

    Твоих оград узор чугунный,

    Твоих задумчивых ночей

    Прозрачный сумрак, блеск безлунный,

    Когда я в комнате моей

    Пишу, читаю без лампады,

    И ясны спящие громады

    Пустынных улиц, и светла

    Адмиралтейская игла,

    И не пуская тьму ночную

    На золотые небеса,

    Одна заря сменить другую

    Спешит, дав ночи полчаса.

    (IV, 379–380)

    «54-й стих [„Медного всадника“], - замечает Роман Тименчик, — вошел в самое плоть русской речи, не утратив своей жестовой и стиховой поступи». Все верно. Но Шкловский, называвший пушкинскую Адмиралтейскую иглу «богиней цитат», страшно ее недооценивал. Это не мечтательная недотрога, отраженная в тысяче зеркал цитат, а хищная хозяйка мастерской совершенно новых тем и сюжетов. Образ ее освоен и переосмыслен подчас в самом неожиданном ключе. «„Петра творение“, — писал Анненский, — стало уже легендой, прекрасной легендой, и этот дивный „град“ уже где-то над нами, с колоритом нежного и прекрасного воспоминания. Теперь нам грезятся новые символы, нас осаждают еще не оформленные, но уже другие волнения, потому что мы прошли сквозь Гоголя и Достоевского». Начнем мы с далекого, казалось бы, от нашей темы мандельштамовского стихотворения «Пусть в душной комнате, где клочья серой ваты…» (1912):

    Пусть в душной комнате, где клочья серой ваты

    И стклянки с кислотой, часы хрипят и бьют, —

    Гигантские шаги, с которых петли сняты, —

    В туманной памяти виденья оживут.

    И лихорадочный больной, тоской распятый,

    Худыми пальцами свивая тонкий жгут,

    Сжимает свой платок, как талисман крылатый,

    И с отвращением глядит на круг минут…

    То было в сентябре, вертелись флюгера,

    И ставни хлопали, — но буйная игра

    Гигантов и детей пророческой казалась,

    И тело нежное — то плавно подымалось,

    То грузно падало: средь пестрого двора

    Живая карусель без музыки вращалась!

    Апрель 1912 (I, 73–74)

    Гумилев писал: «Так в жизни личностей многие мистические откровения объясняются просто внезапным воспоминаньем о картинах, произведших на нас сильное впечатление в раннем детстве». Перед нами — предельно будничная, тоскливая комната с больным, которого треплет лихорадка. Зима. Окна законопачены и проложены серой ватой, между оконнных рам, чтоб не запотели, — «стклянки с кислотой», которые отзовутся пастернаковскими стаканчиками с купоросом. В комнате душно и, кажется, сам воздух пропитан ватой и кислотой. Хрипло бьют часы. Но в памяти неожиданно возникает другое — какое-то пророческое время детской игры и живой карусели. Марина Цветаева писала: «Карусель! — Волшебство! Карусель! — Блаженство! Первое небо из тех семи! <…> Вот это чувство безвозвратности, обреченности на полет, вступления в круг — Планетарность Карусели! Сферическая музыка ее гудящего столба! Не земля вокруг своей оси, а небо — вокруг своей!» (I, 119). Игра заключается в прыжках на канате вокруг столба «гигантскими шагами», pas de g? ants. Тогда, в сентябрьском детстве, паденья и плавные подъемы тела, распростертые на этом воздушном диске-гиганте, сулили радость, сейчас — отвращенье и тоску. Прикованный к постели, он познает иной круг существованья — замкнутый «круг минут» и душащий «жгут» «своего платка». Если с гигантских шагов его детства — «петли сняты», то с настоящей болезни они не только не сняты, но и смертельно стягиваются.

    Но единственной надеждой — талисманом — оказывается все тот же платок, свиваемый жгутом. Он окрыляет и придает силы. Есть нечто, что красной нитью, лейтмотивом вплетено в этот мемориальный жгут платка, и чего мы пока не видим. Все круги: часов, флюгера, карусели, вечного возвращения и т. д. — вписаны в Круг Граммофона, т. е. в круг записи и воспроизведения голоса.

    «Все умирает вместе с человеком, но больше всего умирает его голос», — сетовал Теофиль Готье. Мандельштам это прекрасно чувствовал: «Наше плотное тяжелое тело истлеет точно так же и наша деятельность превратится в такую же сигнальную свистопляску, если мы не оставим после себя вещественных доказательств бытия» (III, 197). Новое время нашло способ возвращения голоса из небытия. Звукозапись мумифицирует тело голоса с последующим воскрешением. «Голос, отлитый в диск» (Волошин), дарует жизнь после смерти.

    Фонограф осваивал лирику, средоточием которой был голос, но и лирика осваивала фонограф, превращая его в оригинальный способ самоопределения своего поэтического бытия. Пастернаковский талисман для прыжка в памятное прошлое — не жгут, а мандаринка, вкушаемая по-прустовски: «…Для Шестокрылова зима наступила, сорвалась в свои глубины лишь тогда, когда он распорол первую мандаринку на своем уединенном подоконнике. <…> Он только вдыхал и не заключал от этого неизреченного преддверия к воспоминаниям, потому что этот путь был знаком ему наизусть; он знал, что эта зимняя мандаринка колышет на себе другую зиму, в другом городе, комнату юности с озабоченной нежностью предметов, которые как пластинки напеты его возвращением к себе в тот вечер. Да, надолго напеты они его криком, как острой иглой» (IV, 737).

    «…Что сказал бы Теофиль Готье, — вопрошал Максимилиан Волошин, — если бы он присутствовал при недавней торжественной церемонии в Париже, когда в подвалах Большой оперы, в специально сооруженном железном склепе, были похоронены для потомства, для будущего воскресения, голоса сладчайших певцов современности. Газеты сообщили, что каждая из фонограмм, подвергнутых специально охранительной обработке, была помещена в особом бронзовом гробу, в двойной оболочке, из-под которой был выкачан воздух. Я могу себе представить статью, которую написал бы Теофиль Готье по этому поводу. Он стал бы говорить в ней об Египте и о том, как тело превращается в элегантную мумию, которую могла бы найти душа, вернувшаяся в следующем воплощении на землю. И о том, что мы выше египтян, которые все-таки не сумели предохранить тела свои от любопытства, хищенья и разрушенья, выше уже потому, что душа людей нашего времени, вернувшись на землю, найдет не почерневшие и обугленные формы, но свое истинное чувственное воплощение — свой голос, отлитый в диски нетленного металла. И я представляю себе, что эта статья кончалась бы вопросом о том, дойдет ли это послание, замурованное в подвалах Большой оперы, по адресу к нашим потомкам и если по смене новых культур при каких-нибудь грядущих раскопках будут открыты эти драгоценные пластинки, так мудро защищенные двойной стеной бронзы и двойным слоем безвоздушного пространства, то сумеют ли Шамполионы будущих времен разгадать эти тонкие концентрические письмена, и найдется ли в то время певучая игла, которая пропоет им эти нити голосов, звучащих из-за тысячелетий [?]».

    «Певучая игла» поэтического фонографа — Адмиралтейская игла. Переворачивание иглы задано структурой самого стиха. По формулировке М. Л. Гаспарова, «известно, что в ямбе и хорее от начала к концу строфы нарастает количество неполноударных строк: строфа стремится начаться строкой типа „Люблю тебя, Петра творенье“, а кончаться строкой типа „Адмиралтейская игла“. Такая последовательность строк воспринимается как последовательное облегчение стиха („ускорение“, „заострение“). Причина такого восприятия понятна: четыре слова начальной строки требуют для своего узнавания четырех психологических усилий, два слова последнней строки — двух». Формулировка нашла изящное завершение в рассуждении Р. Тименчика: «Иллюзия „заострения“ оказалась созвучной изображенному в стихе предмету — острию. Укол совпал и как бы проиллюстрировал лексическую тему стиха. И в подавляющем большинстве случаев 54-й пушкинский стих воспроизводится другими поэтами в завершении строф и целых стихотворений, образуя „шпильку“ другого рода — выход на легко узнаваемую цитату. Кроме того, здесь для поэтов была соблазнительной аналогия стихового массива и силуэта воспеваемого города: стихотворение или его часть выводит к теме шпиля подобно тому, как старинные улицы петровской столицы были ориентированы на „высотную доминанту“, на заостренную вертикаль». И если это так (а это так), то лексико-ритмическая ориентация строфы вверх моментально актуализирует и заново обозначает то, что в естественном режиме чтения и письма не ощущается — разворачивания строфы сверху вниз. Возможность перевернуть Адмиралтейскую иглу заложена уже здесь, перевернуть, сделав элементом мирового граммофона, озвучивающего пластины земли.

    Любопытнейший пример предельного заострения строфы есть у Марины Цветаевой. Она москвичка, Адмиралтейской иглы как таковой нет в ее произведениях, но ее описания Кремля подобны описаниям Адмиралтейства петербургскими поэтами. В цикле «Стихи к дочери» есть стихотворение:

    И бродим с тобой по церквам

    Великим — и малым, приходским.

    И бродим с тобой по домам

    Убогим — знатным, господским.

    Когда-то сказала: — Купи! —

    Сверкнув на кремлевские башни.

    Кремль — твой от рождения. — Спи,

    Мой первенец светлый и страшный.

    Кремлевская башня увенчана колыбельным шпилем «Спи…». Через два года в богородичном стихотворении «Сын» особенно видна рифма как вершина строфической башни:

    Так, выступив из черноты бессонной

    Кремлевских башенных вершин,

    Предстал мне в предрассветном сонме

    Тот, кто еще придет — мой сын.

    Если Пастернак видит поэтическую строфу — «колонну воспаленных строк» — не по горизонтали, разворачивающуюся слева направо, а вертикально, — колонной-деревом, уходящим рифменными корнями вниз, то Цветаева, заставляя стих говорить на языке архитектуры, наоборот разворачивает строфу рифменным шпилем вверх. В соседствующем стихотворении того же цикла к дочери тонкий голос устремляется шпилем вверх над колокольней тела:

    Молодой колоколенкой

    Ты любуешься — в воздухе.

    Голосок у ней тоненький,

    В ясном куполе — звездочки.

    Куполок твой золотенький,

    Ясны звезды — под лобиком.

    Голосочек твой тоненький, —

    Ты сама колоколенка.

    (I, 350, 500)

    Голос тонок и прям, как шпиль, как игла: «Так тонок голос! Тонок, впрямь игла» (Бродский — I, 233). «Первоначальное слово „место“, — писал Хайдеггер, — означало острие копья (die Spitze des Speers). В него все стекается. Место собирает вокруг себя все внешнее и наиболее внешнее. Будучи собирающим, оно пронизывает собой все и всему придает значимость. Место как собирающее (das Versammeldne) втягивает в себя, сохраняя втянутое, но не как в замкнутой капсуле, но так, что все собранное им проясняется и просвещается и посредством этого впервые высвобождается для его сущности». Именно такова топология Адмиралтейской иглы в Серебряном веке. Набоков писал: «Я с удовлетворением отмечаю высшее достижение Мнемозины: мастерство, с которым она соединяет разрозненные части основной мелодии, собирая и стягивая ландышевые стебельки нот, повисших там и сям по всей черновой партитуре былого». Адмиралтейство — Место мест.

    Всеобщая и идеальная мера пушкинского образа была и условием неповторимого звучания каждого отдельного голоса. Запись поэтической речи обязана быть спасительным талисманом — платой, платком, пластинкой. «Речь его (Недоброво — Г. А., В. М.), и без того чрезмерно ясная, с широко открытыми глазами, как бы записанная на серебряных пластинках, прояснялась на удивленье, когда доходило до Тютчева, особенно до альпийских стихов…» (II, 390). От одного из самых ранних стихотворений Мандельштама «О, красавица Сайма, ты лодку мою колыхала…» (1908), где «челн подвижный, игривый и острый» бороздит озеро, как игла граммофонную пластинку (I, 32), — до «Грифельной оды» проходит символика граммофонного овеществления голоса и оглашения вещества. Эпиграф «Грифельной оды»

    Мы только с голоса поймем,

    Что там царапалось, боролось…

    (II, 45)

    должен быть понят в том смысле, что понять можно только зафиксированный, вещественно доказанный голос. Граммофон и дает удивительную возможность понять прямо с вечно живого голоса. «И вот под старые готические своды вдвигают вал фонографа…» — так афористически выразит суть перемен Анненский. Но граммофон, пойдя по разряду онтологических доказательств, — не техническое новшество и не просто предмет в ряду предметов. «Я долго мечтал, — признавался Гете, — и давно уже говорю о модели, на которой сумел бы показать, что происходит в моей душе и что не каждому я могу наглядно показать в природе» (IX, 14). И если Волошин еще побаивался граммофона и так до конца в него не поверил, то Мандельштам уже ничего не боялся. Граммофон и явился для него такой символической моделью. В своих мемуарах Э. Герштейн приводит любопытный эпизод: «Забежавшие ко мне Мандельштамы были свидетелями, как мой маленький племянник впервые заговорил, начав с очень трудного слова. Они часто потом припоминали, как он прыгал по моей тахте и с сияющими глазами победоносно выговаривал: „Иго-ло-чка“. Для Осипа Эмильевича это было каким-то переживанием». Теперь понятно, почему это явилось для Мандельштама каким-то особым переживанием, которое он вспомнит не раз. «Игла» — не просто первое слово в жизни ребенка, это — Первослово (Urworte, говоря по-гетевски) и символическая альфа поэтического мироздания. В «Рождении улыбки» (1936–1937):

    Когда заулыбается дитя

    С развилинкой и горечи и сласти,

    Концы его улыбки, не шутя,

    Уходят в океанское безвластье.

    Ему непобедимо хорошо,

    Углами губ оно играет в славе —

    И радужный уже строчится шов

    Для бесконечного познанья яви.

    (III, 100)

    Младенческой улыбкой, как иглой, строчится ткань познанья мира. Слово «игла» не произнесено, но видимо на устах ребенка. Присутствуя, оно отсутствует, произнесенное — остается непроизнесенным.

    Свою символическую модель Михаил Кузмин предъявит в загадочном стихотворении «Панорамы с выносками» — «Добрые чувства побеждают время и пространство». Приведем его целиком:

    Есть у меня вещица —

    Подарок от друзей,

    Кому она приснится,

    Тот не сойдет с ума.

    Безоблачным денечком

    Я получил ее,

    По гатям и по кочкам

    С тех пор меня ведет.

    Устану ли, вздремну ли

    В неровном я пути —

    Уж руки протянули

    Незримые друзья.

    Предамся ль малодушным

    Мечтаньям и тоске —

    Утешником послушным,

    Что Моцарт, запоет.

    Меж тем она — не посох,

    Не флейта, не кларнет,

    Но взгляд очей раскосых

    На ней запечатлен.

    И дружба, и искусства,

    И белый низкий зал,

    Обещанные чувства

    И верные друзья.

    Пускай они в Париже,

    Берлине или где, —

    Любимее и ближе

    Быть на земле нельзя.

    А как та вещь зовется,

    Я вам не назову, —

    Вещунья разобъется

    Сейчас же пополам.

    По догадке поэта Алексея Пурина, эта вещица — пластинка. И это не просто поэтическое лукавство, а блестящий этюд по философии символа. Не имея решительно никакой возможности остановиться на этом подробно, отметим лишь, что, с нашей точки зрения, это не просто пластинка, а сама символическая структура воспроизведения голоса (музыки), совпадающая с неровной линией Пути. Посох вычерчивает по дороге те же линии, что и игла в своем певучем движении по крутящейся пластинке. «Линия — смена мгновений и жизнь во мгновении…», — пишет Белый. Греч. gramme — «линия» (grammata — «буква») как знак темпоральности исходно противостоит сущности, как началу неизменному. Однако, по словам того же Белого, сама линия требует круга: «Вызывает в нас линия мысли о круге…», потому что «символ сущего — круг». Движение по кругу символизирует единство вечного и временного, сущности и существования. В пределе сам поэт-паломник мыслится как игла, тело-игла, превращающее географию — в геоглоссию.

    Данный текст является ознакомительным фрагментом.

    Читать книгу целиком

    Поделитесь на страничке

    Следующая глава >

    culture.wikireading.ru

    «Люблю тебя, Петра творенье… Пушкинский Петербург»


    Жизнь и творчество великого русского поэта Александра Сергеевича Пушкина, 220-летие со дня рождения которого будет отмечать в 2019 году вся Россия, тесно связаны с Петербургом.

    Если попытаться собрать вместе все то, что в разное время и по разному поводу Пушкин писал или говорил о Петербурге, картина получится удивительная. Ни один город России, не исключая и Москвы, не упоминается у него столь часто и не вызывает постоянного и острого интереса. Многие пушкинские тексты, к какому бы роду и жанру они ни принадлежали, буквально пронизаны Петербургом. В Петербурге к Пушкину пришла слава первого поэта в России. Здесь прошли юность и зрелые годы великого поэта, здесь же трагически оборвалась его жизнь. Во множестве книг и статей раскрываются широта и многообразие тех жизненных впечатлений, которыми Петербург наделял Пушкина, которые сформировали его личность и помогли его творческому становлению.

    Предлагаем вниманию самого широкого круга читателей альбом 1991 года «Пушкинский Петербург» издательства «Художник РСФСР» Санкт-Петербурга, как дополненный и отчасти измененный вариант переиздания этой же книги, вышедшей в 1974 году к 175-летнему юбилею со дня рождения великого русского поэта Александра Сергеевича Пушкина. В альбоме воспроизведено свыше двухсот картин, акварелей и гравюр художников - современников поэта. На них город представлен таким, каким видел его Пушкин. Резюме и список репродукций даны на английском языке. Печать и переплетные работы выполнены в ФРГ. Тираж всего 50 000 экземпляров.

    Альбому предпослана замечательная статья академика Михаила Павловича Алексеева, известного пушкиноведа, председателя Пушкинской комиссии при Отделении литературы и языка АН СССР, отметившего верное наблюдение о городе Петербурге, получившего цельное и многообразное отображение в творчестве Пушкина. При этом академик подчеркнул, что «помимо пушкинского Петербурга, для нас существуют живые и памятные страницы о нем других выдающихся художников русского слова (Гоголя, Достоевского, Тургенева, Валерия Брюсова, Андрея Белого, Александра Блока)». Из анализа и сопоставления написанных ими картин Петербурга, явствует, что «как и во многих других областях русского искусства, Пушкин в данном случае был одним из начал, но не концом литературного процесса – длинного ряда постоянно обновляющихся попыток воплотить Петербург в образах поэзии и прозы, - что он гениально открыл, но не исчерпал все возможности истолкования города в словесном мастерстве». Сказанное поясняется одним, достаточно ярким примером характеристики северного города, отмеченной современниками - удивительные по совершенству отточенного слова описания белых ночей. Особенно памятны всем классические строки: «Люблю тебя, Петра творенье…». В этих стихах Пушкин признается, что он любит «строгий, стройный вид» города, «Невы державное теченье, береговой её гранит…»:

    Твоих оград узор чугунный, Твоих задумчивых ночей Прозрачный сумрак, блеск безлунный, Когда я комнате моей Пишу, читаю без лампады И ясны спящие громады Пустынных улиц, и светла Адмиралтейская игла. И, не пуская тьму ночную На золотые небеса, Одна заря сменить другую Спешит, дав ночи полчаса… Вглядываясь в наследие Пушкина, в той его малой «избранной области», которую представляет тема настоящей книги, мы сможем понять величие поэта и на тех страницах, которые посвящены им Петербургу. «Поставленный в исторический ряд писателей и поэтов, дававших обобщенные образы и пейзажи различных городов мира, Пушкин занимает среди них обособленное и почетное место. По замечанию известного писателя, мыслителя и литературоведа Сергея Николаевича Дурылина «кроме «Собора Парижской богоматери» Гюго, в литературе не найдешь такого другого примера, когда архитектурный памятник не только становился центром литературного произведения, но являлся его важнейшим действующим лицом. Таким единственным в своем роде произведением представляется «Медный всадник» Пушкина, которое все целиком превращается в громадный архитектурный пейзаж Петербурга, развернутый в полноте тех трагических противоречий в истории, среди которых был основан Петербург. Эта поэма сама является одним из лучших и совершеннейших памятников городу». Но главной ценностью книги «Пушкинский Петербург», кроме аналитической статьи М. П. Алексеева и блистательно выполненных иллюстраций, является развернутый литературоведческий очерк, написанный автором-составителем А. М. Гординым. Аркадий Моисеевич Гордин - русский писатель, историк и литературовед, с присущим ему научным подходом к изучаемому материалу, рассказывает о Петербурге 1800-1830-х годов. Напомню, что А. М.Гордин в свое время участвовал в создании экспозиции музея в Пушкинском заповеднике, в 1957 - 1963 годах работал заместителем директора и главным хранителем Всесоюзного музея А.С. Пушкина, готовил и издавал книги об известных писателях и поэтах русской литературы, среди которых главное место занимали исследования о поэте А.С. Пушкине (его основные труды «Пушкинский заповедник», «Пушкин в Псковском крае», «Пушкин в Михайловском»). Автор разворачивает перед читателем панораму пушкинского Петербурга, по возможности подробно обрисовывая все существенные стороны его жизни. В очерке речь идет об общественно-политической, литературной, художественной и хозяйственной жизни Петербурга, о том, как менялись его архитектурный облик и благоустройство, какими были повседневный быт петербуржцев разных социальных слоев. Своеобразный портрет города составили изображения и отдельных уголков Петербурга, и целых улиц на многометровых панорамах, изображения городских типов, уличных сценок, официальных торжеств, стихийных бедствий, значимых событий и жилых комнат с предметами домашнего обихода, а также занятия, развлечения, мода и нравы горожан. Перед читателем предстает Петербург пушкинской поры, увиденный глазами человека наших дней. Вот как Аркадий Михайлович описанием одной только картины «Парад на Царицыном лугу» (репродукции 170–172) ставит в своем очерке значимый акцент «Пушкин – Петербург»: «…художник Г. Г. Чернецов запечатлел, помимо безликих колонн пехоты и кавалерии, множество конкретных людей, в том числе участников парада – Николая I и его генералов. А на первом плане – толпу зрителей, более двухсот человек. Среди персонажей картины и шеф корпуса жандармов граф Бенкендорф, и начальник его штаба генерал Дубельт, и императрица в карете, и еще множество фигур – по большей части превосходительных и сиятельных.
    В густой толпе не сразу находишь скромную фигуру Пушкина. В пестрой толпе светского Петербурга он часто бывал заслонен блестящими мундирами и великолепными нарядами. Но в исторической перспективе его фигура заслонила собою все прочие. Город с императорским двором, парадами, чиновными особами и обывателями, короче, все то, что называлось Санкт-Петербург, в потомстве – и уже навсегда – получило название по имени одного человека: пушкинский Петербург, Петербург Пушкина.


    Более того, вся эпоха – два десятилетия русского XIX века – получила наименование пушкинской эпохи. Потому что все, что осталось от нее живым для последующих эпох и поколений, так или иначе связано с Пушкиным, с его судьбой и его поэзией. С Пушкиным вошел в отечественную литературу и этот новый герой, сразу ставший одним и самых значительных ее героев, - город Петербург». Какое удивительно точное и емкое замечание автора книги о чисто российской культурной аксиоме «Пушкин - Петербург». Книга делится Гординым на два периода. Восприятие Петербурга конца 1810-х – начала 1820-х годов, неотделимое от пушкинской оды «Вольность», политических эпиграмм, ноэля «Сказки», первой и девятой глав «Онегина». Петербург тех лет – это город поэтов и вольнодумцев, город жизни широкой, высокоумной, блестящей. Это боевые раны и заслуженные ордена, память славного 1812 года. Это – нетерпеливое желание свершить великие подвиги для блага ближних и отчества. Это город, Где ум кипит, где в мыслях волен я, Где спорю вслух, где чувствую живее, И где мы все – прекрасного друзья… Точно так же своим восприятием, ощущением Петербурга конца 1820-х – 1830-х годов мы в огромной степени обязаны стихам и прозе Пушкина этого времени. Город пышный, город бедный, Дух неволи, стройный вид. Свод небес зелено-бледный, Скука, холод и гранит… Два периода в истории пушкинского Петербурга, столь непохожие один на другой, разграничены трагическими декабрьскими событиями 1825 года. Ведь, как известно, на прямой вопрос Николая I – где бы он был, если бы 14 декабря оказался в столице, Пушкин отвечал, что был бы там, где все его друзья – на Сенатской площади… Обратите внимание на акварель К. И. Кольмана «14 декабря 1825 года на Сенатской площади» (репродукция 120). Это единственное изображение восстания декабристов, сделанное художником-очевидцем. Акварель изображает разгром восстания: мы видим происходящее со стороны Адмиралтейства, с позиций правительственных войск. Документальность картины впоследствии подтверждалась многими описаниями.


    Вот что пишет в своих воспоминаниях декабрист В.И. Штейнгель: «Колонна Московского полка с знаменем, предводимая штабс-капитаном князем Щепиным-Ростовским и двумя Бестужевыми (Михаилом и Александром), вышла на Адмиралтейскую площадь и повернула к сенату, где построилась в каре (четырехугольником. готовым обороняться со всех сторон). Вскоре к ней быстро примкнули гвардейский экипаж, увлеченный Арбузовым, и потом батальон лейб-гренадер... Сбежалось много простого народа, и тотчас разобрали поленницу дров, которая стояла у заплота, окружающего постройки Исаакиевского собора. Адмиралтейский бульвар наполнялся зрителями... Между тем по повелению нового императора мгновенно собрались колонны верных войск к дворцу». Восставших уговаривали разойтись, посылали к ним и священников. Затем начались атаки конногвардейцев, перестрелка. Каре восставших еще держалось. Николай I дал команду стрелять из пушек. «Засвистали картечи; тут все дрогнуло и рассыпалось в разные стороны, кроме павших...». Потрясенный этим известием, Пушкин решает уничтожить свои биографические записки, которые вел с 1821 года. «Они могли замешать многих и, может быть, умножить число жертв, – вспоминал он позднее. – Не могу не сожалеть о их потере; я в них говорил о людях, которые после сделались историческими лицами». Этой знаменитой акварелью и завершается первая часть книги. Дальше следует период, охватывающий 1820-1830-е годы. В 1830-х годах архитектурный облик города обретает черты классической ясности и законченности. А между тем именно в это время совершенно меняется восприятие города современниками. «Строгий, стройный вид» воспевает Пушкин в «Медном всаднике» и говорит о нем как о символе новой России (репродукции 53, 119, 120, 133, 134). 



           Красота города для поэта – выражение его великой исторической значимости для судеб страны. «Красуйся, град Петров, и стой Неколебимо, как Россия…» Но, когда Пушкин говорит о том Петербурге, который видит каждодневно, о Петербурге 1830-х годов, он находит уже иные слова: «Город пышный, город бедный, Дух неволи, стройный вид…» Если прежде стройность Петербурга казалась изящной, его строгость – величественной, то теперь стройность представлялась скучной, а строгость – холодной. В облике города виделись новые черты. Если Петербург юного Пушкина – город надежд, то Петербург зрелого Пушкина – город разочарований. Там – восторженные порывы мечтателя, здесь – трезвый и проницательный взгляд мудреца. Там – праздничное ожидание, чаяние великих перемен. Здесь – темные будни, скучная, порой смешная, порой нелепая суета. Жизнь Петербурга была для Пушкина материалом художественного и философского исследования важнейших человеческих проблем. И вместе это был тот город, где поэт жил и в юности, и в зрелые годы, где январским днем 1837 года он был смертельно ранен на дуэли. Когда мы смотрим на изображения Петербурга 1830-х годов - виды стройной архитектуры и пестрого быта, в характерном облике города нам видятся черты не только прекрасного, но и жестокого, холодного Петербурга – того Петербурга, где погиб безумный Евгений («Медный всадник»), где погиб безумный Герман («Пиковая дама»), того Петербурга, где погиб Пушкин.
    Вид на Исакиевский мост. Литография 1830 годы

           Художники, современники поэта, рисуя архитектуру и стаффаж, отдельные события и отдельных людей, порою достигали большого совершенства. И их картины, рисунки, гравюры, литографии – уникальные свидетельства о пушкинском Петербурге, а значит и о Пушкине. Пусть отрывочные, субъективные свидетельства. Пусть они смогли отразить, по преимуществу, лишь внешнюю сторону жизни города. Но эту сторону они отразили разнообразно, ярко, зримо. Они позволяют нам заглянуть в прошлое, в Петербург Пушкина. Надо отметить и тот факт, что Петербург в 1830-х годах был не только столичным городом, где были сфокусированы государственная и общественная деятельность высшего общества, это был центр развития науки и культуры. Если власть, полная и безраздельная, над внешней стороной жизни Петербурга принадлежала тогда императору Николаю I, то его духовной жизнью руководил в первую очередь Пушкин – титулярный советник и сочинитель, состоявший под тайным надзором полиции. Вспоминая о времени 1830-х годов, И. С. Тургенев писал: «Пушкин был в ту эпоху для меня, как и для многих моих сверстников, чем-то вроде полубога. Мы действительно поклонялись ему».
    Собрание у В. Жуковского. картина Г. Михайлова, А. Мокрицкого и др.
    Торжественный обед у А. Смирдина. Акварель К. Брюллова


    Со слов известного ученого П. П. Семенова Тянь-Шанского известно, что он однажды наблюдал уличную сцену, подтверждающую отношение простых петербуржцев к поэту: «…идя по улице, мы услышали вдали шум. Показалась толпа народа. Мы решили, что встретим сейчас императора Николая Павловича; но оказалось, что толпа сопровождала Пушкина, которому при этом кричали: «Браво, Пушкин!», аплодировали и т.п.» Сам Пушкин отметил в своих записках: «Никакие власть и богатство не могут перекупить влияние обнародованной мысли. Никакая власть, никакое правление не может устоять противу всеразрушительного действия типографского снаряда». Эти слова, безусловно, характеризуют и то влияние, которое сам Пушкин оказал на жизнь и своих современников, и последующих поколений. Ведь при жизни Пушкина было издано несколько десятков тысяч экземпляров его произведений, не считая публикаций в журналах и альманахах. Почти все экземпляры пушкинских книг были отпечатаны в Петербурге, большая часть их попала в руки читателей именно в петербургских книжных лавках (репродукции 158, 227). В 1820 году появилась на берегах Невы первая книга Пушкина – поэма «Руслан и Людмила». В 1822 году здесь был издан «Кавказский пленник». В 1825 году в Петербурге увидела свет первая глава «Онегина», а в 1826 году – первое собрание стихотворений Пушкина. Петербуржцы первыми прочитали «Полтаву», «Бориса Годунова», «Повести Белкина», «Капитанскую дочку» и многие другие произведения поэта. И в этом смысле Петербург, более чем какой-нибудь другой город, был городом Пушкина. Не только в своих стихах Пушкин выразил целую эпоху в жизни русского общества, но и сама личность поэта на протяжении двух десятилетий была в центре общественной жизни страны. И гибель Пушкина стала одним из значительнейших событий русской истории – потому что обнажила, с предельной ясностью показала и современникам, и потомкам то прекрасное и то трагическое, что несла собою эпоха… Рассматривая гравюры и литографии, рисунки и полотна, изображающие Петербург начала XIX века, мы невольно ощущаем в этих картинах жизни города присутствие Пушкина. Незримое, но тем не менее несомненное его присутствие. Так Пушкин «и гением, и чувствами, и жизнию, и смертью парит над нами». Обратившись к представляемому альбому-исследованию А. М. Гордина в год 220-летия А. С. Пушкина, мы еще раз убеждаемся в правоте этих слов. Книга является великолепным литературоведческим и художественным пособием, помогающим лучше узнать бессмертные моменты жизни и творчества великого поэта в его любимом городе – пушкинском Петербурге. А. М. Гордин. Пушкинский Петербург. Альбом. - Л.:Художник РСФСР, 1991.- 316 с., ил. А. С. Пушкин. Полн. собр. соч. в 10-ти т. Т.5. М., Изд-во АН СССР, 1957, с. 136. Ольга Солодовникова,

    заведующая отделом СГЛ

    vokrugknig.blogspot.com

    стихи и фотографии о Санкт-Петербурге

    Блистательный Санкт-Петербург                                             

      Над Россией небо синее,

    Небо синее над Невой,

    В целом мире        

    Петербурга моего.              А. Фатьянов

                                                  Наш город 

                           Мы очень любим город свой.
                           Сияет солнце над Невой,
                           Или дожди стучат в окно – 
                           Его мы любим все равно.
                           Мы в этом городе живём.
                           И он растёт, и мы растём
                                                                М. Борисова

           

           


    Люблю тебя, Петра творенье, Люблю твой строгий, стройный вид, Невы державное теченье, Береговой ее гранит, Твоих оград узор чугунный, Твоих задумчивых ночей Прозрачный сумрак, блеск безлунный, Когда я в комнате моей Пишу, читаю без лампады, И ясны спящие громады Пустынных улиц, и светла Адмиралтейская игла, И, не пуская тьму ночную На золотые небеса, Одна заря сменить другую Спешит, дав ночи полчаса.

                                                                                      А.С. Пушкин

          Санкт-Петербург  Он царя Петра творенье, Город славы, город-сад. Кораблей заморских флаги, Вдоль Невы дворцов парад.

                           В. Степанов

              Каменный цветок  На болотах топких и опасных Шумные столицы не растут. Но наш город, как цветок прекрасный, Словно в сказке, появился тут. Сколько мастера над ним не спали: Украшали, укрепляли град. Ангел осенил его крылами! Тысячи врагов поумирали У его заговоренных врат!

                          Я. Кондрашевич

                 Город у залива  В осеннем тумане в январском снегу Стоит Ленинград на морском берегу. С дворцами и парками, строг и красив, Как будто вплывает в широкий залив. В блокадные дни, под обстрелом, в снегу Не сдался, не сдался наш город врагу. Здесь гордые, смелые люди живут, И ценится всюду их доблестный труд.                                        Н. Полякова                Белые ночи Петербургский май – предвестник лета. С белыми ночами дружит май. Будто лампочки дневного света Над землёй включили невзначай. Бьёт в гранит воды прозрачный гребень. И, не ожидая темноты, Словно руки, вскинутые в небо, Над Невой разводятся мосты. Под мостов раздвинутые своды С полночи до самого утра Дымные проходят пароходы, Мчатся работяги - катера. Белой ночью спать совсем не хочешь. Не стихает город за окном, Потому что можно белой ночью Делать всё, как будто это днём.                                    Надежда Полякова                  * * * Опять на площади Дворцовой Блестит колонна серебром. На гулкой мостовой торцовой Морозный иней лег ковром. Идешь и полной грудью дышишь, Спускаешься к Неве на лед И ветра над собою слышишь; Широкий солнечный полет. И сердце радостью трепещет, И жизнь по-новому светла, А в бледном небе ясно блещет Адмиралтейская игла.

                          Георгий Адамович

                                        Сто один остров и шестьсот мостов

                         Есть мосты в Петербурге.                      Шесть сотен мостов.                      Не припомнить и за день                      Всех его островов.                                Есть Васильевский, Заячий,                                Каменный есть . . .                               В этих строчках ты знаешь ли,                               Всех, пожалуй, не счесть!                      Сто один числят остров -                       Вот наш город каков!                      Людям было б не просто                      Обойтись без мостов                            Вот тяжелый, гранитный,                            С чуть горбатой спиной,                            Вот чугунный, отлитый,                            Весь почти кружевной.                     Львы крылатые, кони
                        Глядят  с высоты...
                        Незаметно, спокойно                     Служат людям мосты.                              Ведь по ним, не смолкая,                            То вперед, то назад                           Лихо мчатся трамваи                           И машины спешат.                     И идут пешеходы,                    Не замедлив шагов,                    И скользят пароходы                   Под пролеты мостов»                           Надежда Полякова

             


          НЕВСКИЕ ЛЬВЫ Внизу чуть плещется Нева И лижет старые ступени, В туман и сырость, в день осенний Глядят два бронзовые льва. Когтистой лапою ядро

    Прижав на кубе-пьедестале,

     Они от скуки иль печали

    Крутое выгнули бедро.

                  В. Рождественский

                     Знаменитая Нева

     У красавицы Невы  Ожерелье из листвы  Из гранитов самых лучших  Сшито платье на века.  Но совсем не белоручка  Знаменитая река:  Баржи, лодки, пароходы  На себе несет Нева.  И в трубе водопроводной  Тоже плещется Нева.

                        М. Борисова

    Тихо скользят По Неве корабли. Шпиль Петропавловки Не ложился в кровать. Был бы я взрослым — Пошел бы гулять.

                            А. Кушнер

                                     Возле Кировского моста

    Удивительный пейзаж – Ледяной морозный пляж! Здесь в январский лютый холод Не случайно лед расколот. Пар от проруби идет, Собирается народ. - Кто тут плавает, скажи? - Петербургские моржи!

                            Сергей Скаченков

               Наводнение Ну и ветер жмёт с залива! Дождик хлещет всё сильней, И насквозь промокли гривы Старых клодтовских коней. Ветер гулко завывает! Что же сделалось с Невой? Львов гранитных заливает, Накрывает с головой. Ветер волны все разгонит, Разобьёт их о гранит. На ветру обсохнут кони, Наводненье отгремит. Петербуржцев разозлив, Ветер спать уйдет в залив.                    Сергей Скаченков             Над Невой Открылось мне в ночную пору Дворцов и шпилей красота, Когда я на великий город Смотрел с Литейного моста. В широкой глади отражала Нева сияние огней. И ни одна река планеты Не выдержит сравненья с ней.

                                    Асан Бегимов 

      ПРАЗДНИК НА НЕВЕ
    Как вода прохладной дразнит В этот жаркий летний час. На Неве сегодня праздник: Корабли в гостях у нас. Кораблям Нева знакома.

    Позади штормят моря.


    На Неве они, как дома, Здесь отдали якоря. Посмотри - проносит быстро Катер невская вода! Наш Исакий шлем начистил И горит как никогда. Он - солдат поры военной И морскую славу чтит - Так сияет вдохновенно, Так он празднично блестит! Ветры Балтики прохладны, Ветры флаги теребят. Вид Невы такой нарядный - Даже львы - и те не спят.                    Сергей Скаченков

                                    На Неве сверкает лёд

    На Неве сверкает лёд, Голубой, хрустальный, Дед Мороз в ладоши бьёт, Серебрит кустарник. По Неве тропа идёт – Лов подлёдный начат. Здесь задумчивый народ Клёва ждёт, - рыбачит. Был мороз всегда один – Зим российских господин. А теперь глядит с тоской: “Что такое над рекой? Вечер стыл и розов, И над лунками сидят Сразу сто Морозов”.                Сергей Скаченков      Львиная ограда За Финляндским у Невы Охраняют зданье львы.    Это - львиная ограда  Но бояться львов не надо. Любопытства даже ради, Можно страшных; львов погладить,  Двадцать девять львов сидят, Вдаль задумчиво глядят.                          С. Скаченков Кораблик Адмиралтейства Над грохотом и пылью, Над шумной суетой Плывет на тонком шпиле Кораблик золотой.  Летают рядом чайки,  Звезда горит вдали.  Он бы и рад причалить,  Да в небе нет земли.

                                     М. Борисова

                    Золотой кораблик. Плывёт в высоком небе  Кораблик золотой,  Плывёт он днём и ночью  Над царственной Невой.  На шпиль Адмиралтейства  Кораблик водружён.  И всем ветрам и бурям  Всегда послушен он.

                       М. Борисова

     Кораблик Адмиралтейства

    Маленький кораблик в городе огромном, в небе над Невою Синем и просторном. Маленький кораблик высоко плывет – это символ города, здесь рождался флот.            С. Скаченков     Заячий остров То было триста лет назад... Царь Петр к Неве привел солдат. Шел по болотам и лесам - И этот остров выбрал сам: "Стеною прочной окружен, Твердыней грозной будет он, Неву закроем на замок, Чтоб враг пройти сюда не смог!"

                          Е.Ефимовский

    На Петропавловской в двенадцать В классе ушки на макушке: Вот-вот-вот пальнут из пушки! Не пропустит пушка сроки- У неё свои уроки. Ей служить совсем не лень: Воз каникул – каждый день! Стрелки встретятся в двенадцать, И бабахнет, - будь здоров! Хорошо на Петроградской- Знаем время без часов.

                       Сергей Скаченков

    Петропавловский шпиль Раздумал, видно, Ангел улететь Пространства не осиля. Весело глядеть С вершины               Петропавловского шпиля. Красавица Нева И воды омывают Пляж знакомый, А в невских водах Здесь все свое. Мы в Петербурге –дома.
               Сергей Скаченков    Исаакиевский собор  На площадке смотровой  Продувает ветер.  Небо вровень с головой,  Видно – все на свете:  Медный всадник, Летний сад,  Площади, проспекты,  Эрмитаж и зоосад,  Скверы, монументы!  Если встать на колоннаде,  Город видно, как на карте!                                                Ю. Юдин Вид с колоннады Исаакиевского собора                                              Поднимись  на  колоннаду,              Посмотри  на  город наш.              Видишь? Это  арка  штаба,              А  вот  это Эрмитаж.                      Там  -  Ростральные  колонны,                       И  мосты  через  Неву,                       И  кораблик  золоченый,                       Что  вознесся  в  синеву.              А  вокруг   сады  и  парки,              В  них – листвы  узор   цветной…              Даже  сердце  замирает,              Как  прекрасен  город  мой!                                                                                        С.Е.Кожуховская      Петродворец Наконец-то, наконец, Едем мы в Петродворец!

    Там у самого залива



    Струй цветные переливы, Там воды журчащий блеск. Из фонтановых чудес – Водяная радуга! Ты смотри и радуйся!              Сергей Скаченков    ПЕТРОДВОРЕЦ Ура! Мы едем наконец! Ура! Ура! В Петродворец!

    Мы гурьбой побродим в парке

       Там деревья, словно арки. Там шумит волна морская, И у моря нету края. Там «Самсон», фонтан могучий, Бьет до солнца, бьет до тучи. Там зеленые драконы Вход в пещеру стерегут. Там пионы на газонах И настурции цветут. Там фонтаны «Пирамиды». А какой Большой дворец! Поезжайте поскорее Посмотреть Петродворец.

                                   Н.Нищева

    bikovasvetlana.blogspot.com

    Ответы Mail.ru: Чему посвященны эти строки?

    Люблю тебя, Петра творенье, Люблю твой строгий, стройный вид, Невы державное теченье, Береговой её гранит, Твоих оград узор чугунный, Твоих задумчивых ночей Прозрачный сумрак, блеск безлунный, Когда я в комнате моей Пишу, читаю без лампады, И ясны спящие громады Пустынных улиц, и светла Адмиралтейская игла, И, не пуская тьму ночную На золотые небеса, Одна заря сменить другую Спешит, дав ночи полчаса. Люблю зимы твоей жестокой Недвижный воздух и мороз, Бег санок вдоль Невы широкой, Девичьи лица ярче роз.. . (Из поэмы А. С. Пушкина "Медный всадник") Петербургу, конечно!))) Тут было не только описание прекрасного города, но и боль за него; не только сладкая горечь воспоминаний, вера, что город, «полнощных стран краса и диво» , останется несокрушимым, несмотря на все свои безмерные страдания. А. С. Пушкину, как никому другому, удалось воспеть этот город. Петербург поразил Пушкина, когда он его впервые увидел. Об этой Северной Венеции писали Гоголь, Достоевский, Некрасов, Тютчев, Фет, Бунин, Брюсов, Блок, Волошин, Северянин, Хлебников, Мандельштам, Гумилев, Ахматова, Набоков, Маяковский, Пастернак. «Город на костях» можно любить и ненавидеть, но он обладает способностью удивлять каждого посетителя, оставляя неизгладимое впечатление на всю жизнь. По-видимому, Петербург – это и есть загадочная, непостижимая душа каждого человека, для которого Россия – родная страна. Смысл поэмы: Медный Всадник – это символ России, которая все равно победит, выстоит, несмотря ни на что. <img src="//content.foto.my.mail.ru/mail/marina_morskaya/_answers/i-259.jpg" > <img src="//content.foto.my.mail.ru/mail/marina_morskaya/_answers/i-260.jpg" >

    Про Петербург, видимо

    Санкт-Петербург

    Медный всадник, общий вид Питербурга

    Петербург застраивался по европейской традиции, его улицы - прямые, четкие и строго очерченные. Архитектура - изысканная и уникальная. Сам город - произведение искусства

    Про строгую и стройную архитектуру Петербурга. Пушкину она очень нравилась и он не мог сдержаться, чтобы не написать стихотворение про те чувства, которые он испытывает к этой архитектуре.

    че тут понимать, посвящено красоте молодой столицы - Санкт-Петербурга ...

    Это Вы нас проверяете или сами не читали "Медный всадник"? Если не читали, очень советую. Моя дочка это вступление знала наизусть лет в семь.

    touch.otvet.mail.ru

    «Адмиралтейская игла» - анализ стихотворения Александра Сергеевича Пушкина

    Сегодня мы разберем произведение «Адмиралтейская Игла» - стих Пушкина Александра Сергеевича. Однако для начала скажем пару слов об авторе. Пушкин создал превосходные стихотворения, мудрые поэмы, чудесные сказки, исторические драмы и романы.

    Город на Неве

    «Адмиралтейская игла» - стих, который переносит читателя в Санкт-Петербург девятнадцатого столетия. Здесь поэт провел большую часть жизни, целых 26 лет. Город на Неве трудно понять без Пушкина. И поэта невозможно представить без Санкт-Петербурга. Экипаж привез Пушкина к дому на Мойке около Невского проспекта в конце июля 1811 г.

    Медный всадник

    Пушкину настолько понравился город, что он ему посвятил множество произведений. Среди них и поэма «Медный всадник». «Адмиралтейская игла» - это отрывок именно из этого произведения. Поэма была написана в Болдине в 1833 году (с 6 по 31 октября). У нее есть второе название - «Петербургская повесть». Произведение состоит из 2-х частей. При жизни автора лишь вступление увидело свет. Памятник Петру I, возведенный на территории Сенатской площади, назвали «Медным всадником» после появления поэмы, ведь ее главным героем выступает этот монумент. Петербург – это уникальный город, поскольку в нем по сей день сохраняются виды, которыми мог любоваться Пушкин.

    Содержание

    «Адмиралтейская игла» - это стихотворение в котором Пушкин выражает свое восхищение творением Петра Великого. Описывает стройные, строгие улицы. Вспоминает о Неве. Адмиралтейская игла названа автором светлой. В произведении описывается дивный узор чугунных оград города, удивительный блеск неповторимых белых ночей. Далее автор обращается к зиме, наполненной бегом санок и румяными лицами. Вспоминает поэт и о местных балах, отмечая их шум и великолепие. Кроме того, этот город назван автором военной столицей. Поэт говорит о выстрелах пушек в честь великих тожеств, а также победе над врагами. Автор подчеркивает, что творение Петра так же непоколебимо, как и сама Россия.

    Анализ

    Теперь попытаемся подробнее разобрать отрывок «Адмиралтейская игла». Особо обращает на себя внимание течение реки. Оно может быть тихим или бурным, медленным или быстрым. Поэт же находит иную форму. У него Нева имеет «державное» течение, укрепленное берегами из гранита. Автор таким образом подчеркивает величественность и могущество этой неудержимой реки. Передает архитектурное настроение города и чугунный узор оград, отмеченный автором. Поэт рисует и удивительную картину задумчивых ночей с безлунным блеском и прозрачным сумраком. Речь о коротком темном времени суток в летнее время. На это следует обратить особое внимание, поскольку белые ночи – это уникальное явление. Есть в произведении и сам автор, в приглушенных, но невероятно выразительных тонах он рассказывает, как в комнате своей в такие моменты читает и пишет без лампады. Адмиралтейская игла появляется в следующей сцене. Пушкин видел в городе необычайную красоту и при этом подчеркивал, что ее создали люди. Однако говорит автор и о естественной прелести города на Ниве, которой его одарила природа. Последняя выразительная картина - озаренные ночные небеса, где зори, сменяя одна другую, спешат развеять тьму ночную. В интересующем нас стихотворении - отрывке поэмы - всего 16 строк. В них автор поместил по меньшей мере 7 картин милого сердцу города. Можно сказать, что в этом месте жила часть души поэта. Стихотворение лучше всего читать неторопливо, позволяя слушателям насладиться каждым словом и увидеть прелесть города. Для полного понимания сути произведения следует разобрать значение нескольких имеющихся там слов, которые сегодня редко употребляются или совсем ушли из речи. В стихе упоминается лампада – это небольшой сосуд, снабженный фитилем. Его наполняют маслом и обычно зажигают перед иконами. В Петербурге есть необычное здание Адмиралтейства. Именно от него получило название данное стихотворение. Адмиралтейская игла – это золоченый шпиль, находящийся на этом здании. Встречается в строках и гранит, который относится к твердым горным породам. Упоминается в стихотворении и чугун – распространённый вид металла. Вот мы и разобрали стихотворение, которое создал Александр Сергеевич Пушкин – «Адмиралтейская игла».

    fb.ru

    Осип Мандельштам - Адмиралтейство: читать стих, текст стихотворения поэта классика на РуСтих

    В столице северной томится пыльный тополь,
    Запутался в листве прозрачный циферблат,
    И в темной зелени фрегат или акрополь
    Сияет издали — воде и небу брат.

    Ладья воздушная и мачта-недотрога,
    Служа линейкою преемникам Петра,
    Он учит: красота — не прихоть полубога,
    А хищный глазомер простого столяра.

    Нам четырех стихий приязненно господство,
    Но создал пятую свободный человек:
    Не отрицает ли пространства превосходство
    Сей целомудренно построенный ковчег?

    Сердито лепятся капризные Медузы,
    Как плуги брошены, ржавеют якоря —
    И вот разорваны трех измерений узы
    И открываются всемирные моря.

    Анализ стихотворения «Адмиралтейство» Мандельштама

    Произведение в классическом духе «Адмиралтейство» Осипа Эмильевича Мандельштама вошло в состав сборника «Камень».

    Стихотворение было написано весной 1913 года. Поэт в эту пору молод, много путешествует по Европе, учится, в литературном плане примыкает к цеховому братству акмеистов. Жанр – гражданская лирика, размер – ямб с рифмовкой перекрестной, 4 строфы. Лирический герой — лишь восторженный созерцатель. Тема урбанистическая, однако, как это часто бывает у О. Мандельштама, она рядится в старинный, почти одический, слог. Стихи начинаются с узнаваемого перифраза: столице северной. Конечно, имеется в виду Петербург, который в ту эпоху был столицей империи. Следует сказать также, что город не раз становился героем произведений поэта. Пейзаж вполне реалистичен: пыльный тополь, циферблат среди листвы. Да и сам предмет любования поэта на первый взгляд прозаичен – это здание морского министерства, построенное в XIX веке. Однако именно оно порождает в стихотворении образы высокопарные, величественные. Собственно, сама тематика, корабельная романтика несколько старомодны даже для начала XX века. Инверсии идут уже с 1 строфы: томится тополь, запутался циферблат. «Воде и небу брат»: красивая идиома и метафора. Само здание словно овеяно невидимыми токами путешествий, приключений, сражений, торговли. Причастное морской стихии, оно рождает у городского жителя массу ассоциаций, сравнений, эпитетов и метафор. А главное – жажду к перемене мест, желание оглянуться назад, в славное прошлое России. В стихах есть лишь один риторический вопрос, обращает на себя внимание также пунктуационный знак «тире», усиливающий ритм и эмоциональную нагрузку. Вторую строфу открывает инверсия: ладья воздушная. Затем следует авторско-индивидуальное двойное слово «мачта-недотрога». Поэт не обходится без упоминания как самого Петра Первого, так и его преемников. Для него очевидна преемственность мировоззрения и целей, родство с поколениями мастеров и мореплавателей. «Не прихоть полубога»: привычный античный образ отвергается, на замену приходит «глазомер простого столяра». Он «хищный», то есть, азартный, увлеченный, жизнеутверждающий. Природные стихии покорны человеку, в том числе, русскому («нам»). Пятая стихия здесь – творчество. Под шпилем здания размещены скульптуры, аллегорически изображающие стихии, времена года, ветра, античных персонажей. «Как плуги»: бороздящие волны. «Медузы» расположились на фасаде. Необозримость пространства больше не подавляет, перед героем открываются «всемирные моря».

    «Адмиралтейство» О. Мандельштама – посвящение и ода любимому городу, его архитектуре и символам.

    rustih.ru

    Читать онлайн Стихотворения (Полное собрание стихотворений) страница 5

    И сердце радостью трепещет,
    И жизнь по-новому светла,
    А в бледном небе ясно блещет
    Адмиралтейская игла.

    64

    Столица спит. Трамваи не звенят.
    И пахнет воздух ночью и весною.
    Адмиралтейства белый циферблат
    На бледном небе кажется луною.

    Лишь изредка по гулкой мостовой
    Протопают веселые копыта.
    И снова тишь, как будто над Невой
    Прекрасная столица позабыта,

    И навсегда сменилась тишиной
    Жизнь буйная и шумная когда-то
    Под тусклою недвижною луной
    Мерцающего сонно циферблата.

    Но отсветы стального багреца
    Уже растут, пронзая дым зеленый
    Над статуями Зимнего дворца
    И стройной Александровской колонной.

    Неясный шум, фабричные гудки
    Спокойствие сменяют постепенно.
    На серых волнах царственной реки
    Все розовей серебряная пена.

    Смотри - бежит и исчезает мгла
    Пред солнечною светлой колесницей,
    И снова жизнь, шумна и весела,
    Овладевает Невскою столицей!

    65. К ПАМЯТНИКУ СУВОРОВА

    У моста над Невою плавной,
    Под электрическим лучом,
    Стоит один из стаи славной
    С высоко поднятым мечом.

    Широкий плащ с плеча спадает -
    Его не сбросит ветр сырой,
    Живая память увядает, -
    И забывается герой.

    Гудок мотора, звон трамвая…
    Но взор поэта ищет звезд.
    Передо мной во мгле всплывают
    Провалы Альп и Чертов мост.

    И ухо слышит клики те же,
    Что слышал ты, ведя на бой,
    И гений славы лавром свежим
    Венчает дряхлый кивер твой!..

    ЗИМНИЕ ПРАЗДНИКИ

    Георгию Адамовичу

    …у Спаса, у Евфимия -

    Звонят колокола…

    М. Кузмин

    66. СОЧЕЛЬНИК

    Вечер гаснет морозный и мирный,
    Все темнее хрусталь синевы.
    Скоро с ладаном, златом и смирной
    Выйдут встретить Младенца волхвы.

    Обойдут задремавшую землю
    С тихим пением три короля,
    И, напеву священному внемля,
    Кровь и ужас забудет земля.

    И в окопах усталые люди
    На мгновенье поверят мечте
    О нетленном и благостном чуде,
    О сошедшем на землю Христе.

    Может быть, замолчит канонада
    В эту ночь и притихнет война.
    Словно в кущах Господнего сада
    Очарует сердца тишина.

    Ясным миром, нетленной любовью
    Над смятенной повеет землей,
    И поля, окропленные кровью,
    Легкий снег запушит белизной!

    67. РОЖДЕСТВО В СКИТУ

    Ушла уже за ельники,
    Светлее янтаря,
    Морозного сочельника
    Холодная заря.
    Встречаем мы, отшельники,
    Рождение Царя.

    Белы снега привольные
    Над мерзлою травой,
    И руки богомольные
    Со свечкой восковой.
    С небесным звоном - дольние
    Сливают голос свой.

    О всех, кто в море плавает,
    Сражается в бою,
    О всех, кто лег со славою
    За родину свою, -
    Смиренно-величавую
    Молитву пропою.

    Пусть враг во тьме находится
    И меч иступит свой,
    А наше войско - водится
    Господнею рукой.
    Погибших, Богородица,
    Спаси и упокой.

    Победная и грозная,
    Да будет рать свята…
    Поем - а небо звездное
    Сияет - даль чиста.
    Спокойна ночь морозная, -
    Христова красота!

    68

    М. Кузмину

    Благословенные морозы
    Крещенские, настали вы.
    На окнах - ледяные розы
    И крепче стали - лед Невы.

    Свистят полозья… Синий голубь
    Взлетает, чтобы снова сесть,
    И светится на солнце прорубь,
    Как полированная жесть.

    Пушинки легкие, не тая,
    Мелькают в ясной вышине, -
    Какая бодрость золотая
    И жизнь и счастие во мне!

    Все пережитое в июле
    Припоминается опять.
    О, в день такой под вражьи пули,
    Наверное, блаженство встать!

    И слышать их полет смертельный,
    И видеть солнце над собой,
    Простор вдыхая беспредельный,
    Морозный, дивно голубой.

    69. СУЖЕНЫЙ

    Мы пололи снег морозный,
    Воск топили золотой,
    И веселою гурьбой
    Провожали вечер звездный.
    Пропустила я меж рук
    Шутки, песни подруг.
    Я - одна. Свеча горит,
    Полотенцем стол накрыт.

    Ну, крещенское гаданье, -
    Ты гляди, не обмани!
    Сердце, сердце, страх гони -
    Ведь постыло ожиданье.
    Светлый месяц всплыл давно
    Смотрит, ясный, в окно…
    Серебрится санный путь…
    Страшно в зеркало взглянуть!

    Вдруг подкрадется, заглянет
    Домовой из-за плеча!
    Черный ворон, не крича,
    Пролетит в ночном тумане…
    Черный ворон - знак худой.
    Страшно мне, молодой, -
    Не отмолишься потом,
    Если суженый с хвостом!

    Будь, что будет! Замирая,
    Робко глянула в стекло.
    В круглом зеркале - светло
    Вьется дымка золотая…
    Сквозь лазоревый туман
    Словно бьет барабан,
    Да идут из-за леска
    Со знаменами войска!

    Вижу - суженый в шинели,
    С перевязанной рукой.
    Ну и молодец какой -
    Не боялся, знать, шрапнели:
    Белый крестик на груди…
    Милый, шибче иди!
    Я ждала тебя давно,
    Заживем, как суждено!

    70. РОДИНЕ

    Не силы темные, глухие
    Даруют первенство в бою:
    Телохранители святые
    Твой направляют шаг, Россия,
    И укрепляют мощь твою!

    Батыя и Наполеона
    Победоносно отразя -
    И нынче, как во время оно,
    Победы весть - твои знамена
    И славы путь - твоя стезя.

    С тобою - Бог. На подвиг правый
    Ты меч не даром подняла!
    И мир глядит на бой кровавый,
    Моля, чтобы Орел Двуглавый
    Сразил тевтонского орла.

    ВЕРЕСК. Вторая книга стихов

    СТИХИ 1914–1915 гг

    71

    Мы скучали зимой, влюблялись весною,
    Играли в теннис мы жарким летом…
    Теперь летим под медной луною,
    И осень правит кабриолетом.

    Уже позолота на вялых злаках,
    А наша цель далека, близка ли?..
    Уже охотники в красных фраках
    С веселыми гончими - проскакали…

    Стало дышать трудней и слаще…
    Скоро, о скоро падешь бездыханным
    Под звуки рогов в дубовой чаще
    На вереск болотный - днем туманным!

    72. ЛИТОГРАФИЯ

    Америки оборванная карта
    И глобуса вращающийся круг.
    Румяный шкипер спорит без азарта,
    Но горячится, не согласен, друг.

    И с полюса несется на экватор
    Рука и синий выцветший обшлаг,
    А солнца луч, летя в иллюминатор,
    Скользит на стол, на кресло и на флаг.

    Спокойно все. Слышна команда с рубки,
    И шкипер хочет вымолвить: "Да брось…"
    Но спорит друг. И вспыхивают трубки.
    И жалобно скрипит земная ось.

    73

    Растрепанные грозами - тяжелые дубы,
    И ветра беспокойного - осенние мольбы,
    Над Неманом клокочущим - обрыва желтизна
    И дымная и плоская - октябрьская луна.

    Природа обветшалая пустынна и мертва…
    Ступаю неуверенно, кружится голова…
    Деревья распростертые и тучи при луне -
    Лишь тени, отраженные на дряхлом полотне.

    Пред тусклою, огромною картиною стою
    И мастера старинного как будто узнаю, -
    Но властно прорывается в видения и сны
    Глухое клокотание разгневанной волны!

    74

    Как я люблю фламандские панно,
    Где овощи, и рыбы, и вино,
    И дичь богатая на блюде плоском -
    Янтарно-желтым отливает лоском.

    И писанный старинной кистью бой -
    Люблю. Солдат с блистающей трубой,
    Клубы пороховые, мертвых груду
    И вздыбленные кони отовсюду!

    Но тех красот желанней и милей
    Мне купы прибережных тополей,
    Снастей узор и розовая пена
    Мечтательных закатов Клод Лоррена.

    75

    О, празднество на берегу, в виду искусственного моря,
    Где разукрашены пестро причудливые корабли.
    Несется лепет мандолин, и волны плещутся, им вторя,
    Ракета легкая взлетит и рассыпается вдали.

    Вздыхает рослый арлекин. Задира получает вызов,
    Спешат влюбленные к ладье - скользить в таинственную даль..
    О, подражатели Ватто, переодетые в маркизов, -
    Дворяне русские, - люблю ваш доморощенный Версаль.

    Пусть голубеют веера, вздыхают робкие свирели,
    Пусть колыхаются листы под розоватою луной,
    И воскресает этот мир, как на поблекшей акварели, -
    Запечатлел его поэт и живописец крепостной.

    76

    Пожелтевшие гравюры,
    Рамок круглые углы,
    И пастушки и амуры
    Одинаково милы.

    В окна светит вечер алый
    Сквозь деревья в серебре,
    Золотя инициалы
    На прадедовском ковре.
    Шелком крытая зеленым

    Мебель низкая - тверда,
    И часы с Наполеоном -
    Все тридцатые года.
    "Быть влюбленну, быть влюбленну", -

    Мерно тикают часы.
    Ах, зачем Наполеону
    Подрисованы усы!

    77

    Кофейник, сахарница, блюдца,
    Пять чашек с узкою каймой
    На голубом подносе жмутся,
    И внятен их рассказ немой:

    Сначала - тоненькою кистью
    Искусный мастер от руки,
    Чтоб фон казался золотистей,
    Чертил кармином завитки.

    И щеки пухлые румянил,
    Ресницы наводил слегка
    Амуру, что стрелою ранил
    Испуганного пастушка.

    И вот уже омыты чашки
    Горячей черною струей.
    За кофеем играет в шашки
    Сановник важный и седой.

    dom-knig.com


    Смотрите также



    © 2011-
    www.mirstiha.ru
    Карта сайта, XML.